Самая темная ночь
Часть 42 из 53 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я слышала разговор охранников по пути, – сказала Стелла. – Нас везут в Германию. Один из них был очень зол из-за того, что мы едем к нему на родину, а он остается здесь, в этой «вонючей сраке».
– Откуда ты такие слова знаешь? – спросила Нина, которая вопреки всему чуть не рассмеялась.
– От одной заключенной в Больцано. Она была австрийка.
– А что еще говорили охранники? Зачем нас везут в Германию?
– Наверное, им нужна рабочая сила. Они сказали, нас переводят в Arbeitslager.[72]
– И что мы будем там делать?
Стелла пожала плечами, а потом крепко обняла Нину:
– Да какая разница? Все лучше, чем то ужасное место.
* * *
Их не выпускали из поезда трое суток, но на этот раз давали воду и два раза в день выливали ведро для испражнений. Кормить не кормили, но Нина голодала так долго, что уже не обращала на это внимания. Вагон не был переполнен – здесь удавалось ненадолго присесть или подышать свежим воздухом и посмотреть на мелькающий ландшафт в щель между дверями.
По мере того как поезд уносил их на запад, погода становилась все более промозглой, заметно холодало, а равнины постепенно сменялись холмами и предгорьями. До Германии оставалось уже недолго.
На рассвете третьего дня поезд остановился, двери открылись, и за ними простиралась поросшая лесом долина. У дальнего конца состава бежала быстрая река, а впереди был небольшой лагерь – несколько бараков, обнесенных высокой оградой.
Женщины посыпались из вагонов; деревянные башмаки и ботинки всех форм и размеров заскользили на заснеженной земле. Охранники повели их за ворота, по узкому двору к длинному приземистому строению, в котором было всего несколько окон, и те забранные железными решетками. Внутри пахло дизельным топливом и машинным маслом, как будто раньше этот барак служил гаражом. Неровный бетонный пол был покрыт трещинами, а стены пребывали и вовсе в плачевном состоянии – между грубо отесанными досками зияли огромные щели. От одного взгляда на них Нина поежилась, сразу представив себе арктические ночи в этом бараке, потому что здесь им явно предстояло ночевать – до самого конца помещения тянулись ряды деревянных коек.
Но койки были сколочены из недавно оструганных досок, еще пахнувших смолой, и на них лежали относительно свежие соломенные матрасы, а в изножье каждой койки было свернутое одеяло – настоящее шерстяное одеяло. Нина подошла к ближайшей койке, потрогала одеяло, убедилась, что оно чистое – ну, или почти, – и уже одного этого было достаточно, чтобы глаза у нее защипало от слез.
Караульные-мужчины ушли – вероятно, вместе с поездом отправились дальше, – и две местные охранницы начали раздавать куски черного черствого хлеба, намазанные капелькой водянистого джема. Заключенным велели выстроиться в очередь; женщины получали одна за другой свой ужин и в мгновение ока расправлялись с ним.
Всем дали достаточно времени, чтобы сходить в уборную – ямы для испражнений выкопали совсем недавно, и, по сравнению с вонючими сортирами в Биркенау, здесь пока еще пахло, как на поле маргариток. После этого всех погнали на перекличку.
Женщины выстроились перед надзирательницами на узком плацу между своим бараком и другим лагерным зданием. Последние лучи солнца угасли; все умолкли и ждали, когда их пересчитают.
Перед заключенными вышла женщина с круглым розовощеким лицом, довольно упитанная – было видно, что располнела она недавно, потому что военная форма, сшитая когда-то по фигуре, натянулась на ней по швам. Так или иначе, женщина казалась даже милой. В прошлой жизни, видимо, ей хорошо удавалось притворяться приличным человеком.
Розовощекая откашлялась, подождала, когда строй затихнет настолько, что будет слышно только шелест ветра в кронах деревьев, и начала говорить. Голос у нее был высокий, интонация странно скакала вверх-вниз, и говорила эта женщина так быстро, что Нина не могла даже разделить ее речь на слоги. Остальные заключенные, судя по их лицам, тоже ничего не поняли. Aufseherin – или кем она была – продолжала тараторить, слова сливались в какой-то тихий свист, будто воздух выходил из воздушного шарика, и ей не было дела до недоумения на лицах тех, к кому она обращалась.
