Пыль грез. Том 2
Часть 4 из 119 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– В известном смысле. Думаю, что-то вроде запретного заклинания. Они – одиночники, если даже не д’иверсы. Но, так или иначе, в этом мире они вернулись в свою первоначальную форму – ну или наоборот, кто теперь разберет, какая из форм была изначальной.
– А яггуты-то тут при чем?
– Это они создали нахтов. Во всяком случае, так я поняла – маг по имени Обо в Малазе был в этом вполне уверен. Само собой, если в этом он прав, яггутам удалось сделать то, что до сих пор не удавалось никому, – они нашли способ сковать первозданные силы, управляющие д’иверсами и одиночниками. Теперь, муж мой, приведи себя в порядок и седлай другую лошадь, нам нельзя здесь задерживаться. Мы проедем по этой дороге так далеко, как окажется необходимым, чтобы убедиться в гибели шайхов, и сразу же вернемся обратно. – Она помедлила. – Опасность угрожает нам даже в сопровождении венатов – где нашелся один форкрул ассейл, там обязательно есть и другие.
Венаты, очевидно, решили наконец, что с форкрул ассейла уже достаточно, – отпрыгав по дороге немного в сторонку, они сгрудились вокруг дубинки, изучая причиненный своему единственному оружию ущерб.
Боги, это все те же придурки-нахты. Только куда крупней.
Жуть какая!
– Вифал.
Он снова повернулся к ней.
– Прости меня.
Вифал пожал плечами.
– Все будет в порядке, Санд, главное – не нужно ожидать, что я вдруг окажусь тем, кем не являюсь.
– Я так боюсь за Нимандра, Аранату, Десру, всех остальных, пусть они меня иной раз и бесили. Так за них боюсь.
Он поморщился, потом покачал головой.
– Думается, Санд, ты их недооцениваешь.
Да простит нас призрак Фейд.
– Хотелось бы верить.
Он принялся снимать седло, чуть задержавшись, чтобы похлопать лошадь по окровавленной шее.
– Даже кличку тебе придумать не успел. Уж этого-то ты заслуживала.
Ее сознание было свободно. Оно могло скользить между острых кварцевых костяшек, усеивавших равнину, на поверхности которой не имелось ничего живого. Могло скользнуть еще ниже, под окаменевшую глину, где прятались от безжалостной жары алмазы, рубины и опалы. Сокровища этих земель. И туда, где в глубине живых еще костей – завернутых в иссохшее мясо, омываемых кипящей от лихорадки кровью, – разлагается костный мозг. Она могла зависнуть в предпоследний миг прямо внутри жарко сверкающих глаз – их яркость словно озаряла последний взгляд на окружающее, на эти драгоценные пейзажи, и объявляла, что пора прощаться. Теперь она знала, что подобная яркость во взгляде свойственна не только старцам, пусть даже никому другому по праву и не полагается. Нет же – здесь, в тощей, скользкой, неторопливой змейке она маяком сияла в детских глазах.
Однако от всего этого можно было улететь. Вспорхнуть высоко и еще выше, примоститься на бархатной спинке накидочника, ухватиться за перья на кончике крыла стервятника. И кружить там, вглядываясь в полудохлого червяка далеко внизу, в красный обугленный шнурок, чуть подергивающийся от бессильных попыток двигаться. В нити пропитания, узелки надежды, бесчисленные пряди спасения – и видеть, как его составные части одна за другой отваливаются, остаются позади, а потом спускаться, все ниже, ниже и еще ниже, чтобы вгрызться в выдубленную кожу, выклевать из глаз то, что осталось от сияния.
Сознание было свободно. И умело создавать красоту из слов – прекрасных, ужасных слов. Она могла купаться в прохладном наречии утрат, то всплывая и касаясь драгоценной поверхности, то ныряя в полночные глубины, куда медленно опускались трепещущие обрывки мыслей, чтобы выстлать дно бесконечной летописью подробных сказаний.
Да, сказаний – и повествовали они о павших.
