Проклятая игра
Часть 15 из 74 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– У меня есть дело, – ответил Мамулян.
– И тебе нужна моя помощь?
– Совершенно верно.
Брир кивнул. Слезы полностью прекратились. Чай пошел ему на пользу: он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы задать пару дерзких вопросов.
– А как же я? – пришел вопрошающий ответ.
Европеец нахмурился, услышав эти слова. Лампа рядом с кроватью мигнула, будто лампочка была в критической точке и вот-вот перегорит.
– А как же ты? – переспросил он.
Брир понимал, что находится на опасной почве, но был полон решимости не поддаваться слабости. Если Мамуляну нужна помощь, он должен предоставить что-то взамен.
– Что мне за это будет?
– Ты можешь снова быть со мной, – сказал Европеец.
Брир хмыкнул. Предложение не слишком заманчивое.
– Разве этого недостаточно? – поинтересовался Мамулян. Свет лампы становился все более прерывистым, и Бриру внезапно расхотелось дерзить.
– Ответь мне, Энтони, – настаивал Европеец. – Если у тебя есть возражения, озвучь их.
Мерцание усиливалось, и Брир понял, что совершил ошибку, настаивая на заключении сделки с Мамуляном. Почему он не помнил, что Европеец одинаково ненавидит торговлю и торгашей? Он инстинктивно потрогал борозду от петли на шее. Она была глубокой и не проходила.
– Извини… – сказал он весьма жалким тоном.
Перед тем, как лампочка погасла, он увидел, как Мамулян покачал головой. Еле заметно – будто у него был нервный тик. Затем комната погрузилась в темноту.
– Ты со мной, Энтони? – пробормотал Последний Европеец.
Голос, обычно такой ровный, исказился до неузнаваемости.
– Да… – ответил Брир.
Его глаза почему-то не желали привыкать к темноте с обычной скоростью. Он прищурился, пытаясь разглядеть очертания Европейца в окружающем мраке. Зря утруждался. Через несколько секунд в противоположном конце комнаты что-то вспыхнуло, и внезапно – чудесным образом – Европеец воспылал.
Когда от зловещей пляски огней рассудок Брира пошатнулся, чай и извинения были забыты; тьма и сама жизнь – тоже; осталось лишь время в комнате, вывернутой наизнанку, полной ужасов и лепестков, где можно таращиться во все глаза и, если удастся осознать абсурдность происходящего, тихонько молиться.
20
Оставшись один в убогой однокомнатной квартире Брира, Последний Европеец сел и разложил пасьянс своей любимой колодой карт. Пожиратель Бритв оделся и вышел, чтобы насладиться ночью. Сосредоточившись, Мамулян мог отыскать паразита мысленным усилием и попробовать на вкус то, что испытывал другой человек. Но у него не было аппетита к подобным играм. Кроме того, он прекрасно знал, что будет делать Пожиратель Бритв, и это вызывало у него неприкрытое отвращение. Все плотские устремления, обычные или извращенные, приводили его в ужас, и с возрастом гадливость усиливалась. Бывали дни, когда он едва мог смотреть на человеческое животное, не замечая блуждающего блеска его глаз или тошнотворного розового языка. Но Брир был полезен в предстоящей борьбе, и причудливые желания позволяли ему понимать, пусть и в грубом приближении, трагедию Мамуляна; понимание делало его более покладистым помощником, чем обычные товарищи, которых Европеец терпел на протяжении своей весьма долгой жизни.
Большинство мужчин и женщин, которым Мамулян доверял, предали его. Эта закономерность повторялась так часто на протяжении десятилетий, что он был уверен, что однажды станет нечувствительным к боли, которую причиняли предательства. Но он так и не достиг драгоценного безразличия. Жестокость других людей – их бессердечное обращение с ним – никогда не переставала ранить его, и хотя он протягивал свою милосердную руку ко всевозможным искалеченным душам, неблагодарность была непростительна. Может, размышлял он, когда эндшпиль закончится – он соберет свои долги кровью, страхом и ночью, – вероятно, он избавится от ужасного зуда, мучившего день и ночь, подталкивающего без надежды на покой к новым амбициям и новым предательствам. Может, когда все это закончится, он сможет лечь и умереть.
Колода в его руке была порнографической. Он играл ею, только когда ощущал в себе силу, причем делал это в одиночестве. Работа с образами крайней чувственности была испытанием, которое он сам себе определил: если уж терпеть неудачу, пусть этого никто не увидит. Но сегодня мерзость карт обозначала лишь человеческий разврат; их можно было перевернуть рубашками вверх и не огорчаться. Он даже оценил остроумие колоды: каждая масть подробно описывала разные области сексуальной активности, числовые значения были вписаны в замысловато вырисованные картинки. Червы представляли мужское/женское соитие, хотя ни в коем случае не ограничивались миссионерской позицией. Пики изображали оральный секс, от простой фелляции до более сложных разновидностей. Трефы – анальный; на числовых картах была гомосексуальная и гетеросексуальная содомия, на фигурных – совокупления с животными. Бубны, самая изящная из мастей, описывали садомазохизм, и здесь воображение художника не знало границ. На этих картах мужчины и женщины терпели всевозможные унижения, их измученные тела несли ромбовидные раны, обозначающие каждую карту.