Наконец выступление закончилось, и судя по всему в заключение она всем велела идти спать, потому что охранницы, которые до этого приносили ужин, разогнали женщин по баракам и вскоре вернулись с ведром тепловатого чая и горой жестяных кружек. Женщины опять выстроились в длинную очередь; каждая получала по несколько глотков чая, который не мог утолить жажду, и уступала место следующей. Чай был горький, от него вязало во рту, и Стелла после первого глотка хотела вылить это варево, но Нина заставила ее допить.
– Скорее всего, вода в нем кипяченая, – объяснила она девочке поспешно, боясь, что охранницы их разделят, – а значит, чистая. Пей.
– Но в уборной же есть кран, – шепнула Стелла. – Многие пьют оттуда.
– Да, и они от этого заболеют. Точно заболеют. Так что лучше пей этот чай. Заткни нос, если вкус не нравится.
Раздача закончилась, охранницы отобрали у них чашки и, выдав напоследок несколько распоряжений, ушли, заперев за собой двери.
– У нас полчаса до того, как погасят свет, – перевела Стелла то, что они сказали. – В дальнем углу барака есть ведра для тех, кому надо будет сходить в туалет ночью.
– А что говорила надзирательница во время переклички? – спросила Нина. – Я не разобрала ни слова.
– Она сказала, что к ней нужно обращаться Oberaufseherin Клап. Думаю, это означает, что она тут самая главная, да? Еще она сказала, что мы здесь для того, чтобы работать, а если мы не сможем работать, станем для нее бесполезными. Мы должны трудиться, чтобы оплачивать наше содержание. Надо выполнять норму и хорошо себя вести, иначе нас накажут.[73]
– Она объяснила, какую работу мы должны выполнять? – спросила какая-то женщина, слушавшая их разговор.
Стелла покачала головой:
– Она только сказала, что завтра appell будет в пять утра, а работа начнется в семь.
Они с Ниной без труда нашли место на верхней койке, накрылись одеялом, которое пахло только грязной овечьей шерстью, и ничем больше, а когда свет погас, тьма не принесла с собой ночных страхов – обе сразу заснули.
* * *
В лагере, как вскоре выяснилось, был небольшой оружейный завод, построенный совсем недавно для производства пистолетов-пулеметов. Нина надеялась, что им со Стеллой разрешат работать в одной группе, но ее отправили на кухню, а Стеллу – в литейный цех. У Нины перед глазами сразу возникли пугающие образы – потоки расплавленного металла и пышущие огнем печи, – но она не могла выразить протест, иначе ее сразу записали бы в «смутьянки». Да и протест ее ничего не изменил бы. Поэтому она смотрела, как ее младшую подругу уводят по грязному плацу к неровному ряду кирпичных цехов, а потом сама побрела к соседнему с бараком зданию, где находились кухни.
К приготовлению пищи ее и других заключенных не допустили – этим занимались местные жители, и только мужчины, слишком старые для воинской службы. В обязанности Нины входило мыть посуду, и грязной посуды было так много, что даже Сизиф отказался бы занять ее место возле раковины. Орудиями труда ей служили ветхая тряпка, ведро песка и кувшин едкого щелочного мыла.
К полудню от песка и мыла, которыми приходилось оттирать самые грязные горшки и кастрюли, у нее уже саднило руки, к вечеру пальцы потрескались и кровоточили, а предплечья невыносимо чесались после нескольких часов в мыльной воде.
Стелла вернулась из литейного цеха в еще более плачевном состоянии – ее руки по локоть были в крошечных ожогах, которые походили на пчелиные укусы, но причиняли куда больше страданий.
– Я заливала металл в формы, – объяснила она. – Сначала мужчины наливают расплавленный металл в маленькие емкости, вроде кувшинов, только без ручек, а мы берем эти кувшины щипцами и переливаем металл в формы для деталей пистолетов.
– Голыми руками? – ужаснулась Нина, забыв о собственных жалобах на мыло, разъедающее кожу, и на грязную воду.
– Щипцы не нагреваются. И еще нам выдали кожаные фартуки, чтобы одежда не загорелась случайно. А эти ожоги – от искр. – Стелла посмотрела на собственные руки и провела пальцами по сотням красных точек на них.
– Здесь что, не нашлось мужчин для такой работы?