Страданий здесь не было. Вырвавшись на свободу, она забывала про саднящие суставы, про корку из мошкары на потрескавшихся обкусанных губах, про черные израненные ноги. Можно было плавать и распевать песни наперекор жадным ветрам, избавление от боли казалось совершенно естественным, разумным, именно тем, чему и следовало быть. Тревоги уносились прочь, будущее больше не представлялось угрозой прошлому, и становилось несложно поверить, что отныне все именно так и будет – как в прошлом.
Она даже могла представить себя повзрослевшей – как поливает прекрасные цветы, обмакивает пальцы в сонные фонтаны, запруживает реки, пускает под топор деревья. Заполняет озера и пруды ядовитыми отбросами, а воздух – плотным горьким дымом. И ничто уже не изменится, не грядет, чтобы помешать ей, взрослой, столь увлеченной своими мелкими причудами и удовольствиями. Тот мир взрослых, как же прекрасен он был!
Что с того, что дети их тащатся сейчас костлявой полудохлой змейкой по стеклянной пустыне? Взрослым на это наплевать. Даже самым мягкосердечным из них – у их заботливости есть четкая граница, и проходит она совсем недалеко, в нескольких шагах. Граница под надежной охраной, это ощетинившаяся башнями толстая стена, и пусть снаружи жертвы умирают в муках, внутри все спокойно. Взрослые знают, что есть смысл охранять, и столь же хорошо знают, как далеко могут позволить зайти своим мыслям – вовсе не далеко, нет-нет, совсем нет.
Даже слова – в первую очередь слова – не способны пробить эти стены, обрушить башни. Слова лишь отскакивают от упрямой глупости, безмозглой глупости, умопомрачительной, отвратительной глупости. Против тупого взгляда любые слова бессильны.
Сознание позволяло себе наслаждаться взрослостью, одновременно прекрасно понимая, что в действительности взрослой ей уже никогда не стать. И однако занятие это было ее собственным – довольно скромным, не слишком причудливым, не то чтобы исполненным удовольствия, и все же ее собственным. Принадлежащим именно ей.
Интересно, а что в теперешние времена принадлежит взрослым? Ну, то есть, помимо мертвящего наследства? Великих изобретений, похороненных под слоем песка и пыли. Горделивых монументов, по которым даже пауки больше не ползают, дворцов, пустых, словно пещеры, скульптур, проповедующих бессмертие белым ухмыляющимся черепам, гобеленов с величавыми изображениями, ушедшими на корм моли. Великолепное, радостное наследство!
Взмывая вверх вместе с накидочниками и стервятниками, риназанами и целыми роями осколков, она была свободна. И, глядя вниз, могла наблюдать гигантскую беспорядочную схему, что некогда нанесли на стеклянную равнину. Древние дороги, улицы, стены, но на их месте виднелись только отдельные неясные пятна – от великолепного сосуда, принадлежавшего неведомой цивилизации, остались лишь осколки стекла.
Змейка, а в голове у нее, даже чуть впереди – крошечный подергивающийся язычок. Рутт и ребенок, которого он назвал Ношей, у него на руках.
Она могла обрушиться вниз стремительной истиной, встряхнуть крохотное тельце внутри свертка, который сжимает руками-тростинками Рутт, чтобы девочка открыла сияющие глаза и увидела перед собой драгоценный пейзаж: гнилую ткань, проникающий сквозь нее солнечный свет, пульсирующий жар, что исходит от груди Рутта. Зрелище, которое ей предстоит забрать с собой в смерть, – ведь сияние именно об этом и возвещает.
Слова способны передать всю магию тех, кому нечем дышать. Только взрослые не желают их слышать. В их головах нет места ни для измученной колонны полумертвых детей, ни для героев, в ней бредущих.
– Столько мертвых, – сказала она Сэддику, который ничего не забывает. – Я могла бы перечислить всех и каждого. Могла бы написать о них книгу на десять тысяч страниц. И люди прочли бы ее – но лишь настолько, насколько им позволит внутренняя граница, а это совсем недалеко. Какие-то несколько шагов. Несколько шагов.
Сэддик, который ничего не забывает, кивнул и сказал:
– Это был бы один долгий вопль ужаса, Бадаль. В десять тысяч страниц длиной. Его никто не захотел бы слу- шать.
– Верно, – согласилась она. – Никто не захотел бы.
– Но ты ведь все равно ее напишешь?
