Семнадцать мгновений весны
Часть 35 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Штирлиц почувствовал пустоту, когда дверь камеры мягко затворилась. Он испытывал это чувство несколько раз. Ему казалось, что он переставал стоять на ногах, и тело казалось Штирлицу чужим, нереальным, в то время как все окружающие его предметы становились еще более рельефными, угластыми (его после поражало, как много углов он успевал находить в такие минуты, и он потешался над этой своей странной способностью), и еще он точно различал линии соприкосновения разных цветов и даже отличал, в каком месте тот или иной цвет становился пожирающим, главным. Первый раз он испытал это ощущение в 1940 году в Токио, поздней осенью, он тогда шел с резидентом СД в германском посольстве по Мариноути-ку, а возле здания «Токио банка» лицом к лицу столкнулся со своим давнишним знакомым по Владивостоку – офицером контрразведки Воленькой Пимезовым. Тот бросился к нему с объятиями, понесся через дорогу (русский – всюду русский: ко всему приучается, только дорогу переходит всегда нарушая правила движения; Штирлиц часто по этому признаку определял за границей соплеменников), выронил из рук папку и закричал: «Максимушка, родной!»
Во Владивостоке они были на «вы», и смешно было подумать, что Пимезов когда-либо сможет обратиться к нему – «Максимушка» вместо почтительного «Максим Максимович». Это свойство русского человека за границей – считать соплеменника товарищем, а знакомого, пусть даже случайного, закадычным другом – тоже было точно подмечено Штирлицем, и поэтому он с такой неохотой ездил в Париж, где было много русских, и в Стамбул, а ездить ему в оба эти города приходилось довольно часто. После встречи с Пимезовым – Штирлиц точно сыграл презрительное недоумение и отстранил тогда от себя Волю брезгливым жестом указательного пальца, и тот, словно побитый, подобострастно улыбаясь, отошел, и Штирлиц заметил, какой у него грязный воротничок (точные цвета – белый, серый и почти черный на его воротничке – он потом в порядке эксперимента воспроизвел на бумаге вернувшись в отель, и готов был побиться об заклад, что сделал это не хуже, чем фотоаппарат, – жаль только, не с кем было об заклад побиться), – именно после этой встречи в Токио он начал жаловаться врачам, что у него портится зрение. По прошествии полугода стал носить дымчатые очки – по предписанию врачей, считавших, что у него воспалена слизистая оболочка левого глаза из-за постоянного переутомления. Он знал, что очки, особенно дымчатые, изменяют облик человека порой до неузнаваемости, но сразу надевать очки после токийского инцидента было неразумно, этому предшествовала полугодовая подготовка. При этом, естественно, советская секретная служба в Токио самым внимательным образом в течение этого же полугода наблюдала за тем, не будет ли проявлен кем-либо из немцев интерес к Пимезову. Интереса к нему не проявили: видимо, офицер СД посчитал фигуру опустившегося русского эмигранта в стоптанных башмаках и грязной рубашке объектом, не заслуживающим серьезного внимания.
Второй раз такое же ощущение пустоты и собственной нереальности он ощутил в Минске в сорок втором году. Он тогда был в свите Гиммлера и вместе с рейхсфюрером участвовал в инспекционной поездке по концлагерям советских военнопленных. Русские пленные лежали на земле – живые рядом с мертвыми. Это были скелеты, живые скелеты. Гиммлера тогда стошнило, и лицо его сделалось мучнисто-белым. Штирлиц шел рядом с Гиммлером и все время испытывал желание достать свой вальтер и всадить обойму в веснушчатое лицо этого человека в пенсне, и оттого, что это искушение было физически столь выполнимым, Штирлиц тогда весь захолодел и испытал сладостное блаженство. «А что будет потом? – смог спросить себя он. – Вместо этой твари посадят следующую и увеличат личную охрану. И все». Он тогда, перед тем как побороть искушение, ощутил свое тело легким и чужим. И, как дьявольское наваждение, отгонял от себя фотографически точное цветовое восприятие лица Гиммлера. Веснушки у него были размыто-желтыми на щеках и возле висков; четко-коричневыми около левого уха, а на шее – черными, пупырчатыми. Только по прошествии года он смог впервые посмеяться над этим своим постоянным видением…
Штирлиц заставил тело спружиниться и, ощущая мелкое дрожание мышц, простоял с минуту. Он почувствовал, как кровь прилила к лицу и в глазах забили острые зелененькие молоточки.
