Салихат
Часть 17 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Уведи их, – велит Расима-апа. – Видишь, не в себе она.
Я вывожу девочек из комнаты, по пути захватив Джаббара, который с любопытством заглядывает в дверь, но войти не решается. Оставляю детей в зале, наказав Айше быть за старшую, и возвращаюсь обратно.
Мугубат-апа протирает мокрой тряпкой тело Агабаджи, задрав на ней рубаху до подмышек. Расима-апа меняет под ней простынь с презрением и брезгливостью на лице. Наверное, она еще раньше Агабаджи поняла, что рождение четвертой девочки подряд – это конец. Запеленатый младенец одиноко лежит на крышке сундука. Я беру малышку на руки, подивившись ее невесомости, и прижимаю к груди. Мне жаль Агабаджи, но эту кроху жаль еще больше. Едва родившись, она уже никому не нужна.
– Возьми ее себе, – вдруг говорит Агабаджи. – Возьми и делай с ней что хочешь.
Она, оказывается, наблюдает за мной. Лицо распухло от рыданий. Я растерянно смотрю на нее и хочу что-нибудь сказать, но Мугубат-апа меня опережает:
– Ай, стыдно такое говорить! – Она качает головой и легонько шлепает Агабаджи мокрой тряпкой по животу. – Это ж твое родное дитя, ниспосланное Аллахом высшей милостью Его…
– Не нужна мне она! – орет Агабаджи охрипшим голосом и ногой отпихивает Мугубат-апа от себя. – Всевышний дал, так пусть забирает обратно! Где мой сын? Чем я хуже Салихат? Ей вон скоро рожать, думаете, девочка будет? Ага, как же! Ей почет от мужа, а мне одни побои!
Я невольно кладу ладонь на округлившийся живот. Мой срок уже пять месяцев, и, судя по активности ребенка внутри, Агабаджи права – там снова мальчик. Я не могу обижаться на слова Агабаджи, мне ужасно ее жалко, и все, что она говорит про малышку, нельзя принимать всерьез. Скоро она успокоится, приложит ее к груди, даст ей имя и будет молить Аллаха о снисхождении.
Мугубат-апа качает головой, всем видом давая понять, что она думает о таких неблагодарных, которые даже спасибо за помощь не скажут. Она моет руки в тазу, вытирает чистым полотенцем и, полная спокойного достоинства, удаляется. Следом идет Расима-апа, что-то успокаивающе говоря – видимо, сулит больше денег, чем обычно. Мы с Агабаджи остаемся одни, если не считать младенца. Я молчу, не зная, чем можно облегчить ее страдание.
– Иди, – говорит жена Загида и закрывает глаза. – Я устала, спать стану.
На полпути к двери я нерешительно останавливаюсь.
– Оставить ее тут, с тобой? Она чудесная, такая красавица…
– Сказала, делай с ней, что хочешь!
В голосе Агабаджи снова истерические нотки, и, чтобы не расстраивать ее еще больше, я поспешно выхожу, унося девочку.
Кладу новорожденную на свою кровать и сажусь рядом. Малышка – крохотная, с красным сморщенным личиком – спит, но вскоре наверняка проголодается и начнет плакать. Я по-прежнему растеряна. Был бы дома Джамалутдин, уж он бы знал, что делать. А Расиме-апа, по всему видать, нет дела ни до Агабаджи, ни до ребенка. Она, конечно, не преминет рассказать племяннику все подробности, когда тот вернется. Но сейчас у нее одна забота: умилостивить Мугубат-апа, которая ушла обиженная и которую скоро снова звать в дом, на этот раз ко мне.
Я вспоминаю наш недавний разговор с Агабаджи, когда мы сидели вечером во дворе, отдыхая после изнурительного жаркого дня; я тогда устала не меньше, чем она, хотя у Агабаджи живот был огромный, а у меня только-только начал угадываться под платьем. В последнее время жена Загида ходила в плохом настроении: часто плакала, кричала на дочек, стала молчаливая и подавленная. Я спросила, может, недомогает она, к врачу надо? Агабаджи ответила, что предчувствие у нее нехорошее, мол, роды плохо кончатся. Я стала ее ругать и попросила больше не говорить глупости, а она так сказала: «Да ведь все равно мне житья не будет, коли там девчонка, а это девчонка, уж ты поверь. Видать, так нам предназначено: тебе сыновей одних рожать, а мне – дочерей».
Может, и правда поменяться с ней детьми, вдруг думаю я. Возьму себе ее девочку, а когда у меня мальчик родится, отдам его Агабаджи. Но тут же ужасаюсь своей мысли. Что сказал бы Джамалутдин, если бы услышал такое? Уж, верно, прибил меня, и поделом бы мне было. Он-то сам не свой сделался от радости, когда узнал, что я снова беременная и наверняка сыном, и пообещал купить мне все, что пожелаю, если только здорового рожу.
Не могу я вот так сидеть все утро, дети-то голодные, да и дела никто не отменял. Зову близняшек, велю присматривать за сестренкой, а сама иду готовить завтрак и кормить Рамадана, Джаббара и девочек. С удивлением вижу на кухне Расиму-апа, которая печет лепешки и уже заварила чай. Обычно она сидит у себя и ждет, когда ей принесут еду на подносе.
– На вот, для Рамадана. – Она протягивает мне миску с жидкой теплой кашей. – Остальных сама накормлю, зови их сюда, только пусть сначала руки помоют, а то знаю я их.
– Спасибо… – Я пытаюсь скрыть изумление. – Сейчас быстро вернусь, помогу вам.
– Как она? – ворчливо спрашивает тетка Джамалутдина, вынимая из печи лепешки.
– Кто? Агабаджи или девочка?
– Про эту никчемную, прости меня Аллах, и сама все знаю! Лежит себе рыдает, как будто ум из нее вместе с ребенком вышел. Ай, опозорила перед уважаемой женщиной, как теперь в глаза соседям смотреть буду?
– Девочка спит, – поспешно говорю, чтобы Расима-апа совсем из себя не вышла. – Ей, наверное, имя нужно дать?
– Что? Какое имя? – Расима-апа смотрит удивленно, будто я глупость последнюю сказала. – А, да, ведь правда. Ну, Агабаджи-то все равно, мы у нее и спрашивать не будем. Аниса пусть будет, как моя старшая, а?
– Аниса – хорошо. Очень хорошо, – я киваю и иду кормить Рамадана.
Весь день Аниса лежит в моей комнате. Есть она не просит, только спит. После вечернего намаза, уложив сыновей, я сижу на полу, прислонившись ноющей от усталости спиной к циновкам, и шью Джаббару штанишки, из прежних-то он вырос. Окно распахнуто, но пропускает внутрь совсем немного прохлады, на дворе безветренно. От духоты, а может, от утренних волнений, голове тяжело и хочется прилечь, но я продолжаю шить, прислушиваясь к дыханию спящей девочки. Первые сутки после рождения для ребенка всегда трудные, он может неожиданно умереть, сколько таких случаев у наших женщин было.
Вдруг входит Агабаджи. На ней та же рубашка, в которой она рожала, и больше ничего, а ноги босые. Волосы растрепаны, лицо опухло от слез. Неужели так и плакала с самого утра? Она пошатывается и держится рукой за косяк. Наверное, пришла забрать девочку. Но Агабаджи даже не смотрит в ее сторону.