– Я Бадаль, и кроме слов у меня ничего нет.
– Пусть тогда мир ими подавится, – сказал Сэддик, который ничего не забывает.
Ее сознание было свободно. И могло сочинять любые разговоры. Могло лепить из острых осколков кварца мальчуганов, бредущих рядом с ее собственными бесчисленными копиями. Могло ловить свет и сворачивать его, еще и еще, пока все цвета не делались единственным цветом, ярким настолько, что он ослеплял все и всех вокруг.
Этот последний цвет и есть слово. Видишь, как ярко он сияет: это же сияние ты увидишь в глазах умирающего ребенка.
– Бадаль, твое удовольствие слишком уж причудливо. Они не станут тебя слушать, не пожелают ничего знать.
– Разумеется, так ведь оно спокойней.
– Бадаль, ты все еще чувствуешь себя свободной?
– Чувствую, Сэддик. Свободней, чем когда-либо.
– Ноша у Рутта в руках, и он ее донесет.
– Да, Сэддик.
– Донесет и передаст взрослым.
– Да, Сэддик.
Последний цвет и есть слово. Видишь, как ярко он сияет в глазах умирающего ребенка? Посмотри один лишь раз, прежде чем отвернуться.
– Обязательно, Бадаль, когда я вырасту. Но не сейчас.
– Да, Сэддик, не сейчас.
– Когда я со всем этим покончу.
– Когда ты со всем этим покончишь.
– И когда свобода тоже закончится, Бадаль.
– Да, Сэддик, когда свобода тоже закончится.
Калит снилось, что она оказалась там, где ей пока что быть не следовало. Совсем низко над ее головой нависли серые разбухшие тучи, такие ей доводилось видеть над равнинами Элана, когда с севера приходили первые снегопады. Завывал ветер, холодный, как лед, и сухой, будто внутренность промерзшего склепа. Низкие северные деревья торчали из вечной мерзлоты, напоминая костлявые руки, в почве между ними виднелись многочисленные провалы, там вязли в грязи сотни четвероногих существ, умирали, превращались в лед, ветер теребил их сделавшиеся матовыми шкуры, а кривые рога выбеливала изморозь, и она же кольцами окружала провалы глазниц.
Согласно эланским мифам, так выглядит подземное царство мертвых, и так же обстояли дела в отдаленном прошлом, у самого начала времен, когда жизнь впервые оттеснила жгучий холод собственным жаром. Мир начался во мраке, тепла в нем тоже не было. В должное время оно пробудилось, вспыхнуло угольком, совсем ненадолго, чтобы потом все вернулось в первоначальное состояние. Так что перед ней могло быть и зрелище из будущего. Но, будь то прошлое или же еще не наступившая эпоха, жизнь в этом месте заканчивалась.
Только она здесь была не одна.
Поверх гребня в сотне шагов от нее восседали на тощих конях два десятка всадников. Они были в черных плащах, в шлемах и при оружии и, казалось, смотрели на нее в ожидании. Однако ужас приковал Калит к месту, словно она тоже по колено вмерзла в грязь.
На ней была лишь тонкая туника, драная, полусгнившая, стужа сжимала ее сейчас со всех сторон, словно рука Жнеца. Безжалостная хватка не давала шевельнуться, даже пожелай она этого. Ей хотелось избавиться от чужаков, закричать на них, ударить волшебством, чтобы они обратились в бегство. Изгнать прочь. Только это было не в ее власти. Калит чувствовала себя такой же бесполезной, как и в своем собственном мире. Пустым сосудом, тщетно мечтающим исполниться геройской отвагой.
Ветер трепал мрачные силуэты воинов, из тяжелых туч наконец-то посыпался снег, колючий, словно ледяные осколки.
Всадники зашевелились. Их кони вскинули головы и все одновременно двинулись вниз по склону. Под копытами потрескивала мерзлая земля.
