Сердце Пармы, или Чердынь — княгиня гор
Часть 15 из 52 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И вместе с Асыкой неслась на Михаила воля Каменных гор, над которыми он осмелился себя поставить. Неслась месть Вагирйомы, которой он не стал бояться, и судьба, богам которой он не поклонился. Неслась смерть, что подбиралась к нему, вышибая любимых людей, как на пермских пашнях камни выламывают зубья из бороны, и неслось проклятие страшной любви, от которой он, Михаил, не пожелал отречься.
Но посредине пляшущей вьюги и буйства кровавого пира, чтобы самому не вовлечься в эту пляску, Михаилу надо было стоять неподвижно, лишь бы не пошатнулась хоругвь и серебряный медведь не уронил со спины книгу. Михаил и не двигался. «Михан, не ходи за Камень…»
И вдруг конная тень промелькнула между Михаилом и Асыкой. Асыка вылетел из седла, швырнув в небо копье, и, ломая рога на шлеме-черепе, рухнул в снег. Это Исур опоясал вогульского князя арканом.
Глава 15
Беспощадная
Для православных били в мерзлой земле скудельницу и, схоронив, поставили огромный крест под кровлей. У князя Михаила осталось еще чуть больше сотни человек да с полсотни раненых. Из воевод убили Паклина. Зыряну пронзили плечо стрелой. Бурмоту при взятии ворот отсекли ниже локтя правую руку. На приступе больше всех полегло пермяков — они шли первыми. За стеной Пелыма им сложили костер, куда Михаил велел бросить и срубленные столбы крепостного тына с человечьими головами.
Теперь в крепости стояло чердынское войско. С одного края, где располагались амбары-сомъяхи и загон, Пелым обгорел, но пожар успели погасить. Хабар взяли большой: меха, моржовую и Мамонтову кость, арабские ткани, татарское оружие, бочонки с монетами, камни, посуду, ободранную с идолских личин, снадобья, что сибирцы привозили из дальних Заоблачных гор, из Индии, из города Камбалыка. Но для Михаила главным было то, что вогульский князь попал в плен и сейчас от зари до зари стоял на састуме, привязанный к идолу, на обозрение всем — стоял там, где его вышиб из седла аркан Исура. И в голове у идола торчал топор, всаженный по обух.
Смотреть на Асыку шли чердынцы, вятичи, соликамцы, шли вогулы, которые съехались со всей пелымской земли. Они раскинули свои чумы вокруг крепости, но их вылазки Михаил не боялся. Слишком велики были страх и уважение вогулов к хумляльту, чтобы они решились рискнуть его жизнью, даже ради того, чтобы выпустить его на свободу. Вогульские женщины забрали мертвецов из городища. Теперь вогулы ждали торга, чтобы откупить пленников. После этого пришельцы уйдут обратно за Каменные горы.
Босой, в порванной на груди рубахе, князь Асыка стоял на ветру, на морозе, но, казалось, не чувствовал стужи. Ветер забрасывал ему на лицо длинные сивые волосы. За день тамга примерзала к телу. Михаил глядел на вогульского князя, а вогульский князь глядел куда-то сквозь него и не говорил ни слова. Исур попытался узнать у Асыки, где его невеста, увезенная много лет назад. Асыка молчал, не замечая Исура. Исур в бешенстве начал стегать вогула нагайкой, и Михаил схватил его за руку. Асыка даже не посмотрел на князя и шибана.
Торг пришелся на ясный, морозный день. Для торга выбрали луговину на берегу Тавды, недалеко от крепости. Луговину серпом охватывала редкая березовая роща. Стволы берез на солнце золотились сквозь оплетающее их хрустальное кружево ветвей. На луговину пригнали пленников — и здоровых, и раненых, — с надетыми на шею веревочными петлями. Женщинами, стариками и детьми люди Каменных гор обычно не торговали: бабы и девки должны были невольницами идти за победителями, а прочих попросту прогнали. На луговину вытащили здоровенную еловую колоду, принесли дров, окружили торг нартами, где сидела стража с копьями и луками. По обычаю торг вели жены-вогулки. Их и пустили за линию охраны.