– Прости, Салихат, – говорит она еле слышно. – Ты простишь меня, да?
– Ай, сядь скорей! – Я пытаюсь довести ее до кровати, но она упирается и не двигается с места. – Тебе в постель надо, зачем встала? Если нужно Анису принести тебе, так ты скажи, я принесу.
– Анису? – Агабаджи смотрит непонимающе.
– Расима-апа так девочку назвала. Правда, красивое имя? Она и сама будет красавицей, когда вырастет. От парней ее прятать станешь!
– Слушай, ты заботься о ней, да?
– Ты что, Агабаджи? – Я внимательно гляжу на ее лицо, и внутри поднимается страх. – И в самом деле мне отдать ее хочешь? А что Джамалутдин скажет? Что Загид скажет?
– Пойду я, лягу. – Она разворачивается и, шаркая ногами, медленно идет по коридору.
Я смотрю ей вслед, готовая кинуться на помощь, если упадет. Вдруг вижу – на полу, там, где она идет, остается ручеек крови. Совсем Агабаджи с ума сошла, думаю я, без шаровар с подкладными тряпками после родов расхаживает, если Расима-апа увидит, прибьет за такое!
Беру тряпку и старательно подтираю кровь, которая тянется до спальни Агабаджи. Я не решаюсь заглянуть в закрытую дверь, хотя голос внутри меня настойчиво советует сделать это.
Ложусь в постель, но заснуть не могу, слушаю тихое дыхание Анисы и думаю: зачем Агабаджи приходила, что за глупость вбила себе в голову. Неужто решила отказаться от девочки? Это немыслимое дело, детей у нас не бросают и в чужие руки не отдают, только если они совсем без отца-матери да близких родственников остались. Не иначе, Агабаджи умом повредилась. Видимо, это у нее от страха перед Загидом, который не сегодня-завтра вернется и все узнает. Но Джамалутдин обещал, что не даст Агабаджи в обиду, а он свое слово держит. Надо утром сказать Расиме-апа, пусть за Агабаджи присмотрит, ведь случись что, вина на ней будет.
Малышка начинает плакать. Ее плач похож на жалобный писк, так же плакали Джаббар с Рамаданом, когда, родившись, требовали грудь. Я беру ее на руки и начинаю укачивать, но она не хочет засыпать, только смотрит на меня мутными глазенками и издает одинаковые звуки. Тогда я иду с ней на кухню, набираю в чайную ложку немного воды и осторожно вливаю в крошечный ротик. Аниса жадно зажимает ложку деснами, но это ведь не материнская грудь, поэтому девочка возмущенно выпихивает ложку изо рта и плачет с новой силой.
Выхода нет, надо нести ее к Агабаджи. Даже если она и не хочет кормить дочку, раньше утра молока все равно не найти. Попытаюсь ее уговорить, а если Агабаджи вконец заупрямится, позову Расиму-апа. Та разозлится, что с постели подняли, но поймет, зачем я это сделала, еще и спасибо скажет. Девочка и так слабенькая, а без еды совсем умереть может.
Странно – дверь в комнату Агабаджи открыта, внутри никого нет. Может, в уборную пошла? Положив Анису на смятую постель, выхожу обратно в коридор и смотрю на пол. Так и есть, кровавый след тянется в сторону, противоположную кухне, откуда я только что пришла. Я иду по следу, но он почему-то не заканчивается возле уборной, а ведет дальше, к выходу на двор. Засов откинут, хотя Расима-апа перед сном все двери проверяет, чтобы заперты были.
Мне становится страшно. Куда отправилась Агабаджи в такой час, да еще раздетая? Что бы она там себе не решила, это явно не к добру. Надо пойти поискать ее, не могла она далеко уйти в таком виде. На мне самой только рубашка, поэтому я надеваю юбку, накидываю платок и выбегаю во двор, тихо окликая Агабаджи по имени.
Тьма стоит кромешная, ничегошеньки не видно. Я добегаю до ворот, но они заперты, значит, Агабаджи не выходила наружу, это хорошо. Но двор большой: если считать сад и хозяйственные постройки, до утра можно искать. Вспоминаю про фонарь, который Джамалутдин держит в прихожей. К счастью, я нашла его сразу, включила – работает. Теперь я чувствую себя куда увереннее, держа фонарь в вытянутой руке. Он яркий, освещает все кругом, выхватывая из темноты то дерево, то сарай, то навес, под которым сушатся фрукты.
Агабаджи нигде нет. Я продолжаю выкрикивать ее имя, теперь уже в полный голос, потому что отошла далеко от дома и не боюсь разбудить детей или Расиму-апа. Но зато я боюсь, что мои поиски будут бесполезными, а еще темноты, и мой голос иногда прерывается.
Если бы я звала ее в тот момент, когда проходила мимо сарая с садовыми и огородными инструментами, то нипочем бы не услышала звук, который заставил меня остановиться. Это странный звук, будто хрипит раненое животное, и он точно доносится из глубины сарая, из-за приоткрытой двери. Меня охватывает ужас, но я должна туда войти и посмотреть. Что-то – уж не знаю, внутренний голос, или предчувствие, или что еще – отчаянно кричит мне: там Агабаджи.
Распахиваю дверь. В сарае ужасно темно, и я свечу вглубь фонарем. Мой взгляд сразу устремляется мимо лопат, грабель, ведер и мешков туда, где Агабаджи, вися под потолочной балкой, извивается, вцепившись в затянутую вокруг шеи веревку в отчаянном желании освободиться. Под ней валяется фанерный ящик из-под удобрений, от которого она оттолкнулась, когда накинула петлю.
Агабаджи еще жива, но глаза уже закатила, ее ноги мелко дергаются. Не выбирая, я хватаю из кучи сложенных у стены инструментов длинный изогнутый нож, который непонятно для каких целей здесь лежит, но уж точно, чтобы помочь мне спасти Агабаджи. Фонарь, отброшенный в сторону, светит вверх, прямо ей в лицо. Я забираюсь на ящик и пытаюсь дотянуться до веревки, одной рукой крепко обхватив Агабаджи, чтобы не извивалась так и не затягивала веревку еще туже. Сейчас жена Загида мне ужасно мешает, и, кажется, я ругаюсь сквозь зубы, а потом, захлебываясь от слез, взываю к милости Аллаха, чтобы дал мне достаточно сил осуществить задуманное. Мой бедный малыш толкает меня изнутри, ему явно не нравится, что я не лежу в постели, как полагается прилежной матери, а занимаюсь таким странным делом.
Я пилю веревку, но, видимо, нож затупился от долгого использования, потому что нитки, из которых она сплетена, поддаются лезвию неохотно, лопаясь одна за другой, а не все разом. Веревка крепкая, в палец толщиной. И где только Агабаджи такую откопала?.. В тот момент, когда мне наконец удается ее перерезать, жена Загида уже не хрипит, она тяжело падает на земляной пол, присыпанный свежей соломой, и не шевелится.
Теперь надо снять петлю с ее шеи. Веревка затянута так туго, что на коже вспух синюшный, с кровоподтеками, рубец. Я орудую ножом, стараясь не проткнуть лезвием шею, мне мешают слезы, которые все текут и текут, из-за них перед глазами мутная пелена, приходится то и дело останавливаться, чтобы вытереть их рукавом. При этом я не устаю звать Агабаджи, чтобы она знала, что я тут, не бросила ее. Я тяну веревку руками, сдирая в кровь кожу на пальцах, и когда она все-таки поддается, плачу, теперь уже от счастья.