Калит скрючилась, покрепче охватив себя обеими руками. Заиндевевшие всадники приблизились, теперь она могла видеть их лица, полускрытые змеевидными наносниками шлемов – мертвенно-бледные, покрытые глубокими багровыми порезами, хотя кровь из них не текла. Поверх кольчуг на них были мундиры – как поняла она вдруг, униформа, означающая принадлежность к какой-то иностранной армии, серо-фиолетовая, в пятнах замерзшей и запекшейся крови. Один оказался покрыт татуировками, стилизованными изображениями когтей, перьев и бус – огромный, самого варварского вида, вероятно, даже и не человек. Остальные, впрочем, были одной с ней расы, в этом она не сомневалась.
Оказавшись совсем рядом, они остановили коней, натянув поводья. Что-то притянуло внимание ошарашенной Калит к одному из всадников. С его седой бороды свисали ледяные сосульки, а серые глаза в глубоких темных глазницах напомнили ей неподвижный взгляд птицы – холодный, хищный, напрочь лишенный сострадания.
Когда он заговорил с ней на эланском, изо рта его не вырвалось ни единого облачка пара.
– Время Жнеца на исходе. Смерти предстоит лишиться нынешнего лика…
– Не то чтоб он отличался привлекательностью, – перебил солдат по правую руку от него, крупный, круглолицый.
– Помолчи, Молоток, – отрезал третий всадник, однорукий, сгорбившийся под гнетом лет. – Ты как бы пока еще и не здешний. Мы ждем, чтобы мир за нами поспел, так уж устроены видения и грезы. До тысячи праведных шагов в жизни любого смертного им нет никакого дела, о миллионах бесполезных я и не говорю. Учись терпению, целитель.
– Мы должны занять место того, кто падет, – продолжил первый бородач.
– Только на время войны, – прорычал воин-варвар, до сих пор, казалось, больше заинтересованный тем, чтобы заплести в косички грязные остатки гривы собственного скакуна.
– Жизнь – это война, Тротц, причем обреченная на поражение, – возразил бородач. – Не думай, что у нас скоро появится шанс отдохнуть.
– Но он был богом! – воскликнул еще один солдат, сверкнув зубами над раздвоенной угольно-черной бородой. – А мы – лишь потрепанный отряд морпехов!
– Видал, Застенок, до каких высот тебя вознесло? – расхохотался Тротц. – По крайней мере, башка у тебя снова на плечах. Помню, как тебя в Чернопесьем лесу хоронил – мы тогда целую ночь вокруг шарили, да так ее и не сыскали.
– А яггуты-то тут при чем?
– Это они создали нахтов. Во всяком случае, так я поняла – маг по имени Обо в Малазе был в этом вполне уверен. Само собой, если в этом он прав, яггутам удалось сделать то, что до сих пор не удавалось никому, – они нашли способ сковать первозданные силы, управляющие д’иверсами и одиночниками. Теперь, муж мой, приведи себя в порядок и седлай другую лошадь, нам нельзя здесь задерживаться. Мы проедем по этой дороге так далеко, как окажется необходимым, чтобы убедиться в гибели шайхов, и сразу же вернемся обратно. – Она помедлила. – Опасность угрожает нам даже в сопровождении венатов – где нашелся один форкрул ассейл, там обязательно есть и другие.
Венаты, очевидно, решили наконец, что с форкрул ассейла уже достаточно, – отпрыгав по дороге немного в сторонку, они сгрудились вокруг дубинки, изучая причиненный своему единственному оружию ущерб.
Боги, это все те же придурки-нахты. Только куда крупней.
Жуть какая!
– Вифал.
Он снова повернулся к ней.
– Прости меня.
Вифал пожал плечами.
– Все будет в порядке, Санд, главное – не нужно ожидать, что я вдруг окажусь тем, кем не являюсь.
– Я так боюсь за Нимандра, Аранату, Десру, всех остальных, пусть они меня иной раз и бесили. Так за них боюсь.
Он поморщился, потом покачал головой.
– Думается, Санд, ты их недооцениваешь.
Да простит нас призрак Фейд.
– Хотелось бы верить.
Он принялся снимать седло, чуть задержавшись, чтобы похлопать лошадь по окровавленной шее.
– Даже кличку тебе придумать не успел. Уж этого-то ты заслуживала.