Стелла пожала плечами:
– В литейном цеху очень много мужчин, но они стоят у печей и горнов. А вообще все не так уж и плохо. У нас хотя бы есть крыша над головой. Не надо мерзнуть в поле по колено в грязи. Могло быть и хуже.
Она была права, конечно. Но Нина все же не перестала уповать на то, чтобы их жизнь сделалась хоть чуточку терпимее.
Охрану в лагере кормили хорошо – их трапезы были сытными и обильными, и порой Нина чуть не падала в обморок от одуряющих запахов запретной еды. Она видела, как из кухни выносят свежий хлеб, мясное рагу, вареники с ягодами и доставляют все это на второй этаж, в столовую для персонала, а потом возвращают пустые тарелки, потому что объедки здесь принято было скармливать сторожевым собакам.
Одну из заключенных, работавших с Ниной на кухне, – польскую девушку не старше Стеллы – поймали на том, что она протянула руку к обрезку моркови, который упал рядом с ней, когда она мыла пол. Всего лишь протянула руку, даже не успела дотронуться до запретного кусочка еды пальцами. Одного намерения было достаточно. Охранники тотчас позвали oberaufseherin, и она отлупила девушку по рукам кожаным хлыстом, а потом с улыбкой смотрела, как та отмывает собственную кровь с пола.
Мучительно было каждый день находиться совсем рядом с таким количеством еды и голодать. Заключенные получали по чашке чая на завтрак и перед отбоем, а на ужин – несколько сотен граммов черствого хлеба с капелькой жидкого безвкусного джема. Основным блюдом, которым их кормили в полдень, был суп. Нина каждый день видела, как варят эту баланду, и знала, что она состоит из воды, овощных очистков и пучка ботвы от репы. Объедки, от которых отказывались сторожевые собаки, тоже летели в кастрюлю, а приправлялось все это крохотной щепоткой соли. Порой объедки были вываляны в грязи, и тогда суп приобретал землистый вкус.
Нина и другие женщины-заключенные голодали. На лицах все резче проступали туго обтянутые кожей нос и скулы, тела превращались в скелеты с узловатыми конечностями. Сантиметр за сантиметром, грамм за граммом их стирали из жизни, и каждый следующий день давался тяжелее, чем предыдущий.
Но каждый день, каждый час Нина заставляла себя продолжать надеяться. Поддерживала в себе веру в то, что она непременно выживет – ради Лючии и ради Стеллы. А когда росток надежды слабел и отказывался расти, приходилось его подпитывать, чтобы он окреп и распустился. В ход шло то единственное, что у нее еще осталось, – воспоминания о Меццо-Чель, которыми она делилась со Стеллой каждую ночь перед сном.
Нина рассказывала о Красавчике с его норовистым характером, о верной Сельве, о зеленых садах и золотистых полях вокруг фермы, о чистой прохладной воде стремительного ручья и о солнечных зайчиках, пробивавшихся сквозь тень оливкого дерева у двери кухни. Она говорила своей подруге о Нико, о его семье, о девочке Лючии. И это были только хорошие воспоминания. Только солнечные дни.
Стелла в ответ рассказывала ей о своем детстве в Ливорно. О родителях, которые в ней души не чаяли, потому что, как и Нина, она была единственным ребенком в их маленькой семье. Они жили в тесной квартирке над типографией, где ее родители печатали путеводители для туристов.
– Мне до сих пор кажется, что я слышу звук типографских прессов, особенно когда засыпаю. Гудение и глухой стук. И запах печатных красок как будто чувствую.
– Расскажи побольше о своих родителях. Как их зовут? – Нина тщательно следила за тем, чтобы говорить о них в настоящем времени.
– Папино имя – Андреа Донати, мамино – Катерина дель Маре. У нее такие же светлые волосы, как у меня. Папа называл ее своей звездочкой, потому что от нее словно исходило сияние. Поэтому и меня они назвали Стеллой.[74]
– А дедушки и бабушки у тебя есть?
– Они умерли, когда я была совсем маленькая. Еще у папы есть брат, но он давно переехал жить во Францию. Однажды мы ездили к нему в гости. У него дом в Коломбе, это городок неподалеку от Парижа. Дядя жил тогда на рю де Серизье – на Вишневой улице. Но вишневых деревьев у него в саду не оказалось, и я ужасно расстроилась, что меня не угостили вишней. А взрослые смеялись и говорили, что я глупенькая. «Сейчас ведь только июнь, – сказала мама. – Еще рано для вишен». Забавно, что я всё это помню. Помню ее слова, а голос забыла…
Они немного помолчали – обе прислушивались к звучавшим в памяти голосам любимых людей.