Самым вульгарным в колоде был джокер-копрофил, с вытаращенными от жадности глазами сидящий перед тарелкой с дымящимися экскрементами; покрытая струпьями обезьяна с лысой мордой, ужасно похожей на человеческую, демонстрировала зрителю обнаженный сморщенный зад.
Мамулян взял карту и внимательно рассмотрел картинку. Ухмыляющаяся физиономия жрущего дерьмо шута вызвала полную горечи улыбку на его бескровных губах. Это, несомненно, был безупречный портрет человека как такового. Другие картинки на картах, с их претензиями на любовь и физическое наслаждение, лишь на время скрывали эту ужасную истину. Рано или поздно, каким бы зрелым ни было тело, каким бы прекрасным ни было лицо, какое бы богатство, власть или вера ни маячили впереди, человека подводили к столу, стонущему под тяжестью его собственных экскрементов, и заставляли есть, даже если его инстинкты бунтовали.
Вот для чего он здесь – чтобы заставить человека жрать дерьмо.
Он бросил карту на стол и разразился лающим смехом. Недалек час мучений, час жутких сцен.
Нет в мире пропасти настолько глубокой, пообещал он комнате, картам и чашкам, всему нечистому миру.
Нет в мире пропасти настолько глубокой.
IV. Танец скелетов [8]
21
Человек в подземке называл созвездия:
– Андромеда… Ursa, Медведица… Cygnus, Лебедь…
Его монолог по большей части игнорировали, хотя, когда двое парней велели ему заткнуться, он ответил, почти не изменив ритм именования, с улыбкой вставив «вы за это сдохнете» между одной звездой и другой. Ответ заставил крикуна умолкнуть, и сумасшедший вернулся к наблюдению за небом.
Той воспринял это как добрый знак. В последнее время его сильно занимали знамения, хотя он никогда не считал себя суеверным. Возможно, католицизм матери, который он отверг в раннем возрасте, наконец отыскал выход. Вместо мифов о непорочном зачатии и пресуществлении [9] он находил смысл в небольших совпадениях – избегании стоячих лестниц и выполнении полузабытых ритуалов с рассыпанной солью. Все это началось недавно – всего год или два назад, – с женщины, с которой он собирался встретиться и на этот раз: ее звали Ивонн. Не то чтобы она была богобоязненной. Вовсе нет. Но утешение, которое она принесла в его жизнь, принесло с собой и опасность его исчезновения. Вот что заставляло Тоя быть осторожным с лестницами и почтительно относиться к соли: страх потерять ее. С появлением в его жизни Ивонн у него появилась новая причина поддерживать дружеские отношения с судьбой.
Он познакомился с ней шесть лет назад. Тогда она работала секретарем в британском филиале немецкой химической корпорации. Жизнерадостная, симпатичная женщина лет тридцати пяти, чья официальность, как он догадался, скрывала изобильные юмор и теплоту. Его с самого начала влекло к ней, но природная нерешительность в подобных вопросах и значительная разница в возрасте удерживали от попыток заговорить. В конце концов Ивонн сломала лед между ними, комментируя мелочи в его внешности – недавнюю стрижку, новый галстук, – и таким образом делая свой интерес к нему совершенно очевидным. Как только сигнал был подан, Той предложил поужинать, и она согласилась. Так начались самые счастливые месяцы в жизни Тоя.
Он не был слишком эмоциональным человеком. Отсутствие крайностей в характере сделало его полезной частью окружения Уайтхеда, и он лелеял свою сдержанность как пользующийся спросом товар, пока, к тому времени, когда встретил Ивонн, едва не уверился в истинности собственного рекламного лозунга. Именно она первая назвала его «холодной рыбой»; именно она научила (это был трудный урок) тому, как важно проявлять слабость если не перед всем миром, то, по крайней мере, перед близкими людьми. Это отняло у него много времени. Ему было пятьдесят три, когда они встретились, и новый образ мыслей шел вразрез с его натурой. Но она не сдавалась, и постепенно лед начал таять. Как только это случилось, он удивился, как вообще мог прожить жизнь, которую вел в течение предыдущих двадцати лет, жизнь раба человека, чье сострадание ничтожно, а эго чудовищно. Он видел глазами Ивонн жестокость Уайтхеда, его высокомерие и мифотворчество, и, хотя он надеялся, что его внешнее отношение к хозяину не изменилось, под примирением и смирением все чаще закипала обида, приближавшаяся к ненависти. Только теперь, по прошествии шести лет, Той мог размышлять о своих противоречивых чувствах к старику и даже сейчас обнаружил, что забывает худшее; по крайней мере, когда он был вне сферы влияния Ивонн. Находясь в доме и подчиняясь прихотям Уайтхеда, было трудно сохранить образ мыслей, которым она его наделила, увидеть священное чудовище таким, каким оно было на самом деле: монструозным, но далеко не священным.