Под ноги Михаилу на утоптанный снег постелили ковер. Рядом с Михаилом стояли Исур, Калина и раненый Зырян, оперевшийся Калине о плечо. Торг начался. Толпа вогулов за оцеплением волновалась, переговаривалась, выглядывала родичей через головы стражи. Бабы-вогулки плакали, бросая охапки песцовых, соболиных, лисьих шкурок в лица пришельцев, державших в руках веревки. Освобожденные вогулы угрюмо брели к проходу между нартами, к свободе. Какой-то старик тонко кричал в толпе:
«Хортхан, пыг, осъёмасулум олэн, осъёмасулум олэн!..» Растрепанная женщина, завывая, валялась в снегу, ловя сапог ратника-чердынца: ей не хватало на выкуп. Мальчик-подросток влез на березу и крикнул: «Ась, ам нур вингкве!» — и пожилой вогул-охотник, мрачно сидевший на нартах, швырнул в него палкой. Князь отвернулся. Ему хотелось выблевать свою победу, как тухлое мясо.
Когда медное солнце звякнуло о тавдинский лед, а синие тени стрельнули по снегу от стволов, торг завершился. Невыкупленными остались шестнадцать вогулов. То ли они не имели родичей, то ли их родичи не могли заплатить. Вогулы-пленники стояли посреди опустевшей, истоптанной поляны с погасшими, помертвелыми глазами и неподвижными лицами.
— А с этими что вы делаете? — спросил Михаил Зыряна.
Брать их с собой как невольников не имело смысла — убегут, а если связать, то замерзнут. И отпустить было нельзя.
— Тэли эри алунгкве, — по-вогульски сказал Зырян. — Зимний закон.
Зырян выпрямился, отпустив плечо Калины, и со звоном ударил над головой мечом по оковке щита. И вогулы, и пермяки, и даже русские замерли, предчувствуя что-то важное, тяжелое, страшное.
— Койп сорум! — крикнул Зырян и повторил для всех: — Тэли эри алунгкве!
В толпе вогулов завопили бабы. Несколько женщин кинулись к проходу в оцеплении — их пропустили. Они вцепились в мужчин, одеревеневших, словно идолы. Какой-то вогул, властно отодвинув стражника с дороги, подошел к толпе обреченных и остановился возле высокого, смертельно бледного парня. Распустив петлю на его шее, он стащил веревку, оттолкнул парня в сторону и сам занял его место, надев петлю на себя. Зырян молчал, сузив глаза; лицо его было напряженным, будто на пытке.
— Это Вангын, их знаменитый охотник, — пояснил Михаилу Калина. — А парень — его младший брат. Вангын вдовец, а у брата жена и детей целый хонт…
Другой молодой вогул из пленников что-то крикнул Зыряну, и Зырян, отвернувшись, махнул рукой. Стражник-пермяк пошел к толпе молодух-невольниц и вытащил какую-то девушку.
— Прощаться хочет, — спокойно сказал Калина. — Ему — в рай, по их понятиям, а ей — в ад, в неволю.
Девушка плакала, вцепившись в малицу на груди вогула. Парень неловко прижался щекой к ее мокрым глазам, погладил по голове, обнял. Почти незаметный рывок могучего плеча — и девушка вдруг, как лента, тихо стекла на снег к его ногам. Вогулы за оцеплением завопили, стражники с копьями кинулись к убийце. Тот стоял спокойно, опустив голову, уронив руки. Он первым и пошел к огромной колоде, в которую был воткнут широкий лесорубный топор.
Подталкиваемые копьями стражников, невыкупленные пленники тоже потянулись к плахе. Молодой вогул одной рукой выдернул крепко всаженный топор, протянул его ближайшему товарищу, встал на колени и положил голову на колоду.
— Зачем это? — спросил Михаил, чувствуя, как жуть высасывает из него тепло.
— Зимний закон, — тихо сказал Калина.
Зырян повернулся к Михаилу. Глаза его слезились от ветра.
— Бывает, что ни жена, ни отец, ни сын не могут собрать выкупа, — прохрипел он. — Бывает, и весь павыл не может… А народ может всегда. Если они забывают об этом, то сами себя и казнят…
Топор поднялся, тускло блеснув на закатном солнце, и канул вниз, тупо впившись в колоду. Голова вогула отскочила в снег, а тело дернуло руками, загребло ногами, точно стараясь доползти до головы, и боком повалилось. От звука удара стражники вздрогнули, а по толпе вогулов прокатился дружный вздох, похожий на всхлип.