– У нас в Меццо-Чель тоже нет вишневых деревьев, – сказала Нина, когда перестала бояться, что разрыдается, если заговорит. – По крайней мере, возле дома. Зато есть абрикосовые и персиковые, а еще яблони и груши. Фруктов мы собираем больше, чем можем съесть за один присест, поэтому Роза делает из них варенье или засушивает для компота, и мы едим их потом всю зиму.
– Хорошо там было? На ферме?
– Да. Я… я думаю, тебе надо жить с нами. После войны. Ты ровесница Анджелы.
Стелла молчала, и Нина поспешила ее заверить:
– Ты всем там понравишься, они тебя сразу полюбят, я уверена. А летом мы поедем на море и будем есть мороженое, а от солнца у тебя на носу появятся веснушки. Я уже обещала девочкам свозить их на побережье после войны…
– Мы часто ездили на каникулы в Соттомарину, – прошептала Стелла. – Ты там когда-нибудь отдыхала?
– Пару раз, но мои родители больше любили Лидо. Ближе к дому, и море там всегда теплое.
– Я уже не помню, каково это – купаться в море. Почти забыла. Мне было восемь, когда законы изменились.
– После войны мы сможем ездить куда захотим, – пообещала Нина.
– Сможем. Мы поедем в Париж, я научу тебя говорить по-французски, и мы найдем применение каждой фразе из разговорника в путеводителе, который издали мои мама с папой. Там куча всего полезного – «Вы можете порекомендовать хорошего дантиста?», «В этом отеле есть прачечная?», «В котором часу следующий поезд в Биарриц?»
– Звучит чудесно.
– Но я никогда не буду использовать слова, которые выучила здесь. Никогда в жизни их не произнесу, даже мысленно. Никаких больше oberaufseherin и appell, никаких schnell, steh auf и dumme sau, и у меня снова будет имя, а не номер… Ни единого из этих слов я не скажу. Ни за что. Никогда. После того, как война закончится.[75]
– Откуда ты такие слова знаешь? – спросила Нина, которая вопреки всему чуть не рассмеялась.
– От одной заключенной в Больцано. Она была австрийка.
– А что еще говорили охранники? Зачем нас везут в Германию?
– Наверное, им нужна рабочая сила. Они сказали, нас переводят в Arbeitslager.[72]
– И что мы будем там делать?
Стелла пожала плечами, а потом крепко обняла Нину:
– Да какая разница? Все лучше, чем то ужасное место.
* * *
Их не выпускали из поезда трое суток, но на этот раз давали воду и два раза в день выливали ведро для испражнений. Кормить не кормили, но Нина голодала так долго, что уже не обращала на это внимания. Вагон не был переполнен – здесь удавалось ненадолго присесть или подышать свежим воздухом и посмотреть на мелькающий ландшафт в щель между дверями.
По мере того как поезд уносил их на запад, погода становилась все более промозглой, заметно холодало, а равнины постепенно сменялись холмами и предгорьями. До Германии оставалось уже недолго.
На рассвете третьего дня поезд остановился, двери открылись, и за ними простиралась поросшая лесом долина. У дальнего конца состава бежала быстрая река, а впереди был небольшой лагерь – несколько бараков, обнесенных высокой оградой.
Женщины посыпались из вагонов; деревянные башмаки и ботинки всех форм и размеров заскользили на заснеженной земле. Охранники повели их за ворота, по узкому двору к длинному приземистому строению, в котором было всего несколько окон, и те забранные железными решетками. Внутри пахло дизельным топливом и машинным маслом, как будто раньше этот барак служил гаражом. Неровный бетонный пол был покрыт трещинами, а стены пребывали и вовсе в плачевном состоянии – между грубо отесанными досками зияли огромные щели. От одного взгляда на них Нина поежилась, сразу представив себе арктические ночи в этом бараке, потому что здесь им явно предстояло ночевать – до самого конца помещения тянулись ряды деревянных коек.