«Вот так, – сказал он себе. – Надо чувствовать себя – всего, целиком, как кулак. Несмотря на то, что здешние стены крашены тремя красками, – серой, синей и белой».
И он засмеялся. Он не заставлял себя смеяться. Просто эти проклятые цвета… Будь они неладны. Слава богу, что Мюллер вышел. Это он сглупил, дав ему время на раздумье. Никогда нельзя давать время на раздумье, если считаешь собеседника серьезным противником. Значит, Мюллер, у тебя самого не сходятся концы с концами.
…Мюллер выехал на место убийства Рольфа и Барбары вместе с самыми лучшими своими сыщиками – он взял стариков, которые ловили с ним бандитов, и национал-социалистов Гитлера, и коммунистов Тельмана и Брандлера в двадцатых годах. Он брал этих людей в самых редких случаях. Он не переводил их в гестапо, чтобы они не зазнались: каждый следователь гестапо рассчитывал на помощь экспертов, агентов, диктофонов. А Мюллер был поклонником Чапека – сыщики у этого писателя обходились своей головой и своим опытом.
– Вообще ничего? – спросил Мюллер. – Никаких зацепок?
– Ни черта, – ответил седой, с землистым лицом старик. Мюллер забыл, как его зовут, но тем не менее они были на «ты» с 1926 года. – Это похоже на убийство, которое ты раскручивал в Мюнхене.
– На Эгмонштрассе?
– Да. Дом девять, по-моему…
– Восемь. Он ухлопал их на четной стороне улицы.
– Ну и память у тебя.
– Ты на свою жалуешься?
– Пью йод.
– А я – водку.
– Ты генерал, тебе можно пить водку. Откуда у нас деньги на водку?
– Бери взятки, – хмыкнул Мюллер.
– А потом попадешь к твоим палачам? Нет уж, лучше я буду пить йод.
– Валяй, – согласился Мюллер. – Валяй. Я бы с радостью, говоря откровенно, поменял свою водку на твой йод.
– Работы слишком много?
Мюллер ответил:
– Пока – да. Скоро ее вовсе не будет. Так что же нам делать, а? Неужели совсем ничего нет?
– Пусть в твоей лаборатории посмотрят пули, которыми укокошили эту парочку.
– Посмотреть – посмотрят, – согласился Мюллер. – Обязательно посмотрят, можешь не беспокоиться…
Вошел второй старик и, подвинув стул, присел рядом с Мюллером. «Старый черт, – подумал Мюллер, взглянув на него, – а ведь он красится. Точно, у него крашеные волосы».
– Ну? – спросил Мюллер. – Что у тебя, Понтер?
– Кое-что есть.
– Слушай, чем ты красишь волосы?
– Хной. У меня не седые и не черные, а какие-то пегие, а Ильзе умерла. А молоденькие предпочитают юных солдат, а не старых сыщиков… Слушай, тут одна старуха в доме напротив видела час назад женщину и солдата. Женщина шла с ребенком, видно, что торопилась.
– В чем был солдат?
– Как в чем? В форме.
– Я понимаю, что не в трусах. В черной форме?
– Конечно. Вы ж зеленым охрану не поручаете.
– В какую они сели машину?
– Они в автобус сели.
Мюллер от неожиданности даже приподнялся.
– Как в автобус?
– Так. В семнадцатый номер.
– В какую сторону они поехали?
– Туда, – махнул рукой Понтер, – на запад.
Мюллер сорвался со стула, снял трубку телефона и, быстро набрав номер, сказал:
– Шольц! Быстро! Наряды по линии семнадцатого автобуса – раз! «Пианистка» и охранник. Что? Откуда я знаю, как его зовут! Выясните, как его зовут! Второе – немедленно поднимите на него досье: кто он, откуда, где родные. Весь послужной список – мне, сюда, немедленно. Если выясните, что он хоть раз был в тех же местах, где бывал Штирлиц, сразу сообщите! И отправьте наряд в засаду на квартиру Штирлица.
Мюллер сидел на стуле возле двери. Эксперты гестапо и фотограф уже уехали. Он остался со своими стариками, и они говорили о былом, перебивая друг друга.