Тот вогул, что отрубил голову, выдернул топор, подал его следующему и сам встал у колоды на колени. Топор взлетал и падал. Черно-кровавые, облепленные волосами и снегом головы раскатились возле плахи. Бледные, злые стражники за руки и за ноги оттаскивали истекающие кровью обезглавленные трупы. В тишине, воцарившейся над лобным местом, слышны были только свист топора, тюканье удара, хрип, шорох разворошенного снега и хруст шагов. Плаха сверкала от крови, черная, как уголь. Вокруг нее кровь пропитала и смяла снег в комья. Кровавые борозды, оставленные оттаскиваемыми телами, лучами ощетинили плаху. Следы стражников, что волочили мертвецов, тоже были багровыми.
Кровавый дым колыхался в глазах князя. Казнь была страшнее любого боя. Тюканье топора горячей болью ударяло в виски: сердце дергалось так же редко и мерно, как пленные вогулы вонзали в плаху топор, казня друг друга. Сквозь багровую мглу Михаилу алели следы стражников, и он снова вспоминал кровавые следы санных полозьев на снегу улочек Усть-Выма. И Михаилу казалось, что он опять отдал бы отца, брата, Полюда, себя самого — лишь бы никогда больше люди и нарты не оставляли таких следов. Михаил поднял голову и взглянул на Асыку, все это время сидевшего неподалеку в санях и привязанного к шесту. Вогульский князь, сощурившись, со спокойной усмешкой смотрел на все укорачивающуюся цепочку приговоренных.
Михаил перевел взгляд на Калину, который нервно скреб и драл со скулы клочья бороды.
У плахи оставался последний человек. Отрубив голову, он беспомощно оглянулся на Зыряна, словно искал поддержки.
— Князь, этого должен кончить ты, — твердо и негромко произнес Зырян. — Ты — победитель.
Топор палача застучал в висках князя в сто раз быстрее.
— Я не кат, — осипнув, ответил Михаил.
— Ты — только топор. Кат — судьба.
Глаза Зыряна были точно ледяные.
— Иди, — велел Михаилу Калина. — Сумел устоять в Пелыме, когда на тебя Асыка с копьем летел, — сумей и сейчас. Это их земля, их закон.
От плахи на князя угрюмо смотрел вогул. Пристально, испытующе смотрел на Михаила Асыка — смотрел второй раз в жизни. Связанный, он и сейчас нес Михаилу смерть. Все — и свои, и чужие — смотрели на Михаила.
Качнувшись, князь в дыму двинулся к плахе. В душе его все корчилось и чернело. Взгляд Асыки был как копье, на острие которого вогул переносил Михаила с места на место. Асыка был словно движущей силой Михаила. Не то чтобы чердынский князь хотел показать пелымскому, что может ничем не уступить ему в суровости духа. Сам того не осознав, Михаил хотел дать понять, что владеет беспощадным оружием врага, а потому уже равен ему в силе. Но у него есть и другое оружие, какого нет у Асыки, — его вера в Христа. И значит, он сильнее.
Михаил выдернул топор из колоды, ощутив его тяжесть и тепло ладоней тех, кто уже остывал на снегу. Пленник молча встал на колени и уткнулся лбом. Комья красно-бурого снега сминались под сапогами князя, истекая розовой водой. Михаил глядел на мощную, жилистую, смуглую шею пленника, которую ему предстояло перерубить. «Отрубить голову человеку не труднее, чем отрубить сук…» — подумал Михаил, ощущая, что эта мысль пришла откуда-то из-за черты умопомрачения. Михаил видел, как дико напряглись лопатки вогула, буграми вздулись мускулы на плечах, набухли вены и пальцы судорожно вцепились в края колоды, точно вогула отрывали от нее. Взглядом отметив линию — как всадить лезвие, — Михаил поднял над головой неимоверно тяжелый топор и во вспышке облегчения обрушил его вниз.