Стаскиваю веревку через голову Агабаджи, а потом хлещу ее по щекам что есть силы и давлю ладонями на грудь, хотя толком не знаю, зачем это делаю. Агабаджи не дышит, не шевелится. Тут я вспоминаю, что колонка совсем недалеко от сарая, и, схватив жестяное ведро, несусь к ней, не разбирая в темноте дороги. Всхлипывая, качаю воду, она течет невыносимо медленно, я чувствую, что уходят секунды, на протяжении которых Агабаджи еще можно оживить.
Тащу в сарай почти полное ведро и опрокидываю на Агабаджи. Поток ледяной воды льется ей на грудь и голову, и в какой-то ужасный момент уверенность, что все это зря и уже ничего не поможет, становится невыносимой. Но вдруг я вижу шевеление, такое слабое, что сначала мне кажется – глаза меня обманывают, принимают желаемое за действительное.
Но нет, веки Агабаджи дрожат, словно она силится их открыть и не может. Левая рука медленно тянется к шее, проводит по ней сначала осторожно, потом сильнее. Агабаджи вздрагивает всем телом, издает сдавленный крик и, открыв глаза, резко садится. Она оглядывает невидящим взглядом сарай с дрожащими по стенам тенями от фонаря, меня, перевернутый ящик и обрывки веревки, а потом начинает плакать. Пусть, думаю я, обессилено опускаясь рядом, не буду ее пока утешать, теперь ее очередь поплакать, я вон сколько слез из-за нее сегодня пролила.
Мы сидим друг против друга. Я пытаюсь осмыслить, что спасла Агабаджи жизнь, и еще – что она едва не покончила с собой. За такой грех двери рая теперь закрыты для нее, ведь сказано в Коране, что жизнь человеческая бесценна, и когда нам уйти в мир иной, решает только Аллах. Как она могла решиться на такое? Пытаюсь вспомнить случаи самоубийств в нашем селе и не могу. Ай, до какого отчаяния надо дойти, чтобы накинуть веревку на шею и оттолкнуть ящик!
– Зачем ты это сделала? – хрипит Агабаджи и начинает трястись от холода.
Наверное, она имеет в виду, зачем я спасла ей жизнь. Но на такие вопросы отвечать как-то не принято.
Я снимаю платок и набрасываю ей на плечи, но, конечно, этого мало. Рубашка Агабаджи мокрая насквозь, с волос стекает вода. Стараясь не смотреть на жуткий след на ее шее, я успокаивающе глажу Агабаджи по голове, сжимаю ледяные руки, пытаясь их согреть, и говорю, что надо идти в дом, переодеться в сухое и лечь под одеяло.
Агабаджи послушно поднимается, тяжело опираясь на мое плечо, и мы медленно идем к дому в темноте теплой летней ночи. Она молчит, видимо, говорить ей очень больно, и та фраза была единственной, на которую она оказалась способна. Едва мы заходим в прихожую, я слышу многоголосие детских плачей: надрывается Рамадан, ему вторит Аниса, у которой от голода прорезался голос, а бедный Джаббарик рыдает и громко меня зовет, стоя в пустом коридоре в обмоченной рубашонке. Меня охватывает злость на Расиму-апа, которая продолжает спать, хотя должна бы услышать плач и выйти узнать, что стряслось. Я прислоняю Агабаджи к стене, по которой она тут же сползает на пол, хватаю Джаббара, целую залитое слезами личико, говорю, что мама вернулась и ему больше нечего бояться. На младших сил уже не хватает. Я открываю дверь к Расиме-апа и кричу, что случилось несчастье.
Едва тетка Джамалутдина, заспанная и растрепанная, появляется на пороге, дальнейшее перестает меня интересовать. Я устала, ужасно устала. Пусть Расима-апа суетится вокруг Агабаджи, призывая Аллаха в свидетели, что она была ей заместо матери, – я свое дело уже сделала. Надо бы покормить Рамадана, но не могу. Поэтому просто беру его с собой в кровать, с другой стороны укладываю Джаббара и, обхватив живот с притихшим внутри малышом, взываю к Всевышнему: «Прошу, Аллах Всемилостивый и Справедливый, сохрани жизнь ребенку в моем чреве!..» А потом все пропадает, поглощенное мгновенным, похожим на обморок, сном.
На следующий день вернулись наши мужчины. Джамалутдин, услышав от Расимы-апа о том, что произошло, никак не мог поверить, пока наконец сам не пошел к Агабаджи. Он и минуты у нее не пробыл, вышел с искаженным от гнева лицом, после чего запретил Загиду заходить на женскую половину, а сам отправился к отцу Агабаджи, и вот сегодня тот пришел забрать свою дочь домой. Он сидит в гостевой зале, суровый и молчаливый, и ждет, отказавшись от угощения, которое принесла ему Расима-апа.
Агабаджи собирает вещи. Джамалутдин разрешил ей забрать одежду и украшения, которые были подарены к свадьбе и куплены за годы брака. Дочери – все четыре – остаются в нашем доме, Агабаджи не будет позволено навещать их, пока они не станут совершеннолетними и сами не захотят ее увидеть. С этого момента она считается разведенной, и может через какое-то время вновь выйти замуж, если, конечно, кто-то возьмет ее после попытки самоубийства и такого позора.
С того момента, как я вытащила Агабаджи из петли, с ней никто, кроме меня, не разговаривал. Расима-апа, отведя душу руганью вперемешку с воззваниями к Аллаху, оттащила Агабаджи в комнату для омовений, кинула ей сухую одежду и с тех пор к ней не приближалась, даже стакан воды не принесла, и детям запретила в ее комнату входить. На меня запрет не распространился, поэтому на следующее утро я пошла к Агабаджи. Она лежала, подогнув колени к животу, и смотрела перед собой. Я обняла ее и заплакала, уткнувшись ей в плечо. Агабаджи никак не реагировала. Но она была жива, и это было важнее всего. Я не простила бы себе, если бы не смогла спасти ее, так и ходила бы с этим всю оставшуюся жизнь. Мы не разговаривали, ни словечком не перекинулись, наверное, она не могла говорить из-за травмы горла. Я все ждала, что Агабаджи спросит про Анису, но она не спросила. Может, это и хорошо, потому что в тот момент я не знала, что ответить – боялась, девочка умрет без молока, а воду пить она отказывалась.
Но Расима-апа сбегала через дорогу к соседке, которая на днях разрешилась мальчиком, и взяла у нее немного грудного молока. Соседка сказала, пусть Расима-апа приходит сколько нужно, молока на двоих хватит. Вот так она спасла Анисе жизнь, а я, получается, спасла жизнь Анисиной матери, хоть и никчемная она оказалась, эта Агабаджи, и вряд ли Аниса, когда вырастет, будет считать ее матерью.
Джамалутдин ужасно разозлился, когда узнал, что именно я сделала, чтобы вытащить Агабаджи с того света. Он отругал меня за то, что я одна стала искать Агабаджи, вместо того, чтоб разбудить Расиму-апа, а еще больше – за то, что произошло в сарае.