«Я проиграл, – рассуждал Мюллер, успокоенный разговором старых товарищей, – но у меня в запасе Берн. Конечно, там все сложнее, там чужая полиция и чужие пограничники. Но один козырь, главный, пожалуй, выбит из рук. Они бежали в автобусе, значит, это не спланированная операция. Нет, об операции нелепо и думать. Русские, конечно, стоят за своих, но посылать на смерть несколько человек для того, чтобы попытаться, лишь попытаться, освободить эту „пианистку“, – вряд ли. Хотя, с другой стороны, они понимали, что ребенок – ее ахиллесова пята. Может быть, поэтому они пошли на такой риск? Нет, что я несу? Не было никакого запланированного риска: она садилась в автобус, ничего себе риск… Это идиотизм, а никакой не риск…»
Он снова снял трубку телефона:
– Это Мюллер. По всем линиям метро тоже предупредите полицию о женщине с ребенком. Дайте ее описание, скажите, что она воровка и убийца, пусть берут. Если ошибутся и схватят больше, чем надо, – я их извиню. Пусть только не пропустят ту, которую я жду…
Штирлиц постучал в дверь камеры: видимо, за те часы, которые он здесь провел, сменился караул, потому что на пороге теперь стоял не давешний красномордый парень, а Зигфрид Бейкер – Штирлиц не раз играл с ним в паре на теннисных кортах.
– Привет, Зигги, – сказал он, усмехнувшись, – хорошенькое место для встреч, а?
– Зачем вы требовали меня, номер седьмой? – спросил Бейкер очень спокойно, ровным, чуть глуховатым голосом.
«У него всегда была замедленная реакция, – вспомнил Штирлиц. – Он хорошо бил с левой, но всегда чуть медлил. Из-за этого мы с ним проиграли пресс-атташе из Турции».
– Неужели я так изменился? – спросил Штирлиц и автоматически пощупал щеки: он не брился второй день, и щетина отросла довольно большая, но не такая колючая; колючей щетина была только вечером – он приучил себя бриться дважды в день.
– Зачем вы требовали меня, номер седьмой? – повторил Зигфрид.
– Ты что, сошел с ума?
– Молчать! – гаркнул Бейкер и захлопнул тяжелую дверь.
Штирлиц усмехнулся и сел на металлический, ввинченный в бетонный пол табурет. «Когда я подарил ему английскую ракетку, он даже прослезился. Все громилы и подлецы слезливы. Эта у них такая форма истерии, – подумал Штирлиц. – Слабые люди обычно кричат или бранятся, а громилы плачут. Слабые – это я неверно подумал. Добрые – так сказать вернее. И только самые сильные люди умеют подчинять себя себе».
Когда они первый раз играли в паре с Зигфридом против обергруппенфюрера Поля (Поль перед войной учился играть в теннис, чтобы похудеть), Бейкер шепнул Штирлицу:
– Будем проигрывать с нулевым счетом или для вида посопротивляемся?
– Не болтай ерунды, – ответил Штирлиц, – спорт есть спорт.
Зигфрид начал немилосердно подыгрывать Полю. Он очень хотел понравиться обергруппенфюреру. А Поль накричал на него:
– Я вам не кукла! Извольте играть со мной как с соперником, а не как с глупым ребенком!
Зигфрид с перепугу начал гонять Поля по площадке так, что тот, рассвирепев, бросил ракетку и ушел с корта. Бейкер тогда побледнел, и Штирлиц заметил, как у него мелко дрожали пальцы.
– Я никогда не думал, что в тюрьмах работают такие нервные ребята, – сказал Штирлиц. – Ничего не случилось, дружище, ничего, ровным счетом. Иди в душ, приди в себя и отправляйся домой, а послезавтра я расскажу тебе, что надо делать.
Зигфрид ушел, а Штирлиц разыскал Поля, и они вместе славно поиграли пять сетов. Поль взмок, но Штирлиц играл с ним ровно, отрабатывая – ненавязчиво и уважительно – длинные удары с правой. Поль это отчетливо понял, но манера Штирлица держаться на корте, полная иронического доброжелательства и истинно спортивного демократизма, была ему симпатична. Поль попросил Штирлица поиграть с ним пару месяцев.