Ее сознание было свободно. Оно могло скользить между острых кварцевых костяшек, усеивавших равнину, на поверхности которой не имелось ничего живого. Могло скользнуть еще ниже, под окаменевшую глину, где прятались от безжалостной жары алмазы, рубины и опалы. Сокровища этих земель. И туда, где в глубине живых еще костей – завернутых в иссохшее мясо, омываемых кипящей от лихорадки кровью, – разлагается костный мозг. Она могла зависнуть в предпоследний миг прямо внутри жарко сверкающих глаз – их яркость словно озаряла последний взгляд на окружающее, на эти драгоценные пейзажи, и объявляла, что пора прощаться. Теперь она знала, что подобная яркость во взгляде свойственна не только старцам, пусть даже никому другому по праву и не полагается. Нет же – здесь, в тощей, скользкой, неторопливой змейке она маяком сияла в детских глазах.
Однако от всего этого можно было улететь. Вспорхнуть высоко и еще выше, примоститься на бархатной спинке накидочника, ухватиться за перья на кончике крыла стервятника. И кружить там, вглядываясь в полудохлого червяка далеко внизу, в красный обугленный шнурок, чуть подергивающийся от бессильных попыток двигаться. В нити пропитания, узелки надежды, бесчисленные пряди спасения – и видеть, как его составные части одна за другой отваливаются, остаются позади, а потом спускаться, все ниже, ниже и еще ниже, чтобы вгрызться в выдубленную кожу, выклевать из глаз то, что осталось от сияния.
Сознание было свободно. И умело создавать красоту из слов – прекрасных, ужасных слов. Она могла купаться в прохладном наречии утрат, то всплывая и касаясь драгоценной поверхности, то ныряя в полночные глубины, куда медленно опускались трепещущие обрывки мыслей, чтобы выстлать дно бесконечной летописью подробных сказаний.
Да, сказаний – и повествовали они о павших.
Страданий здесь не было. Вырвавшись на свободу, она забывала про саднящие суставы, про корку из мошкары на потрескавшихся обкусанных губах, про черные израненные ноги. Можно было плавать и распевать песни наперекор жадным ветрам, избавление от боли казалось совершенно естественным, разумным, именно тем, чему и следовало быть. Тревоги уносились прочь, будущее больше не представлялось угрозой прошлому, и становилось несложно поверить, что отныне все именно так и будет – как в прошлом.
Она даже могла представить себя повзрослевшей – как поливает прекрасные цветы, обмакивает пальцы в сонные фонтаны, запруживает реки, пускает под топор деревья. Заполняет озера и пруды ядовитыми отбросами, а воздух – плотным горьким дымом. И ничто уже не изменится, не грядет, чтобы помешать ей, взрослой, столь увлеченной своими мелкими причудами и удовольствиями. Тот мир взрослых, как же прекрасен он был!
Что с того, что дети их тащатся сейчас костлявой полудохлой змейкой по стеклянной пустыне? Взрослым на это наплевать. Даже самым мягкосердечным из них – у их заботливости есть четкая граница, и проходит она совсем недалеко, в нескольких шагах. Граница под надежной охраной, это ощетинившаяся башнями толстая стена, и пусть снаружи жертвы умирают в муках, внутри все спокойно. Взрослые знают, что есть смысл охранять, и столь же хорошо знают, как далеко могут позволить зайти своим мыслям – вовсе не далеко, нет-нет, совсем нет.
Даже слова – в первую очередь слова – не способны пробить эти стены, обрушить башни. Слова лишь отскакивают от упрямой глупости, безмозглой глупости, умопомрачительной, отвратительной глупости. Против тупого взгляда любые слова бессильны.
Сознание позволяло себе наслаждаться взрослостью, одновременно прекрасно понимая, что в действительности взрослой ей уже никогда не стать. И однако занятие это было ее собственным – довольно скромным, не слишком причудливым, не то чтобы исполненным удовольствия, и все же ее собственным. Принадлежащим именно ей.
Интересно, а что в теперешние времена принадлежит взрослым? Ну, то есть, помимо мертвящего наследства? Великих изобретений, похороненных под слоем песка и пыли. Горделивых монументов, по которым даже пауки больше не ползают, дворцов, пустых, словно пещеры, скульптур, проповедующих бессмертие белым ухмыляющимся черепам, гобеленов с величавыми изображениями, ушедшими на корм моли. Великолепное, радостное наследство!