– Ты понимаешь, что рисковала ребенком? – гневно говорил Джамалутдин, расхаживая по комнате, пока я стояла перед ним, опустив голову, признавая его правоту и свою вину. – А если бы он вышел прежде времени? И ты бы после этого не могла уже понести? Где была твоя голова, Салихат? Молчи! Я знаю, что хочешь сказать. Увидела Агабаджи в петле, а дальше уже ни о чем не думала, так? Но твой долг, как матери и жены, был – думать сначала о себе и ребенке внутри. Единственное, что тебе следовало сделать, это позвать на помощь.
– Но к тому времени она бы умерла…
– Значит, на то была бы воля Аллаха! Все равно жизнь Агабаджи кончена, – помолчав, уже спокойнее добавил Джамалутдин. – Родители не выдержат такого позора. Ведь ее мать, говорят, и без того при смерти. А отец, если ему не все равно, что с дочерью станет, ушлет ее к родственникам в дальний район. За ворота ей теперь выходить нельзя, люди в лицо плевать станут, а то и камнями закидают.
– Она ведь не виновата. – Я подняла на мужа умоляющий взгляд. – Разум у нее повредился от страха, что Загид прибьет за девочку. Прошу, поговори с ее отцом, пусть будет милосерден!
– Салихат, – Джамалутдин покачал головой, – пока беременная, ты не можешь брать в руки Коран, так я буду тебе читать суры, которые ты, наверное, позабыла. Самоубийство – тягчайший из грехов после прелюбодеяния. Истинный мусульманин, какие бы испытания ни были ему уготовлены, не должен впадать в уныние и допускать мыслей об убиении себя, а тем более осуществлять их. Аллах не знает снисхождения к грешнику, если только грешник не раскаялся искренне в содеянном. Тогда грех с него снимается и он начинает жизнь с чистого листа. Я надеюсь, Агабаджи осознает все и постарается искупить свою вину. Если так, она будет прощена и родителями, и остальными родственниками, ибо сам Всевышний ее простит. Но, прежде чем так станет, люди, нетерпимые к чужим грехам, могут совершить над ней самосуд, под предлогом, что хотели избавить Агабаджи от более сурового наказания в аду, которое неминуемо ждало бы ее там, если бы она избежала наказания в этой, земной, жизни. А на деле они сделают это не из сострадания, а из желания не допускать ее до своих незамужних дочерей, а тем более – до сыновей, ищущих себе жен. Кто из отцов хочет, чтобы грешница, к тому же не способная рожать сыновей, переступила порог их дома как подружка дочери или невеста сына? Я уважаю жителей нашего села, Салихат, не сомневаюсь в их добродетели и мудрости, но все же, когда я пришел сегодня к отцу Агабаджи, первое, о чем попросил – отослать ее из нашей долины. И думаю, он сделает так, если не желает увидеть свою дочь мертвой в один из дней.
Полностью согласившись с тем, что сказал Джамалутдин, я все равно не могла перестать думать о несчастной Агабаджи, для которой испытания не закончились. Если отец отошлет ее далеко, ей придется из милости жить у родственников, которые изведут ее упреками и заставят выполнять всю тяжелую работу в доме, пока какой-нибудь пожилой вдовец не сжалится и не возьмет ее замуж. А если Агабаджи останется в доме родителей, то не посмеет даже выйти за ворота, не только из страха перед соседями, но и перед Загидом, который поклялся убить ее, пусть Джамалутдин и запретил ему произносить вслух такое. Но, где бы она ни оказалась, вряд ли когда-нибудь она снова увидит дочерей, и об этом мне думать больнее всего, ведь я сама мать, и разлука с детьми стала бы для меня худшим наказанием. Пусть Агабаджи не сильно любит девочек, но она дала им жизнь, а значит, навсегда с ними связана, и рано или поздно захочет обнять их, и это желание со временем станет невыносимым.
Мы с Расимой-апа наблюдаем из окна кухни, как Агабаджи идет позади отца к воротам, перекинув через плечо баул с вещами. Она низко опустила голову, замотанную платком, и старается идти как можно медленнее, не зная, что ждет ее на улице. Слухи по селу распространяются быстро, и наверняка все соседи уже в курсе, что стало с невесткой Джамалутдина Канбарова. Расима-апа удовлетворенно сказала, что никто и не думает обвинять в случившемся Джамалутдина или Загида, так что наш дом остался уважаемым. Услышав такое, я нисколько не удивилась. Мужчины никогда не бывают виноваты за поступки женщин. Если женщина совершила грех, никто не будет разбирать, что толкнуло ее на отчаянный шаг, например на самоубийство. Когда Мина сбежала, не выдержав семейной жизни, ее за это все осудили, а Эмрату-ата только сочувствовали. Родители Мины даже извиняться к нему приходили, да только он их на порог не пустил, обвинив в том, что плохо воспитали дочь.
У самых ворот Агабаджи оборачивается, чтобы бросить последний взгляд на дом, где она несколько лет прожила и где остались четверо ее детей. Может быть, она видит нас, но мы не отходим от окна, а Расима-апа так вообще мстительно улыбается, как будто Агабаджи не ходила у нее в любимицах, пока двойняшек не родила. Мне по-прежнему ужасно жалко жену Загида (бывшую, поправляю себя), я едва сдерживаю слезы, отказываясь верить, что Агабаджи больше не будет с нами. С кем буду пить чай по вечерам? Кто будет присматривать за мальчиками, если мне понадобится уйти? Кто будет помогать с работой? Я успела к ней привязаться и понять, что она неплохая девушка, только характер у нее неуживчивый да ленится иногда. Разве можно было так с ней поступить? Все-таки она была Загиду хорошей женой, хоть и рожала одних девочек. Кто знает, возможно, следующим у нее бы родился мальчик. Но Агабаджи исчерпала свои возможности. Наверняка Загид вскоре приведет в дом новую жену. Интересно, кто это будет? И родит ли она ему сына?..
Когда калитка за Агабаджи и ее отцом закрывается, мы с Расимой-апа приступаем к привычным хозяйственным делам. Я готовлю обед и зову на кухню тех детей, которые уже едят взрослую пищу. Дочери Агабаджи садятся за стол и ждут свою порцию жижиган-чорпа. Они совсем не расстроены исчезновением матери. Дети в наших краях послушные и привыкли делать то, что велят им взрослые. Айше, Ашраф и Асият было сказано, что их мама уехала и вернется нескоро. Айша, правда, пустила слезу, но Джаббар нахмурил брови и погрозил ей кулачком, и та сразу успокоилась. Я не могу сдержаться и ласково глажу девочек по заплетенным в косички волосам, испытывая к ним нежность пополам с жалостью. Мне предстоит присматривать за ними как за своими, пока Загид снова не женится. Но даже когда у дочерей Агабаджи появится мачеха, они останутся мне родными, ведь я никогда не делала разницы между ними и сыновьями. Ну, или почти не делала, ведь к девочкам следует относиться немножко не так, как к мальчикам, иначе во взрослой жизни им будет тяжело привыкать к власти мужчин.
Интересно, как я стану относиться к собственной дочери, когда она родится? Конечно же, буду любить ее не меньше, чем сыновей, но все же воспитывать так, чтобы она не кончила свою жизнь, как Агабаджи… Ай, как хочется верить, что всех моих детей ожидает счастливая судьба!..