– Это слишком тяжелое наказание, – рассмеялся Штирлиц, и Поль тоже рассмеялся – так это добродушно прозвучало у Штирлица. – Не сердитесь на моего верзилу, он боится генералов и относится к вам с преклонением. Мы будем работать с вами по очереди, чтобы не потерять квалификацию.
После того как Штирлиц во время следующей игры представил Полю Зигфрида, тот проникся к своему напарнику громадным почтением и с тех пор старался при каждом удобном случае оказать Штирлицу какую-нибудь услугу. То он бегал ему за пивом после того, как кончалась партия, то дарил диковинную авторучку (видно, отобранную у арестованного), то приносил букетик первых цветов. Однажды он подвел Штирлица, но опять-таки невольно, по своей врожденной службистской тупости. Штирлиц выступал на соревнованиях против испанца. Парень был славный, либерально настроенный, но Шелленберг задумал с ним какую-то пакость и для этого попросил, через своих людей в спортивном комитете, чтобы испанца вывели на игру со Штирлицем. Естественно, Штирлица ему представили как сотрудника министерства иностранных дел, а после окончания партии к Штирлицу подбежал Зигфрид и брякнул: «Поздравляю с победой, штандартенфюрер! СС всегда побеждает!»
Штирлиц не очень-то горевал о сорванной операции, а Зигфрида хотели посадить на гауптвахту с отчислением из СС. Снова Штирлиц пошел хлопотать за него – на этот раз уже через прирученного Поля, и спас его. На следующий день после этого отец Зигфрида – высокий, худой старик с детскими голубыми глазами – приехал к нему с подарком – хорошей копией Дюрера.
– Наша семья никогда не забывает добро, – сказал он. – Мы все – ваши слуги, господин Штирлиц, отныне и навсегда. Ни мой сын, ни я – мы никогда не сможем отблагодарить вас, но если вам понадобится помощь – в досадных, раздражающих повседневных мелочах, – мы почтем за высокую честь выполнить любую вашу просьбу.
С тех пор старик каждую весну приезжал к Штирлицу и ухаживал за его садом и особенно за розами, вывезенными из Японии.
«Несчастное животное, – вдруг подумал Штирлиц о Зигфриде, – его даже винить-то ни в чем нельзя. Все люди равны перед богом – так, кажется, утверждал мой друг пастор. Черта с два. Чтобы на земле восторжествовало равенство, надо сначала очень четко договориться: отнюдь не все люди равны перед богом. Есть люди – люди, а есть – животные. И винить их в этом нельзя. А уповать на моментальное перевоспитание даже не глупо, а преступно».
Дверь камеры распахнулась. На пороге стоял Зигфрид.
– Не сидеть! – крикнул он. – Ходить кругами!
Во Владивостоке они были на «вы», и смешно было подумать, что Пимезов когда-либо сможет обратиться к нему – «Максимушка» вместо почтительного «Максим Максимович». Это свойство русского человека за границей – считать соплеменника товарищем, а знакомого, пусть даже случайного, закадычным другом – тоже было точно подмечено Штирлицем, и поэтому он с такой неохотой ездил в Париж, где было много русских, и в Стамбул, а ездить ему в оба эти города приходилось довольно часто. После встречи с Пимезовым – Штирлиц точно сыграл презрительное недоумение и отстранил тогда от себя Волю брезгливым жестом указательного пальца, и тот, словно побитый, подобострастно улыбаясь, отошел, и Штирлиц заметил, какой у него грязный воротничок (точные цвета – белый, серый и почти черный на его воротничке – он потом в порядке эксперимента воспроизвел на бумаге вернувшись в отель, и готов был побиться об заклад, что сделал это не хуже, чем фотоаппарат, – жаль только, не с кем было об заклад побиться), – именно после этой встречи в Токио он начал жаловаться врачам, что у него портится зрение. По прошествии полугода стал носить дымчатые очки – по предписанию врачей, считавших, что у него воспалена слизистая оболочка левого глаза из-за постоянного переутомления. Он знал, что очки, особенно дымчатые, изменяют облик человека порой до неузнаваемости, но сразу надевать очки после токийского инцидента было неразумно, этому предшествовала полугодовая подготовка. При этом, естественно, советская секретная служба в Токио самым внимательным образом в течение этого же полугода наблюдала за тем, не будет ли проявлен кем-либо из немцев интерес к Пимезову. Интереса к нему не проявили: видимо, офицер СД посчитал фигуру опустившегося русского эмигранта в стоптанных башмаках и грязной рубашке объектом, не заслуживающим серьезного внимания.