…Этой ночью он не смог заснуть. Не то чтобы ему вспоминалось, как отскочила, перевернувшись, голова казненного, а на ее лбу отпечатался след крови, пропитавшей плаху, и тело дернулось вслед за головой, распрямляя ноги. Нет, это воспоминание пошло в черный погреб к другим подобным, которые тихо тлели всю жизнь, но сейчас разгорелись, разворошенные событиями этого похода. Михаилу не давало заснуть что-то другое. Он не мог заснуть, словно не мог найти дверь в сон, как в слепом буране однажды не мог найти дверь в избу, шаря обмороженными руками по заледеневшим бревнам. Князь встал и вышел во двор, побрел по заснеженной улочке Пелыма, кутаясь в зипун, забыв надеть шапку.
В воротах, на взятии которых Бурмот потерял руку, горел костер, грелись караульные. С ними на бревне сидел Калина, держал в зубах почерневший рог с вогульским курением — саром, сушеной мятой. Михаил опустился рядом, глядя в огонь.
— Слышь, Калина, — наконец сказал он. — Хоть я на кумирнях не камлаю, но не христианин я. Я своих людей любить не могу… Знаю, русские не хуже пермяков и вогулов чужую кровь льют. Но ведь льют и знают, что это — грех. А у них совсем не то… Я ведь только последнему голову снес, а прочие головы они сами себе поотрубали. Разве православный сделал бы так? Они, понимаешь, для сердца моего — как глина для брюха. Вроде люди как люди, что в Твери, то и в Перми, и вдруг видишь, что они совсем иные, а какие — мне никогда не понять. Как же мне, князю, к своему народу путь найти? Как нам, русичам, с ними ужиться? Как же, в конце концов, людей любить, не этих или тех, а всех?
Калина сплюнул длинной желтой вожжой.
— Полюд же смог, — сказал он.
— Научи как. Не хочу жить зря.
— Они, Миша, свою жизнь по своим богам делают, свою душу по их душе меряют, а боги их — из земли.
Коли ты в Христа веруешь воистину и людей любить хочешь, то люби их землю. Корнями и кровью своей в нее врасти. А через землю уж и людей сможешь полюбить.
Михаил молчал.
— Отец мой, брат и сын уже в этой земле — вот и корень. А кровь… Опять кровь, Калина? Я устал от крови.
— Так мы ж, люди, без крови ничего не умеем. Привыкай.
На другой день после торга войско князя Михаила вышло в обратный путь, оставив вогулам разоренный Пелым. Михаил предчувствовал, что обратный путь будет куда труднее, чем путь вперед. Пелым щедро расплатился хабаром, но вот съестным разжиться не удалось. Запасы сгорели во время приступа. И еще не хватало оленей, слишком велик стал обоз, отягощенный ранеными и добычей. Стылая дорога Тавды не сулила добра.
От Пелыма за войском увязались волчьи стаи, сытно отожравшиеся на мертвецах и падали. Каждую ночь у табунов выставляли охрану, и все равно волки рвали оленей. На первых же переходах стали падать кони. Хоть конь и сильнее оленя, югорская зима губила его раньше. Не проходило утра, чтобы на высокое дерево не вывешивали новую гробовую колодину, закрытую берестой, — это умирали раненые. Сквозь вьюгу и стужу люди шли впроголодь, не отдохнув за ночь, — истомившиеся по женам мужчины изнуряли себя любовью пленниц. А приходилось торопиться, потому что под снегом уже ползла в Югру весна, и последние бураны клокотали в ущельях ледяных рек, как ее прибой.
Целыми днями Михаил молча и угрюмо сидел в седле, не глядя по сторонам. Конь его хромал вслед за нартами, что везли раненого Бурмота. Князь видел, как тает его войско, падает дух людей, но ничего не мог поделать. Что-то главное было утрачено, а может, этого главного и не существовало вовсе. Михаил присматривался к Асыке, который мерно шаркал лыжами, привязанный к хвосту своего коня Няты, смотрел и думал: неужели все, что было, совершилось лишь затем, чтобы на этого человека надменно полюбовался далекий московский князь?
На слиянии Лозьвы и Сосьвы войско простояло три дня, застигнутое бурей. Мерзли в шатрах, в переполненных чумах, грызли струганину, не в силах развести огонь. Когда распогодилось, увидели: ветер повалил несколько чумов с ранеными, и те задохнулись. Двое воинов замерзли, трое потерялись. Коней, кроме Няты, вообще не нашли. Пропала половина оленей. «Михан, не ходи за Камень», — все вспоминал и вспоминал Михаил, шагая по снежной борозде на лозьвинском льду.