Я вывожу девочек из комнаты, по пути захватив Джаббара, который с любопытством заглядывает в дверь, но войти не решается. Оставляю детей в зале, наказав Айше быть за старшую, и возвращаюсь обратно.
Мугубат-апа протирает мокрой тряпкой тело Агабаджи, задрав на ней рубаху до подмышек. Расима-апа меняет под ней простынь с презрением и брезгливостью на лице. Наверное, она еще раньше Агабаджи поняла, что рождение четвертой девочки подряд – это конец. Запеленатый младенец одиноко лежит на крышке сундука. Я беру малышку на руки, подивившись ее невесомости, и прижимаю к груди. Мне жаль Агабаджи, но эту кроху жаль еще больше. Едва родившись, она уже никому не нужна.
– Возьми ее себе, – вдруг говорит Агабаджи. – Возьми и делай с ней что хочешь.
Она, оказывается, наблюдает за мной. Лицо распухло от рыданий. Я растерянно смотрю на нее и хочу что-нибудь сказать, но Мугубат-апа меня опережает:
– Ай, стыдно такое говорить! – Она качает головой и легонько шлепает Агабаджи мокрой тряпкой по животу. – Это ж твое родное дитя, ниспосланное Аллахом высшей милостью Его…
– Не нужна мне она! – орет Агабаджи охрипшим голосом и ногой отпихивает Мугубат-апа от себя. – Всевышний дал, так пусть забирает обратно! Где мой сын? Чем я хуже Салихат? Ей вон скоро рожать, думаете, девочка будет? Ага, как же! Ей почет от мужа, а мне одни побои!
Я невольно кладу ладонь на округлившийся живот. Мой срок уже пять месяцев, и, судя по активности ребенка внутри, Агабаджи права – там снова мальчик. Я не могу обижаться на слова Агабаджи, мне ужасно ее жалко, и все, что она говорит про малышку, нельзя принимать всерьез. Скоро она успокоится, приложит ее к груди, даст ей имя и будет молить Аллаха о снисхождении.
Мугубат-апа качает головой, всем видом давая понять, что она думает о таких неблагодарных, которые даже спасибо за помощь не скажут. Она моет руки в тазу, вытирает чистым полотенцем и, полная спокойного достоинства, удаляется. Следом идет Расима-апа, что-то успокаивающе говоря – видимо, сулит больше денег, чем обычно. Мы с Агабаджи остаемся одни, если не считать младенца. Я молчу, не зная, чем можно облегчить ее страдание.
– Иди, – говорит жена Загида и закрывает глаза. – Я устала, спать стану.
На полпути к двери я нерешительно останавливаюсь.
– Оставить ее тут, с тобой? Она чудесная, такая красавица…
– Сказала, делай с ней, что хочешь!
В голосе Агабаджи снова истерические нотки, и, чтобы не расстраивать ее еще больше, я поспешно выхожу, унося девочку.
Кладу новорожденную на свою кровать и сажусь рядом. Малышка – крохотная, с красным сморщенным личиком – спит, но вскоре наверняка проголодается и начнет плакать. Я по-прежнему растеряна. Был бы дома Джамалутдин, уж он бы знал, что делать. А Расиме-апа, по всему видать, нет дела ни до Агабаджи, ни до ребенка. Она, конечно, не преминет рассказать племяннику все подробности, когда тот вернется. Но сейчас у нее одна забота: умилостивить Мугубат-апа, которая ушла обиженная и которую скоро снова звать в дом, на этот раз ко мне.
Я вспоминаю наш недавний разговор с Агабаджи, когда мы сидели вечером во дворе, отдыхая после изнурительного жаркого дня; я тогда устала не меньше, чем она, хотя у Агабаджи живот был огромный, а у меня только-только начал угадываться под платьем. В последнее время жена Загида ходила в плохом настроении: часто плакала, кричала на дочек, стала молчаливая и подавленная. Я спросила, может, недомогает она, к врачу надо? Агабаджи ответила, что предчувствие у нее нехорошее, мол, роды плохо кончатся. Я стала ее ругать и попросила больше не говорить глупости, а она так сказала: «Да ведь все равно мне житья не будет, коли там девчонка, а это девчонка, уж ты поверь. Видать, так нам предназначено: тебе сыновей одних рожать, а мне – дочерей».
Может, и правда поменяться с ней детьми, вдруг думаю я. Возьму себе ее девочку, а когда у меня мальчик родится, отдам его Агабаджи. Но тут же ужасаюсь своей мысли. Что сказал бы Джамалутдин, если бы услышал такое? Уж, верно, прибил меня, и поделом бы мне было. Он-то сам не свой сделался от радости, когда узнал, что я снова беременная и наверняка сыном, и пообещал купить мне все, что пожелаю, если только здорового рожу.
Не могу я вот так сидеть все утро, дети-то голодные, да и дела никто не отменял. Зову близняшек, велю присматривать за сестренкой, а сама иду готовить завтрак и кормить Рамадана, Джаббара и девочек. С удивлением вижу на кухне Расиму-апа, которая печет лепешки и уже заварила чай. Обычно она сидит у себя и ждет, когда ей принесут еду на подносе.
– На вот, для Рамадана. – Она протягивает мне миску с жидкой теплой кашей. – Остальных сама накормлю, зови их сюда, только пусть сначала руки помоют, а то знаю я их.
– Спасибо… – Я пытаюсь скрыть изумление. – Сейчас быстро вернусь, помогу вам.
– Как она? – ворчливо спрашивает тетка Джамалутдина, вынимая из печи лепешки.
– Кто? Агабаджи или девочка?
– Про эту никчемную, прости меня Аллах, и сама все знаю! Лежит себе рыдает, как будто ум из нее вместе с ребенком вышел. Ай, опозорила перед уважаемой женщиной, как теперь в глаза соседям смотреть буду?
– Девочка спит, – поспешно говорю, чтобы Расима-апа совсем из себя не вышла. – Ей, наверное, имя нужно дать?
– Что? Какое имя? – Расима-апа смотрит удивленно, будто я глупость последнюю сказала. – А, да, ведь правда. Ну, Агабаджи-то все равно, мы у нее и спрашивать не будем. Аниса пусть будет, как моя старшая, а?
– Аниса – хорошо. Очень хорошо, – я киваю и иду кормить Рамадана.
Весь день Аниса лежит в моей комнате. Есть она не просит, только спит. После вечернего намаза, уложив сыновей, я сижу на полу, прислонившись ноющей от усталости спиной к циновкам, и шью Джаббару штанишки, из прежних-то он вырос. Окно распахнуто, но пропускает внутрь совсем немного прохлады, на дворе безветренно. От духоты, а может, от утренних волнений, голове тяжело и хочется прилечь, но я продолжаю шить, прислушиваясь к дыханию спящей девочки. Первые сутки после рождения для ребенка всегда трудные, он может неожиданно умереть, сколько таких случаев у наших женщин было.
Вдруг входит Агабаджи. На ней та же рубашка, в которой она рожала, и больше ничего, а ноги босые. Волосы растрепаны, лицо опухло от слез. Неужели так и плакала с самого утра? Она пошатывается и держится рукой за косяк. Наверное, пришла забрать девочку. Но Агабаджи даже не смотрит в ее сторону.