Второй раз такое же ощущение пустоты и собственной нереальности он ощутил в Минске в сорок втором году. Он тогда был в свите Гиммлера и вместе с рейхсфюрером участвовал в инспекционной поездке по концлагерям советских военнопленных. Русские пленные лежали на земле – живые рядом с мертвыми. Это были скелеты, живые скелеты. Гиммлера тогда стошнило, и лицо его сделалось мучнисто-белым. Штирлиц шел рядом с Гиммлером и все время испытывал желание достать свой вальтер и всадить обойму в веснушчатое лицо этого человека в пенсне, и оттого, что это искушение было физически столь выполнимым, Штирлиц тогда весь захолодел и испытал сладостное блаженство. «А что будет потом? – смог спросить себя он. – Вместо этой твари посадят следующую и увеличат личную охрану. И все». Он тогда, перед тем как побороть искушение, ощутил свое тело легким и чужим. И, как дьявольское наваждение, отгонял от себя фотографически точное цветовое восприятие лица Гиммлера. Веснушки у него были размыто-желтыми на щеках и возле висков; четко-коричневыми около левого уха, а на шее – черными, пупырчатыми. Только по прошествии года он смог впервые посмеяться над этим своим постоянным видением…
Штирлиц заставил тело спружиниться и, ощущая мелкое дрожание мышц, простоял с минуту. Он почувствовал, как кровь прилила к лицу и в глазах забили острые зелененькие молоточки.
«Вот так, – сказал он себе. – Надо чувствовать себя – всего, целиком, как кулак. Несмотря на то, что здешние стены крашены тремя красками, – серой, синей и белой».
И он засмеялся. Он не заставлял себя смеяться. Просто эти проклятые цвета… Будь они неладны. Слава богу, что Мюллер вышел. Это он сглупил, дав ему время на раздумье. Никогда нельзя давать время на раздумье, если считаешь собеседника серьезным противником. Значит, Мюллер, у тебя самого не сходятся концы с концами.
…Мюллер выехал на место убийства Рольфа и Барбары вместе с самыми лучшими своими сыщиками – он взял стариков, которые ловили с ним бандитов, и национал-социалистов Гитлера, и коммунистов Тельмана и Брандлера в двадцатых годах. Он брал этих людей в самых редких случаях. Он не переводил их в гестапо, чтобы они не зазнались: каждый следователь гестапо рассчитывал на помощь экспертов, агентов, диктофонов. А Мюллер был поклонником Чапека – сыщики у этого писателя обходились своей головой и своим опытом.
– Вообще ничего? – спросил Мюллер. – Никаких зацепок?
– Ни черта, – ответил седой, с землистым лицом старик. Мюллер забыл, как его зовут, но тем не менее они были на «ты» с 1926 года. – Это похоже на убийство, которое ты раскручивал в Мюнхене.
– На Эгмонштрассе?
– Да. Дом девять, по-моему…
– Восемь. Он ухлопал их на четной стороне улицы.
– Ну и память у тебя.
– Ты на свою жалуешься?
– Пью йод.
– А я – водку.
– Ты генерал, тебе можно пить водку. Откуда у нас деньги на водку?
– Бери взятки, – хмыкнул Мюллер.
– А потом попадешь к твоим палачам? Нет уж, лучше я буду пить йод.
– Валяй, – согласился Мюллер. – Валяй. Я бы с радостью, говоря откровенно, поменял свою водку на твой йод.
– Работы слишком много?
Мюллер ответил:
– Пока – да. Скоро ее вовсе не будет. Так что же нам делать, а? Неужели совсем ничего нет?
– Пусть в твоей лаборатории посмотрят пули, которыми укокошили эту парочку.
– Посмотреть – посмотрят, – согласился Мюллер. – Обязательно посмотрят, можешь не беспокоиться…
Вошел второй старик и, подвинув стул, присел рядом с Мюллером. «Старый черт, – подумал Мюллер, взглянув на него, – а ведь он красится. Точно, у него крашеные волосы».