Взмывая вверх вместе с накидочниками и стервятниками, риназанами и целыми роями осколков, она была свободна. И, глядя вниз, могла наблюдать гигантскую беспорядочную схему, что некогда нанесли на стеклянную равнину. Древние дороги, улицы, стены, но на их месте виднелись только отдельные неясные пятна – от великолепного сосуда, принадлежавшего неведомой цивилизации, остались лишь осколки стекла.
Змейка, а в голове у нее, даже чуть впереди – крошечный подергивающийся язычок. Рутт и ребенок, которого он назвал Ношей, у него на руках.
Она могла обрушиться вниз стремительной истиной, встряхнуть крохотное тельце внутри свертка, который сжимает руками-тростинками Рутт, чтобы девочка открыла сияющие глаза и увидела перед собой драгоценный пейзаж: гнилую ткань, проникающий сквозь нее солнечный свет, пульсирующий жар, что исходит от груди Рутта. Зрелище, которое ей предстоит забрать с собой в смерть, – ведь сияние именно об этом и возвещает.
Слова способны передать всю магию тех, кому нечем дышать. Только взрослые не желают их слышать. В их головах нет места ни для измученной колонны полумертвых детей, ни для героев, в ней бредущих.
– Столько мертвых, – сказала она Сэддику, который ничего не забывает. – Я могла бы перечислить всех и каждого. Могла бы написать о них книгу на десять тысяч страниц. И люди прочли бы ее – но лишь настолько, насколько им позволит внутренняя граница, а это совсем недалеко. Какие-то несколько шагов. Несколько шагов.
Сэддик, который ничего не забывает, кивнул и сказал:
– Это был бы один долгий вопль ужаса, Бадаль. В десять тысяч страниц длиной. Его никто не захотел бы слу- шать.
– Верно, – согласилась она. – Никто не захотел бы.
– Но ты ведь все равно ее напишешь?
– Я Бадаль, и кроме слов у меня ничего нет.
– Пусть тогда мир ими подавится, – сказал Сэддик, который ничего не забывает.
Ее сознание было свободно. И могло сочинять любые разговоры. Могло лепить из острых осколков кварца мальчуганов, бредущих рядом с ее собственными бесчисленными копиями. Могло ловить свет и сворачивать его, еще и еще, пока все цвета не делались единственным цветом, ярким настолько, что он ослеплял все и всех вокруг.
Этот последний цвет и есть слово. Видишь, как ярко он сияет: это же сияние ты увидишь в глазах умирающего ребенка.
– Бадаль, твое удовольствие слишком уж причудливо. Они не станут тебя слушать, не пожелают ничего знать.
– Разумеется, так ведь оно спокойней.
– Бадаль, ты все еще чувствуешь себя свободной?
– Чувствую, Сэддик. Свободней, чем когда-либо.
– Ноша у Рутта в руках, и он ее донесет.
– Да, Сэддик.
– Донесет и передаст взрослым.
– Да, Сэддик.
Последний цвет и есть слово. Видишь, как ярко он сияет в глазах умирающего ребенка? Посмотри один лишь раз, прежде чем отвернуться.
– Обязательно, Бадаль, когда я вырасту. Но не сейчас.
– Да, Сэддик, не сейчас.
– Когда я со всем этим покончу.
– Когда ты со всем этим покончишь.
– И когда свобода тоже закончится, Бадаль.
– Да, Сэддик, когда свобода тоже закончится.
Калит снилось, что она оказалась там, где ей пока что быть не следовало. Совсем низко над ее головой нависли серые разбухшие тучи, такие ей доводилось видеть над равнинами Элана, когда с севера приходили первые снегопады. Завывал ветер, холодный, как лед, и сухой, будто внутренность промерзшего склепа. Низкие северные деревья торчали из вечной мерзлоты, напоминая костлявые руки, в почве между ними виднелись многочисленные провалы, там вязли в грязи сотни четвероногих существ, умирали, превращались в лед, ветер теребил их сделавшиеся матовыми шкуры, а кривые рога выбеливала изморозь, и она же кольцами окружала провалы глазниц.