Но койки были сколочены из недавно оструганных досок, еще пахнувших смолой, и на них лежали относительно свежие соломенные матрасы, а в изножье каждой койки было свернутое одеяло – настоящее шерстяное одеяло. Нина подошла к ближайшей койке, потрогала одеяло, убедилась, что оно чистое – ну, или почти, – и уже одного этого было достаточно, чтобы глаза у нее защипало от слез.
Караульные-мужчины ушли – вероятно, вместе с поездом отправились дальше, – и две местные охранницы начали раздавать куски черного черствого хлеба, намазанные капелькой водянистого джема. Заключенным велели выстроиться в очередь; женщины получали одна за другой свой ужин и в мгновение ока расправлялись с ним.
Всем дали достаточно времени, чтобы сходить в уборную – ямы для испражнений выкопали совсем недавно, и, по сравнению с вонючими сортирами в Биркенау, здесь пока еще пахло, как на поле маргариток. После этого всех погнали на перекличку.
Женщины выстроились перед надзирательницами на узком плацу между своим бараком и другим лагерным зданием. Последние лучи солнца угасли; все умолкли и ждали, когда их пересчитают.
Перед заключенными вышла женщина с круглым розовощеким лицом, довольно упитанная – было видно, что располнела она недавно, потому что военная форма, сшитая когда-то по фигуре, натянулась на ней по швам. Так или иначе, женщина казалась даже милой. В прошлой жизни, видимо, ей хорошо удавалось притворяться приличным человеком.
Розовощекая откашлялась, подождала, когда строй затихнет настолько, что будет слышно только шелест ветра в кронах деревьев, и начала говорить. Голос у нее был высокий, интонация странно скакала вверх-вниз, и говорила эта женщина так быстро, что Нина не могла даже разделить ее речь на слоги. Остальные заключенные, судя по их лицам, тоже ничего не поняли. Aufseherin – или кем она была – продолжала тараторить, слова сливались в какой-то тихий свист, будто воздух выходил из воздушного шарика, и ей не было дела до недоумения на лицах тех, к кому она обращалась.
Наконец выступление закончилось, и судя по всему в заключение она всем велела идти спать, потому что охранницы, которые до этого приносили ужин, разогнали женщин по баракам и вскоре вернулись с ведром тепловатого чая и горой жестяных кружек. Женщины опять выстроились в длинную очередь; каждая получала по несколько глотков чая, который не мог утолить жажду, и уступала место следующей. Чай был горький, от него вязало во рту, и Стелла после первого глотка хотела вылить это варево, но Нина заставила ее допить.
– Скорее всего, вода в нем кипяченая, – объяснила она девочке поспешно, боясь, что охранницы их разделят, – а значит, чистая. Пей.
– Но в уборной же есть кран, – шепнула Стелла. – Многие пьют оттуда.
– Да, и они от этого заболеют. Точно заболеют. Так что лучше пей этот чай. Заткни нос, если вкус не нравится.
Раздача закончилась, охранницы отобрали у них чашки и, выдав напоследок несколько распоряжений, ушли, заперев за собой двери.
– У нас полчаса до того, как погасят свет, – перевела Стелла то, что они сказали. – В дальнем углу барака есть ведра для тех, кому надо будет сходить в туалет ночью.
– А что говорила надзирательница во время переклички? – спросила Нина. – Я не разобрала ни слова.
– Она сказала, что к ней нужно обращаться Oberaufseherin Клап. Думаю, это означает, что она тут самая главная, да? Еще она сказала, что мы здесь для того, чтобы работать, а если мы не сможем работать, станем для нее бесполезными. Мы должны трудиться, чтобы оплачивать наше содержание. Надо выполнять норму и хорошо себя вести, иначе нас накажут.[73]
– Она объяснила, какую работу мы должны выполнять? – спросила какая-то женщина, слушавшая их разговор.
Стелла покачала головой:
– Она только сказала, что завтра appell будет в пять утра, а работа начнется в семь.
Они с Ниной без труда нашли место на верхней койке, накрылись одеялом, которое пахло только грязной овечьей шерстью, и ничем больше, а когда свет погас, тьма не принесла с собой ночных страхов – обе сразу заснули.