– Ну? – спросил Мюллер. – Что у тебя, Понтер?
– Кое-что есть.
– Слушай, чем ты красишь волосы?
– Хной. У меня не седые и не черные, а какие-то пегие, а Ильзе умерла. А молоденькие предпочитают юных солдат, а не старых сыщиков… Слушай, тут одна старуха в доме напротив видела час назад женщину и солдата. Женщина шла с ребенком, видно, что торопилась.
– В чем был солдат?
– Как в чем? В форме.
– Я понимаю, что не в трусах. В черной форме?
– Конечно. Вы ж зеленым охрану не поручаете.
– В какую они сели машину?
– Они в автобус сели.
Мюллер от неожиданности даже приподнялся.
– Как в автобус?
– Так. В семнадцатый номер.
– В какую сторону они поехали?
– Туда, – махнул рукой Понтер, – на запад.
Мюллер сорвался со стула, снял трубку телефона и, быстро набрав номер, сказал:
– Шольц! Быстро! Наряды по линии семнадцатого автобуса – раз! «Пианистка» и охранник. Что? Откуда я знаю, как его зовут! Выясните, как его зовут! Второе – немедленно поднимите на него досье: кто он, откуда, где родные. Весь послужной список – мне, сюда, немедленно. Если выясните, что он хоть раз был в тех же местах, где бывал Штирлиц, сразу сообщите! И отправьте наряд в засаду на квартиру Штирлица.
Мюллер сидел на стуле возле двери. Эксперты гестапо и фотограф уже уехали. Он остался со своими стариками, и они говорили о былом, перебивая друг друга.
«Я проиграл, – рассуждал Мюллер, успокоенный разговором старых товарищей, – но у меня в запасе Берн. Конечно, там все сложнее, там чужая полиция и чужие пограничники. Но один козырь, главный, пожалуй, выбит из рук. Они бежали в автобусе, значит, это не спланированная операция. Нет, об операции нелепо и думать. Русские, конечно, стоят за своих, но посылать на смерть несколько человек для того, чтобы попытаться, лишь попытаться, освободить эту „пианистку“, – вряд ли. Хотя, с другой стороны, они понимали, что ребенок – ее ахиллесова пята. Может быть, поэтому они пошли на такой риск? Нет, что я несу? Не было никакого запланированного риска: она садилась в автобус, ничего себе риск… Это идиотизм, а никакой не риск…»
Он снова снял трубку телефона:
– Это Мюллер. По всем линиям метро тоже предупредите полицию о женщине с ребенком. Дайте ее описание, скажите, что она воровка и убийца, пусть берут. Если ошибутся и схватят больше, чем надо, – я их извиню. Пусть только не пропустят ту, которую я жду…
Штирлиц постучал в дверь камеры: видимо, за те часы, которые он здесь провел, сменился караул, потому что на пороге теперь стоял не давешний красномордый парень, а Зигфрид Бейкер – Штирлиц не раз играл с ним в паре на теннисных кортах.
– Привет, Зигги, – сказал он, усмехнувшись, – хорошенькое место для встреч, а?
– Зачем вы требовали меня, номер седьмой? – спросил Бейкер очень спокойно, ровным, чуть глуховатым голосом.
«У него всегда была замедленная реакция, – вспомнил Штирлиц. – Он хорошо бил с левой, но всегда чуть медлил. Из-за этого мы с ним проиграли пресс-атташе из Турции».
– Неужели я так изменился? – спросил Штирлиц и автоматически пощупал щеки: он не брился второй день, и щетина отросла довольно большая, но не такая колючая; колючей щетина была только вечером – он приучил себя бриться дважды в день.
– Зачем вы требовали меня, номер седьмой? – повторил Зигфрид.
– Ты что, сошел с ума?
– Молчать! – гаркнул Бейкер и захлопнул тяжелую дверь.
Штирлиц усмехнулся и сел на металлический, ввинченный в бетонный пол табурет. «Когда я подарил ему английскую ракетку, он даже прослезился. Все громилы и подлецы слезливы. Эта у них такая форма истерии, – подумал Штирлиц. – Слабые люди обычно кричат или бранятся, а громилы плачут. Слабые – это я неверно подумал. Добрые – так сказать вернее. И только самые сильные люди умеют подчинять себя себе».