– Прости, Салихат, – говорит она еле слышно. – Ты простишь меня, да?
– Ай, сядь скорей! – Я пытаюсь довести ее до кровати, но она упирается и не двигается с места. – Тебе в постель надо, зачем встала? Если нужно Анису принести тебе, так ты скажи, я принесу.
– Анису? – Агабаджи смотрит непонимающе.
– Расима-апа так девочку назвала. Правда, красивое имя? Она и сама будет красавицей, когда вырастет. От парней ее прятать станешь!
– Слушай, ты заботься о ней, да?
– Ты что, Агабаджи? – Я внимательно гляжу на ее лицо, и внутри поднимается страх. – И в самом деле мне отдать ее хочешь? А что Джамалутдин скажет? Что Загид скажет?
– Пойду я, лягу. – Она разворачивается и, шаркая ногами, медленно идет по коридору.
Я смотрю ей вслед, готовая кинуться на помощь, если упадет. Вдруг вижу – на полу, там, где она идет, остается ручеек крови. Совсем Агабаджи с ума сошла, думаю я, без шаровар с подкладными тряпками после родов расхаживает, если Расима-апа увидит, прибьет за такое!
Беру тряпку и старательно подтираю кровь, которая тянется до спальни Агабаджи. Я не решаюсь заглянуть в закрытую дверь, хотя голос внутри меня настойчиво советует сделать это.
Ложусь в постель, но заснуть не могу, слушаю тихое дыхание Анисы и думаю: зачем Агабаджи приходила, что за глупость вбила себе в голову. Неужто решила отказаться от девочки? Это немыслимое дело, детей у нас не бросают и в чужие руки не отдают, только если они совсем без отца-матери да близких родственников остались. Не иначе, Агабаджи умом повредилась. Видимо, это у нее от страха перед Загидом, который не сегодня-завтра вернется и все узнает. Но Джамалутдин обещал, что не даст Агабаджи в обиду, а он свое слово держит. Надо утром сказать Расиме-апа, пусть за Агабаджи присмотрит, ведь случись что, вина на ней будет.
Малышка начинает плакать. Ее плач похож на жалобный писк, так же плакали Джаббар с Рамаданом, когда, родившись, требовали грудь. Я беру ее на руки и начинаю укачивать, но она не хочет засыпать, только смотрит на меня мутными глазенками и издает одинаковые звуки. Тогда я иду с ней на кухню, набираю в чайную ложку немного воды и осторожно вливаю в крошечный ротик. Аниса жадно зажимает ложку деснами, но это ведь не материнская грудь, поэтому девочка возмущенно выпихивает ложку изо рта и плачет с новой силой.
Выхода нет, надо нести ее к Агабаджи. Даже если она и не хочет кормить дочку, раньше утра молока все равно не найти. Попытаюсь ее уговорить, а если Агабаджи вконец заупрямится, позову Расиму-апа. Та разозлится, что с постели подняли, но поймет, зачем я это сделала, еще и спасибо скажет. Девочка и так слабенькая, а без еды совсем умереть может.
Странно – дверь в комнату Агабаджи открыта, внутри никого нет. Может, в уборную пошла? Положив Анису на смятую постель, выхожу обратно в коридор и смотрю на пол. Так и есть, кровавый след тянется в сторону, противоположную кухне, откуда я только что пришла. Я иду по следу, но он почему-то не заканчивается возле уборной, а ведет дальше, к выходу на двор. Засов откинут, хотя Расима-апа перед сном все двери проверяет, чтобы заперты были.
Мне становится страшно. Куда отправилась Агабаджи в такой час, да еще раздетая? Что бы она там себе не решила, это явно не к добру. Надо пойти поискать ее, не могла она далеко уйти в таком виде. На мне самой только рубашка, поэтому я надеваю юбку, накидываю платок и выбегаю во двор, тихо окликая Агабаджи по имени.
Тьма стоит кромешная, ничегошеньки не видно. Я добегаю до ворот, но они заперты, значит, Агабаджи не выходила наружу, это хорошо. Но двор большой: если считать сад и хозяйственные постройки, до утра можно искать. Вспоминаю про фонарь, который Джамалутдин держит в прихожей. К счастью, я нашла его сразу, включила – работает. Теперь я чувствую себя куда увереннее, держа фонарь в вытянутой руке. Он яркий, освещает все кругом, выхватывая из темноты то дерево, то сарай, то навес, под которым сушатся фрукты.
Агабаджи нигде нет. Я продолжаю выкрикивать ее имя, теперь уже в полный голос, потому что отошла далеко от дома и не боюсь разбудить детей или Расиму-апа. Но зато я боюсь, что мои поиски будут бесполезными, а еще темноты, и мой голос иногда прерывается.
Если бы я звала ее в тот момент, когда проходила мимо сарая с садовыми и огородными инструментами, то нипочем бы не услышала звук, который заставил меня остановиться. Это странный звук, будто хрипит раненое животное, и он точно доносится из глубины сарая, из-за приоткрытой двери. Меня охватывает ужас, но я должна туда войти и посмотреть. Что-то – уж не знаю, внутренний голос, или предчувствие, или что еще – отчаянно кричит мне: там Агабаджи.
Распахиваю дверь. В сарае ужасно темно, и я свечу вглубь фонарем. Мой взгляд сразу устремляется мимо лопат, грабель, ведер и мешков туда, где Агабаджи, вися под потолочной балкой, извивается, вцепившись в затянутую вокруг шеи веревку в отчаянном желании освободиться. Под ней валяется фанерный ящик из-под удобрений, от которого она оттолкнулась, когда накинула петлю.
Агабаджи еще жива, но глаза уже закатила, ее ноги мелко дергаются. Не выбирая, я хватаю из кучи сложенных у стены инструментов длинный изогнутый нож, который непонятно для каких целей здесь лежит, но уж точно, чтобы помочь мне спасти Агабаджи. Фонарь, отброшенный в сторону, светит вверх, прямо ей в лицо. Я забираюсь на ящик и пытаюсь дотянуться до веревки, одной рукой крепко обхватив Агабаджи, чтобы не извивалась так и не затягивала веревку еще туже. Сейчас жена Загида мне ужасно мешает, и, кажется, я ругаюсь сквозь зубы, а потом, захлебываясь от слез, взываю к милости Аллаха, чтобы дал мне достаточно сил осуществить задуманное. Мой бедный малыш толкает меня изнутри, ему явно не нравится, что я не лежу в постели, как полагается прилежной матери, а занимаюсь таким странным делом.
Я пилю веревку, но, видимо, нож затупился от долгого использования, потому что нитки, из которых она сплетена, поддаются лезвию неохотно, лопаясь одна за другой, а не все разом. Веревка крепкая, в палец толщиной. И где только Агабаджи такую откопала?.. В тот момент, когда мне наконец удается ее перерезать, жена Загида уже не хрипит, она тяжело падает на земляной пол, присыпанный свежей соломой, и не шевелится.
Теперь надо снять петлю с ее шеи. Веревка затянута так туго, что на коже вспух синюшный, с кровоподтеками, рубец. Я орудую ножом, стараясь не проткнуть лезвием шею, мне мешают слезы, которые все текут и текут, из-за них перед глазами мутная пелена, приходится то и дело останавливаться, чтобы вытереть их рукавом. При этом я не устаю звать Агабаджи, чтобы она знала, что я тут, не бросила ее. Я тяну веревку руками, сдирая в кровь кожу на пальцах, и когда она все-таки поддается, плачу, теперь уже от счастья.