* * *
В лагере, как вскоре выяснилось, был небольшой оружейный завод, построенный совсем недавно для производства пистолетов-пулеметов. Нина надеялась, что им со Стеллой разрешат работать в одной группе, но ее отправили на кухню, а Стеллу – в литейный цех. У Нины перед глазами сразу возникли пугающие образы – потоки расплавленного металла и пышущие огнем печи, – но она не могла выразить протест, иначе ее сразу записали бы в «смутьянки». Да и протест ее ничего не изменил бы. Поэтому она смотрела, как ее младшую подругу уводят по грязному плацу к неровному ряду кирпичных цехов, а потом сама побрела к соседнему с бараком зданию, где находились кухни.
К приготовлению пищи ее и других заключенных не допустили – этим занимались местные жители, и только мужчины, слишком старые для воинской службы. В обязанности Нины входило мыть посуду, и грязной посуды было так много, что даже Сизиф отказался бы занять ее место возле раковины. Орудиями труда ей служили ветхая тряпка, ведро песка и кувшин едкого щелочного мыла.
К полудню от песка и мыла, которыми приходилось оттирать самые грязные горшки и кастрюли, у нее уже саднило руки, к вечеру пальцы потрескались и кровоточили, а предплечья невыносимо чесались после нескольких часов в мыльной воде.
Стелла вернулась из литейного цеха в еще более плачевном состоянии – ее руки по локоть были в крошечных ожогах, которые походили на пчелиные укусы, но причиняли куда больше страданий.
– Я заливала металл в формы, – объяснила она. – Сначала мужчины наливают расплавленный металл в маленькие емкости, вроде кувшинов, только без ручек, а мы берем эти кувшины щипцами и переливаем металл в формы для деталей пистолетов.
– Голыми руками? – ужаснулась Нина, забыв о собственных жалобах на мыло, разъедающее кожу, и на грязную воду.
– Щипцы не нагреваются. И еще нам выдали кожаные фартуки, чтобы одежда не загорелась случайно. А эти ожоги – от искр. – Стелла посмотрела на собственные руки и провела пальцами по сотням красных точек на них.
– Здесь что, не нашлось мужчин для такой работы?
Стелла пожала плечами:
– В литейном цеху очень много мужчин, но они стоят у печей и горнов. А вообще все не так уж и плохо. У нас хотя бы есть крыша над головой. Не надо мерзнуть в поле по колено в грязи. Могло быть и хуже.
Она была права, конечно. Но Нина все же не перестала уповать на то, чтобы их жизнь сделалась хоть чуточку терпимее.
Охрану в лагере кормили хорошо – их трапезы были сытными и обильными, и порой Нина чуть не падала в обморок от одуряющих запахов запретной еды. Она видела, как из кухни выносят свежий хлеб, мясное рагу, вареники с ягодами и доставляют все это на второй этаж, в столовую для персонала, а потом возвращают пустые тарелки, потому что объедки здесь принято было скармливать сторожевым собакам.
Одну из заключенных, работавших с Ниной на кухне, – польскую девушку не старше Стеллы – поймали на том, что она протянула руку к обрезку моркови, который упал рядом с ней, когда она мыла пол. Всего лишь протянула руку, даже не успела дотронуться до запретного кусочка еды пальцами. Одного намерения было достаточно. Охранники тотчас позвали oberaufseherin, и она отлупила девушку по рукам кожаным хлыстом, а потом с улыбкой смотрела, как та отмывает собственную кровь с пола.
Мучительно было каждый день находиться совсем рядом с таким количеством еды и голодать. Заключенные получали по чашке чая на завтрак и перед отбоем, а на ужин – несколько сотен граммов черствого хлеба с капелькой жидкого безвкусного джема. Основным блюдом, которым их кормили в полдень, был суп. Нина каждый день видела, как варят эту баланду, и знала, что она состоит из воды, овощных очистков и пучка ботвы от репы. Объедки, от которых отказывались сторожевые собаки, тоже летели в кастрюлю, а приправлялось все это крохотной щепоткой соли. Порой объедки были вываляны в грязи, и тогда суп приобретал землистый вкус.
Нина и другие женщины-заключенные голодали. На лицах все резче проступали туго обтянутые кожей нос и скулы, тела превращались в скелеты с узловатыми конечностями. Сантиметр за сантиметром, грамм за граммом их стирали из жизни, и каждый следующий день давался тяжелее, чем предыдущий.