Согласно эланским мифам, так выглядит подземное царство мертвых, и так же обстояли дела в отдаленном прошлом, у самого начала времен, когда жизнь впервые оттеснила жгучий холод собственным жаром. Мир начался во мраке, тепла в нем тоже не было. В должное время оно пробудилось, вспыхнуло угольком, совсем ненадолго, чтобы потом все вернулось в первоначальное состояние. Так что перед ней могло быть и зрелище из будущего. Но, будь то прошлое или же еще не наступившая эпоха, жизнь в этом месте заканчивалась.
Только она здесь была не одна.
Поверх гребня в сотне шагов от нее восседали на тощих конях два десятка всадников. Они были в черных плащах, в шлемах и при оружии и, казалось, смотрели на нее в ожидании. Однако ужас приковал Калит к месту, словно она тоже по колено вмерзла в грязь.
На ней была лишь тонкая туника, драная, полусгнившая, стужа сжимала ее сейчас со всех сторон, словно рука Жнеца. Безжалостная хватка не давала шевельнуться, даже пожелай она этого. Ей хотелось избавиться от чужаков, закричать на них, ударить волшебством, чтобы они обратились в бегство. Изгнать прочь. Только это было не в ее власти. Калит чувствовала себя такой же бесполезной, как и в своем собственном мире. Пустым сосудом, тщетно мечтающим исполниться геройской отвагой.
Ветер трепал мрачные силуэты воинов, из тяжелых туч наконец-то посыпался снег, колючий, словно ледяные осколки.
Всадники зашевелились. Их кони вскинули головы и все одновременно двинулись вниз по склону. Под копытами потрескивала мерзлая земля.
Калит скрючилась, покрепче охватив себя обеими руками. Заиндевевшие всадники приблизились, теперь она могла видеть их лица, полускрытые змеевидными наносниками шлемов – мертвенно-бледные, покрытые глубокими багровыми порезами, хотя кровь из них не текла. Поверх кольчуг на них были мундиры – как поняла она вдруг, униформа, означающая принадлежность к какой-то иностранной армии, серо-фиолетовая, в пятнах замерзшей и запекшейся крови. Один оказался покрыт татуировками, стилизованными изображениями когтей, перьев и бус – огромный, самого варварского вида, вероятно, даже и не человек. Остальные, впрочем, были одной с ней расы, в этом она не сомневалась.
Оказавшись совсем рядом, они остановили коней, натянув поводья. Что-то притянуло внимание ошарашенной Калит к одному из всадников. С его седой бороды свисали ледяные сосульки, а серые глаза в глубоких темных глазницах напомнили ей неподвижный взгляд птицы – холодный, хищный, напрочь лишенный сострадания.
Когда он заговорил с ней на эланском, изо рта его не вырвалось ни единого облачка пара.
– Время Жнеца на исходе. Смерти предстоит лишиться нынешнего лика…
– Не то чтоб он отличался привлекательностью, – перебил солдат по правую руку от него, крупный, круглолицый.
– Помолчи, Молоток, – отрезал третий всадник, однорукий, сгорбившийся под гнетом лет. – Ты как бы пока еще и не здешний. Мы ждем, чтобы мир за нами поспел, так уж устроены видения и грезы. До тысячи праведных шагов в жизни любого смертного им нет никакого дела, о миллионах бесполезных я и не говорю. Учись терпению, целитель.
– Мы должны занять место того, кто падет, – продолжил первый бородач.
– Только на время войны, – прорычал воин-варвар, до сих пор, казалось, больше заинтересованный тем, чтобы заплести в косички грязные остатки гривы собственного скакуна.
– Жизнь – это война, Тротц, причем обреченная на поражение, – возразил бородач. – Не думай, что у нас скоро появится шанс отдохнуть.
– Но он был богом! – воскликнул еще один солдат, сверкнув зубами над раздвоенной угольно-черной бородой. – А мы – лишь потрепанный отряд морпехов!
– Видал, Застенок, до каких высот тебя вознесло? – расхохотался Тротц. – По крайней мере, башка у тебя снова на плечах. Помню, как тебя в Чернопесьем лесу хоронил – мы тогда целую ночь вокруг шарили, да так ее и не сыскали.