Стаскиваю веревку через голову Агабаджи, а потом хлещу ее по щекам что есть силы и давлю ладонями на грудь, хотя толком не знаю, зачем это делаю. Агабаджи не дышит, не шевелится. Тут я вспоминаю, что колонка совсем недалеко от сарая, и, схватив жестяное ведро, несусь к ней, не разбирая в темноте дороги. Всхлипывая, качаю воду, она течет невыносимо медленно, я чувствую, что уходят секунды, на протяжении которых Агабаджи еще можно оживить.
Тащу в сарай почти полное ведро и опрокидываю на Агабаджи. Поток ледяной воды льется ей на грудь и голову, и в какой-то ужасный момент уверенность, что все это зря и уже ничего не поможет, становится невыносимой. Но вдруг я вижу шевеление, такое слабое, что сначала мне кажется – глаза меня обманывают, принимают желаемое за действительное.
Но нет, веки Агабаджи дрожат, словно она силится их открыть и не может. Левая рука медленно тянется к шее, проводит по ней сначала осторожно, потом сильнее. Агабаджи вздрагивает всем телом, издает сдавленный крик и, открыв глаза, резко садится. Она оглядывает невидящим взглядом сарай с дрожащими по стенам тенями от фонаря, меня, перевернутый ящик и обрывки веревки, а потом начинает плакать. Пусть, думаю я, обессилено опускаясь рядом, не буду ее пока утешать, теперь ее очередь поплакать, я вон сколько слез из-за нее сегодня пролила.
Мы сидим друг против друга. Я пытаюсь осмыслить, что спасла Агабаджи жизнь, и еще – что она едва не покончила с собой. За такой грех двери рая теперь закрыты для нее, ведь сказано в Коране, что жизнь человеческая бесценна, и когда нам уйти в мир иной, решает только Аллах. Как она могла решиться на такое? Пытаюсь вспомнить случаи самоубийств в нашем селе и не могу. Ай, до какого отчаяния надо дойти, чтобы накинуть веревку на шею и оттолкнуть ящик!
– Зачем ты это сделала? – хрипит Агабаджи и начинает трястись от холода.
Наверное, она имеет в виду, зачем я спасла ей жизнь. Но на такие вопросы отвечать как-то не принято.
Я снимаю платок и набрасываю ей на плечи, но, конечно, этого мало. Рубашка Агабаджи мокрая насквозь, с волос стекает вода. Стараясь не смотреть на жуткий след на ее шее, я успокаивающе глажу Агабаджи по голове, сжимаю ледяные руки, пытаясь их согреть, и говорю, что надо идти в дом, переодеться в сухое и лечь под одеяло.
Агабаджи послушно поднимается, тяжело опираясь на мое плечо, и мы медленно идем к дому в темноте теплой летней ночи. Она молчит, видимо, говорить ей очень больно, и та фраза была единственной, на которую она оказалась способна. Едва мы заходим в прихожую, я слышу многоголосие детских плачей: надрывается Рамадан, ему вторит Аниса, у которой от голода прорезался голос, а бедный Джаббарик рыдает и громко меня зовет, стоя в пустом коридоре в обмоченной рубашонке. Меня охватывает злость на Расиму-апа, которая продолжает спать, хотя должна бы услышать плач и выйти узнать, что стряслось. Я прислоняю Агабаджи к стене, по которой она тут же сползает на пол, хватаю Джаббара, целую залитое слезами личико, говорю, что мама вернулась и ему больше нечего бояться. На младших сил уже не хватает. Я открываю дверь к Расиме-апа и кричу, что случилось несчастье.
Едва тетка Джамалутдина, заспанная и растрепанная, появляется на пороге, дальнейшее перестает меня интересовать. Я устала, ужасно устала. Пусть Расима-апа суетится вокруг Агабаджи, призывая Аллаха в свидетели, что она была ей заместо матери, – я свое дело уже сделала. Надо бы покормить Рамадана, но не могу. Поэтому просто беру его с собой в кровать, с другой стороны укладываю Джаббара и, обхватив живот с притихшим внутри малышом, взываю к Всевышнему: «Прошу, Аллах Всемилостивый и Справедливый, сохрани жизнь ребенку в моем чреве!..» А потом все пропадает, поглощенное мгновенным, похожим на обморок, сном.
На следующий день вернулись наши мужчины. Джамалутдин, услышав от Расимы-апа о том, что произошло, никак не мог поверить, пока наконец сам не пошел к Агабаджи. Он и минуты у нее не пробыл, вышел с искаженным от гнева лицом, после чего запретил Загиду заходить на женскую половину, а сам отправился к отцу Агабаджи, и вот сегодня тот пришел забрать свою дочь домой. Он сидит в гостевой зале, суровый и молчаливый, и ждет, отказавшись от угощения, которое принесла ему Расима-апа.
Агабаджи собирает вещи. Джамалутдин разрешил ей забрать одежду и украшения, которые были подарены к свадьбе и куплены за годы брака. Дочери – все четыре – остаются в нашем доме, Агабаджи не будет позволено навещать их, пока они не станут совершеннолетними и сами не захотят ее увидеть. С этого момента она считается разведенной, и может через какое-то время вновь выйти замуж, если, конечно, кто-то возьмет ее после попытки самоубийства и такого позора.
С того момента, как я вытащила Агабаджи из петли, с ней никто, кроме меня, не разговаривал. Расима-апа, отведя душу руганью вперемешку с воззваниями к Аллаху, оттащила Агабаджи в комнату для омовений, кинула ей сухую одежду и с тех пор к ней не приближалась, даже стакан воды не принесла, и детям запретила в ее комнату входить. На меня запрет не распространился, поэтому на следующее утро я пошла к Агабаджи. Она лежала, подогнув колени к животу, и смотрела перед собой. Я обняла ее и заплакала, уткнувшись ей в плечо. Агабаджи никак не реагировала. Но она была жива, и это было важнее всего. Я не простила бы себе, если бы не смогла спасти ее, так и ходила бы с этим всю оставшуюся жизнь. Мы не разговаривали, ни словечком не перекинулись, наверное, она не могла говорить из-за травмы горла. Я все ждала, что Агабаджи спросит про Анису, но она не спросила. Может, это и хорошо, потому что в тот момент я не знала, что ответить – боялась, девочка умрет без молока, а воду пить она отказывалась.
Но Расима-апа сбегала через дорогу к соседке, которая на днях разрешилась мальчиком, и взяла у нее немного грудного молока. Соседка сказала, пусть Расима-апа приходит сколько нужно, молока на двоих хватит. Вот так она спасла Анисе жизнь, а я, получается, спасла жизнь Анисиной матери, хоть и никчемная она оказалась, эта Агабаджи, и вряд ли Аниса, когда вырастет, будет считать ее матерью.
Джамалутдин ужасно разозлился, когда узнал, что именно я сделала, чтобы вытащить Агабаджи с того света. Он отругал меня за то, что я одна стала искать Агабаджи, вместо того, чтоб разбудить Расиму-апа, а еще больше – за то, что произошло в сарае.