Когда они первый раз играли в паре с Зигфридом против обергруппенфюрера Поля (Поль перед войной учился играть в теннис, чтобы похудеть), Бейкер шепнул Штирлицу:
– Будем проигрывать с нулевым счетом или для вида посопротивляемся?
– Не болтай ерунды, – ответил Штирлиц, – спорт есть спорт.
Зигфрид начал немилосердно подыгрывать Полю. Он очень хотел понравиться обергруппенфюреру. А Поль накричал на него:
– Я вам не кукла! Извольте играть со мной как с соперником, а не как с глупым ребенком!
Зигфрид с перепугу начал гонять Поля по площадке так, что тот, рассвирепев, бросил ракетку и ушел с корта. Бейкер тогда побледнел, и Штирлиц заметил, как у него мелко дрожали пальцы.
– Я никогда не думал, что в тюрьмах работают такие нервные ребята, – сказал Штирлиц. – Ничего не случилось, дружище, ничего, ровным счетом. Иди в душ, приди в себя и отправляйся домой, а послезавтра я расскажу тебе, что надо делать.
Зигфрид ушел, а Штирлиц разыскал Поля, и они вместе славно поиграли пять сетов. Поль взмок, но Штирлиц играл с ним ровно, отрабатывая – ненавязчиво и уважительно – длинные удары с правой. Поль это отчетливо понял, но манера Штирлица держаться на корте, полная иронического доброжелательства и истинно спортивного демократизма, была ему симпатична. Поль попросил Штирлица поиграть с ним пару месяцев.
– Это слишком тяжелое наказание, – рассмеялся Штирлиц, и Поль тоже рассмеялся – так это добродушно прозвучало у Штирлица. – Не сердитесь на моего верзилу, он боится генералов и относится к вам с преклонением. Мы будем работать с вами по очереди, чтобы не потерять квалификацию.
После того как Штирлиц во время следующей игры представил Полю Зигфрида, тот проникся к своему напарнику громадным почтением и с тех пор старался при каждом удобном случае оказать Штирлицу какую-нибудь услугу. То он бегал ему за пивом после того, как кончалась партия, то дарил диковинную авторучку (видно, отобранную у арестованного), то приносил букетик первых цветов. Однажды он подвел Штирлица, но опять-таки невольно, по своей врожденной службистской тупости. Штирлиц выступал на соревнованиях против испанца. Парень был славный, либерально настроенный, но Шелленберг задумал с ним какую-то пакость и для этого попросил, через своих людей в спортивном комитете, чтобы испанца вывели на игру со Штирлицем. Естественно, Штирлица ему представили как сотрудника министерства иностранных дел, а после окончания партии к Штирлицу подбежал Зигфрид и брякнул: «Поздравляю с победой, штандартенфюрер! СС всегда побеждает!»
Штирлиц не очень-то горевал о сорванной операции, а Зигфрида хотели посадить на гауптвахту с отчислением из СС. Снова Штирлиц пошел хлопотать за него – на этот раз уже через прирученного Поля, и спас его. На следующий день после этого отец Зигфрида – высокий, худой старик с детскими голубыми глазами – приехал к нему с подарком – хорошей копией Дюрера.
– Наша семья никогда не забывает добро, – сказал он. – Мы все – ваши слуги, господин Штирлиц, отныне и навсегда. Ни мой сын, ни я – мы никогда не сможем отблагодарить вас, но если вам понадобится помощь – в досадных, раздражающих повседневных мелочах, – мы почтем за высокую честь выполнить любую вашу просьбу.
С тех пор старик каждую весну приезжал к Штирлицу и ухаживал за его садом и особенно за розами, вывезенными из Японии.
«Несчастное животное, – вдруг подумал Штирлиц о Зигфриде, – его даже винить-то ни в чем нельзя. Все люди равны перед богом – так, кажется, утверждал мой друг пастор. Черта с два. Чтобы на земле восторжествовало равенство, надо сначала очень четко договориться: отнюдь не все люди равны перед богом. Есть люди – люди, а есть – животные. И винить их в этом нельзя. А уповать на моментальное перевоспитание даже не глупо, а преступно».
Дверь камеры распахнулась. На пороге стоял Зигфрид.
– Не сидеть! – крикнул он. – Ходить кругами!