Но каждый день, каждый час Нина заставляла себя продолжать надеяться. Поддерживала в себе веру в то, что она непременно выживет – ради Лючии и ради Стеллы. А когда росток надежды слабел и отказывался расти, приходилось его подпитывать, чтобы он окреп и распустился. В ход шло то единственное, что у нее еще осталось, – воспоминания о Меццо-Чель, которыми она делилась со Стеллой каждую ночь перед сном.
Нина рассказывала о Красавчике с его норовистым характером, о верной Сельве, о зеленых садах и золотистых полях вокруг фермы, о чистой прохладной воде стремительного ручья и о солнечных зайчиках, пробивавшихся сквозь тень оливкого дерева у двери кухни. Она говорила своей подруге о Нико, о его семье, о девочке Лючии. И это были только хорошие воспоминания. Только солнечные дни.
Стелла в ответ рассказывала ей о своем детстве в Ливорно. О родителях, которые в ней души не чаяли, потому что, как и Нина, она была единственным ребенком в их маленькой семье. Они жили в тесной квартирке над типографией, где ее родители печатали путеводители для туристов.
– Мне до сих пор кажется, что я слышу звук типографских прессов, особенно когда засыпаю. Гудение и глухой стук. И запах печатных красок как будто чувствую.
– Расскажи побольше о своих родителях. Как их зовут? – Нина тщательно следила за тем, чтобы говорить о них в настоящем времени.
– Папино имя – Андреа Донати, мамино – Катерина дель Маре. У нее такие же светлые волосы, как у меня. Папа называл ее своей звездочкой, потому что от нее словно исходило сияние. Поэтому и меня они назвали Стеллой.[74]
– А дедушки и бабушки у тебя есть?
– Они умерли, когда я была совсем маленькая. Еще у папы есть брат, но он давно переехал жить во Францию. Однажды мы ездили к нему в гости. У него дом в Коломбе, это городок неподалеку от Парижа. Дядя жил тогда на рю де Серизье – на Вишневой улице. Но вишневых деревьев у него в саду не оказалось, и я ужасно расстроилась, что меня не угостили вишней. А взрослые смеялись и говорили, что я глупенькая. «Сейчас ведь только июнь, – сказала мама. – Еще рано для вишен». Забавно, что я всё это помню. Помню ее слова, а голос забыла…
Они немного помолчали – обе прислушивались к звучавшим в памяти голосам любимых людей.
– У нас в Меццо-Чель тоже нет вишневых деревьев, – сказала Нина, когда перестала бояться, что разрыдается, если заговорит. – По крайней мере, возле дома. Зато есть абрикосовые и персиковые, а еще яблони и груши. Фруктов мы собираем больше, чем можем съесть за один присест, поэтому Роза делает из них варенье или засушивает для компота, и мы едим их потом всю зиму.
– Хорошо там было? На ферме?
– Да. Я… я думаю, тебе надо жить с нами. После войны. Ты ровесница Анджелы.
Стелла молчала, и Нина поспешила ее заверить:
– Ты всем там понравишься, они тебя сразу полюбят, я уверена. А летом мы поедем на море и будем есть мороженое, а от солнца у тебя на носу появятся веснушки. Я уже обещала девочкам свозить их на побережье после войны…
– Мы часто ездили на каникулы в Соттомарину, – прошептала Стелла. – Ты там когда-нибудь отдыхала?
– Пару раз, но мои родители больше любили Лидо. Ближе к дому, и море там всегда теплое.
– Я уже не помню, каково это – купаться в море. Почти забыла. Мне было восемь, когда законы изменились.
– После войны мы сможем ездить куда захотим, – пообещала Нина.
– Сможем. Мы поедем в Париж, я научу тебя говорить по-французски, и мы найдем применение каждой фразе из разговорника в путеводителе, который издали мои мама с папой. Там куча всего полезного – «Вы можете порекомендовать хорошего дантиста?», «В этом отеле есть прачечная?», «В котором часу следующий поезд в Биарриц?»
– Звучит чудесно.
– Но я никогда не буду использовать слова, которые выучила здесь. Никогда в жизни их не произнесу, даже мысленно. Никаких больше oberaufseherin и appell, никаких schnell, steh auf и dumme sau, и у меня снова будет имя, а не номер… Ни единого из этих слов я не скажу. Ни за что. Никогда. После того, как война закончится.[75]