– Ты понимаешь, что рисковала ребенком? – гневно говорил Джамалутдин, расхаживая по комнате, пока я стояла перед ним, опустив голову, признавая его правоту и свою вину. – А если бы он вышел прежде времени? И ты бы после этого не могла уже понести? Где была твоя голова, Салихат? Молчи! Я знаю, что хочешь сказать. Увидела Агабаджи в петле, а дальше уже ни о чем не думала, так? Но твой долг, как матери и жены, был – думать сначала о себе и ребенке внутри. Единственное, что тебе следовало сделать, это позвать на помощь.
– Но к тому времени она бы умерла…
– Значит, на то была бы воля Аллаха! Все равно жизнь Агабаджи кончена, – помолчав, уже спокойнее добавил Джамалутдин. – Родители не выдержат такого позора. Ведь ее мать, говорят, и без того при смерти. А отец, если ему не все равно, что с дочерью станет, ушлет ее к родственникам в дальний район. За ворота ей теперь выходить нельзя, люди в лицо плевать станут, а то и камнями закидают.
– Она ведь не виновата. – Я подняла на мужа умоляющий взгляд. – Разум у нее повредился от страха, что Загид прибьет за девочку. Прошу, поговори с ее отцом, пусть будет милосерден!
– Салихат, – Джамалутдин покачал головой, – пока беременная, ты не можешь брать в руки Коран, так я буду тебе читать суры, которые ты, наверное, позабыла. Самоубийство – тягчайший из грехов после прелюбодеяния. Истинный мусульманин, какие бы испытания ни были ему уготовлены, не должен впадать в уныние и допускать мыслей об убиении себя, а тем более осуществлять их. Аллах не знает снисхождения к грешнику, если только грешник не раскаялся искренне в содеянном. Тогда грех с него снимается и он начинает жизнь с чистого листа. Я надеюсь, Агабаджи осознает все и постарается искупить свою вину. Если так, она будет прощена и родителями, и остальными родственниками, ибо сам Всевышний ее простит. Но, прежде чем так станет, люди, нетерпимые к чужим грехам, могут совершить над ней самосуд, под предлогом, что хотели избавить Агабаджи от более сурового наказания в аду, которое неминуемо ждало бы ее там, если бы она избежала наказания в этой, земной, жизни. А на деле они сделают это не из сострадания, а из желания не допускать ее до своих незамужних дочерей, а тем более – до сыновей, ищущих себе жен. Кто из отцов хочет, чтобы грешница, к тому же не способная рожать сыновей, переступила порог их дома как подружка дочери или невеста сына? Я уважаю жителей нашего села, Салихат, не сомневаюсь в их добродетели и мудрости, но все же, когда я пришел сегодня к отцу Агабаджи, первое, о чем попросил – отослать ее из нашей долины. И думаю, он сделает так, если не желает увидеть свою дочь мертвой в один из дней.
Полностью согласившись с тем, что сказал Джамалутдин, я все равно не могла перестать думать о несчастной Агабаджи, для которой испытания не закончились. Если отец отошлет ее далеко, ей придется из милости жить у родственников, которые изведут ее упреками и заставят выполнять всю тяжелую работу в доме, пока какой-нибудь пожилой вдовец не сжалится и не возьмет ее замуж. А если Агабаджи останется в доме родителей, то не посмеет даже выйти за ворота, не только из страха перед соседями, но и перед Загидом, который поклялся убить ее, пусть Джамалутдин и запретил ему произносить вслух такое. Но, где бы она ни оказалась, вряд ли когда-нибудь она снова увидит дочерей, и об этом мне думать больнее всего, ведь я сама мать, и разлука с детьми стала бы для меня худшим наказанием. Пусть Агабаджи не сильно любит девочек, но она дала им жизнь, а значит, навсегда с ними связана, и рано или поздно захочет обнять их, и это желание со временем станет невыносимым.
Мы с Расимой-апа наблюдаем из окна кухни, как Агабаджи идет позади отца к воротам, перекинув через плечо баул с вещами. Она низко опустила голову, замотанную платком, и старается идти как можно медленнее, не зная, что ждет ее на улице. Слухи по селу распространяются быстро, и наверняка все соседи уже в курсе, что стало с невесткой Джамалутдина Канбарова. Расима-апа удовлетворенно сказала, что никто и не думает обвинять в случившемся Джамалутдина или Загида, так что наш дом остался уважаемым. Услышав такое, я нисколько не удивилась. Мужчины никогда не бывают виноваты за поступки женщин. Если женщина совершила грех, никто не будет разбирать, что толкнуло ее на отчаянный шаг, например на самоубийство. Когда Мина сбежала, не выдержав семейной жизни, ее за это все осудили, а Эмрату-ата только сочувствовали. Родители Мины даже извиняться к нему приходили, да только он их на порог не пустил, обвинив в том, что плохо воспитали дочь.
У самых ворот Агабаджи оборачивается, чтобы бросить последний взгляд на дом, где она несколько лет прожила и где остались четверо ее детей. Может быть, она видит нас, но мы не отходим от окна, а Расима-апа так вообще мстительно улыбается, как будто Агабаджи не ходила у нее в любимицах, пока двойняшек не родила. Мне по-прежнему ужасно жалко жену Загида (бывшую, поправляю себя), я едва сдерживаю слезы, отказываясь верить, что Агабаджи больше не будет с нами. С кем буду пить чай по вечерам? Кто будет присматривать за мальчиками, если мне понадобится уйти? Кто будет помогать с работой? Я успела к ней привязаться и понять, что она неплохая девушка, только характер у нее неуживчивый да ленится иногда. Разве можно было так с ней поступить? Все-таки она была Загиду хорошей женой, хоть и рожала одних девочек. Кто знает, возможно, следующим у нее бы родился мальчик. Но Агабаджи исчерпала свои возможности. Наверняка Загид вскоре приведет в дом новую жену. Интересно, кто это будет? И родит ли она ему сына?..
Когда калитка за Агабаджи и ее отцом закрывается, мы с Расимой-апа приступаем к привычным хозяйственным делам. Я готовлю обед и зову на кухню тех детей, которые уже едят взрослую пищу. Дочери Агабаджи садятся за стол и ждут свою порцию жижиган-чорпа. Они совсем не расстроены исчезновением матери. Дети в наших краях послушные и привыкли делать то, что велят им взрослые. Айше, Ашраф и Асият было сказано, что их мама уехала и вернется нескоро. Айша, правда, пустила слезу, но Джаббар нахмурил брови и погрозил ей кулачком, и та сразу успокоилась. Я не могу сдержаться и ласково глажу девочек по заплетенным в косички волосам, испытывая к ним нежность пополам с жалостью. Мне предстоит присматривать за ними как за своими, пока Загид снова не женится. Но даже когда у дочерей Агабаджи появится мачеха, они останутся мне родными, ведь я никогда не делала разницы между ними и сыновьями. Ну, или почти не делала, ведь к девочкам следует относиться немножко не так, как к мальчикам, иначе во взрослой жизни им будет тяжело привыкать к власти мужчин.
Интересно, как я стану относиться к собственной дочери, когда она родится? Конечно же, буду любить ее не меньше, чем сыновей, но все же воспитывать так, чтобы она не кончила свою жизнь, как Агабаджи… Ай, как хочется верить, что всех моих детей ожидает счастливая судьба!..