По берегам Лозьвы павылы и крепостицы стояли брошенные, заметенные снегом. Крыши домов были сняты, стены раскатаны по бревнам, амбары пусты. Негде было укрыться от ветра и стужи. А когда добрались до Учимьи, в уцелевшей землянке нашли две бочки соленой медвежатины. Князь не успел остановить: шедшие впереди пермяки уже обожрались. Медвежатина оказалась отравленной. Еще семь гробов повисло на сучьях старой березы у лозьвинского крутояра. Михаил подсчитал: у него оставалось восемьдесят шесть человек на ногах и три десятка раненых. Оленей было втрое меньше, чем требовалось.
В павыле Верваль взбунтовался отряд из Искора: весна на подходе, кругом вогулы, жрать нечего, и камнем на шее висят раненые и хабар. Зырян, мол, искорцам не князь, и Михаил не князь; был бы здесь Качаим Искорский — его бы послушались, а сын его, Бурмот Однорукий, считай, уже покойник. Два десятка искорцев бросили войско и одни, налегке, ушли вперед. Так еще можно было выжить. Войско же поползло своим чередом. Искорцев нагнали у павыла Лангур. Стоймя вмороженные в лед, они частоколом перегораживали Лозьву.
— Это лозьвинские вогулы нас предостерегают, — сказал Зырян. — Через Лозьвинск нам не пройти.
— Надо сворачивать на тот путь, которым шел князь Васька, — утирая кровь с лопнувших обмороженных губ, сказал Калина. — Ну, Зырна, веди нас…
От Лачи свернули на воргу, уводящую с Лозьвы на Сосьву. В буреломах и криволесье погибли последние олени. На Сосьву нарты вытащили бечевой. С обозом и без оленей двигаться дальше было невозможно. Из тягла остался один Нята князя Асыки.
— Не дай, Миш, народу вогульского коня слопать, — тихо посоветовал Калина. — Брешут, Нята заговорный конь. Коли его сгубят, Асыку до Москвы не довезешь.
Войско собралось на совет. Люди были мрачные, ожесточенные. Михаил почувствовал, что древняя воинская мудрость пермяков знает пути спасения, но требуется человек, который подтолкнул бы прочих вперед по этой страшной ворге судьбы. Сизые весенние тучи громоздились над сумрачной янгой. Черные, ободранные вершины мертвых елей бороздили брюхо утекающему на север небу. Желтыми полосами сукровицы сочился солнечный свет.
— Зимний закон! — сказал Зырян молчавшему войску.
Князь измученно сидел на нартах Бурмота и даже не глядел, как рубят прорубь. В душе Михаила не было ужаса. Он слишком присмотрелся, притерся к смерти. Была только тоска, торчавшая голо и остро, как ободранные вершины янги в облаках. Конечно, они не убийцы. Убийца — судьба. Убийцы — холод, голод, весна, вогулы. «А может, и я убийца, — равнодушно думал Михаил. — Ведь это я повел их на Пелым… А может, убийца — Великий князь Московский, которому обжег руки не целованный вогулами крест? А впрочем, ничто уже не важно…» И ощущение жестокого, не-христово мудрого милосердия древних богов Каменных гор прохладой остудило тлеющее болью сердце князя.
Сначала в черную воду Сосьвы — Тагта спустили тех раненых, что были без сознания. Пермяки быстро вталкивали их под урез льда, словно прятали. Потом понесли к проруби и прочих — исколотых, изрубленных, увечных, обмороженных, больных. Некоторые из них снимали одежду, оставляя живым. Так же, как у плахи на торгу, обреченные не сопротивлялись — помогали друг другу. Михаил сидел, отвернувшись, и слушал. Шаги, скрип снега, несколько негромких слов, всплеск — и все снова.
Тяжесть ладони на плече качнула князя. Это Бурмот грузно поднимался на ноги, прижимая к груди укоротившуюся руку.
— А мне, Михан, раньше тебя нельзя, — просипел он.
— Как, князь, о своих единоверцах прикажешь? — спросил Зырян.