Через двенадцать месяцев Той перевез Ивонн в дом, купленный для него Уайтхедом в Пимлико: это было убежище от мира «Корпорации Уайтхед», о котором старик никогда не спрашивал, место, где они с Ивонн могли разговаривать – или молчать – вместе; где он мог предаваться своей страсти к Шуберту, а она – писать письма своей семье, разбросанной по всему земному шару.
В тот вечер, вернувшись домой, он рассказал ей о человеке, называвшем созвездия в метро. Она нашла эту историю бессмысленной, не увидела в ней никакой романтики.
– Я просто подумал, что это странно, – сказал он.
– Полагаю, что так, – ответила она, ничуть не смутившись, и вернулась к приготовлению ужина. Через несколько слов она остановилась.
– Что случилось, Билли?
– А почему что-то должно случиться?
– Всё в порядке?
– Да.
– Неужели?
Она всегда быстро вынюхивала его секреты. Он сдался еще до того, как она по-настоящему взялась за дело; обман не стоил усилий. Он погладил свой сломанный нос – привычный жест, означающий нервозность. Потом сказал:
– Все рухнет. Все без остатка.
Его голос задрожал и сорвался. Когда стало ясно, что он не собирается вдаваться в подробности, она поставила тарелки и подошла к его стулу. Он почти испуганно поднял глаза, когда она коснулась его уха.
– О чем ты думаешь? – спросила она мягче, чем раньше.
Он взял ее за руку.
– Возможно, придет время… не так уж и много осталось… когда я попрошу тебя уйти со мной, – сказал он.
– Уйти?
– Просто встать и уйти.
– Куда?
– Это я еще не продумал. Мы просто уйдем. – Он замер и уставился на ее пальцы, которые были переплетены с его пальцами. – Ты пойдешь со мной? – наконец спросил он.
– Конечно.
– Не задавая вопросов?
– Что происходит, Билли?
– Я сказал: не задавая вопросов.
– Просто уйти?
– Просто уйти.
Она долго и пристально смотрела на него: он был совершенно измучен, бедняжка. Старый пердун, обосновавшийся в Оксфорде, совсем его заездил. Как же она ненавидела Уайтхеда, пусть и никогда с ним не встречалась.
– Да, конечно, я пойду, – ответила она.
Он молча кивнул. Ей показалось, что он сейчас заплачет.
– И тебе нужна моя помощь?
– Совершенно верно.
Брир кивнул. Слезы полностью прекратились. Чай пошел ему на пользу: он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы задать пару дерзких вопросов.
– А как же я? – пришел вопрошающий ответ.
Европеец нахмурился, услышав эти слова. Лампа рядом с кроватью мигнула, будто лампочка была в критической точке и вот-вот перегорит.
– А как же ты? – переспросил он.
Брир понимал, что находится на опасной почве, но был полон решимости не поддаваться слабости. Если Мамуляну нужна помощь, он должен предоставить что-то взамен.
– Что мне за это будет?
– Ты можешь снова быть со мной, – сказал Европеец.
Брир хмыкнул. Предложение не слишком заманчивое.
– Разве этого недостаточно? – поинтересовался Мамулян. Свет лампы становился все более прерывистым, и Бриру внезапно расхотелось дерзить.
– Ответь мне, Энтони, – настаивал Европеец. – Если у тебя есть возражения, озвучь их.
Мерцание усиливалось, и Брир понял, что совершил ошибку, настаивая на заключении сделки с Мамуляном. Почему он не помнил, что Европеец одинаково ненавидит торговлю и торгашей? Он инстинктивно потрогал борозду от петли на шее. Она была глубокой и не проходила.
– Извини… – сказал он весьма жалким тоном.
Перед тем, как лампочка погасла, он увидел, как Мамулян покачал головой. Еле заметно – будто у него был нервный тик. Затем комната погрузилась в темноту.
– Ты со мной, Энтони? – пробормотал Последний Европеец.
Голос, обычно такой ровный, исказился до неузнаваемости.
– Да… – ответил Брир.
Его глаза почему-то не желали привыкать к темноте с обычной скоростью. Он прищурился, пытаясь разглядеть очертания Европейца в окружающем мраке. Зря утруждался. Через несколько секунд в противоположном конце комнаты что-то вспыхнуло, и внезапно – чудесным образом – Европеец воспылал.
Когда от зловещей пляски огней рассудок Брира пошатнулся, чай и извинения были забыты; тьма и сама жизнь – тоже; осталось лишь время в комнате, вывернутой наизнанку, полной ужасов и лепестков, где можно таращиться во все глаза и, если удастся осознать абсурдность происходящего, тихонько молиться.
20
Оставшись один в убогой однокомнатной квартире Брира, Последний Европеец сел и разложил пасьянс своей любимой колодой карт. Пожиратель Бритв оделся и вышел, чтобы насладиться ночью. Сосредоточившись, Мамулян мог отыскать паразита мысленным усилием и попробовать на вкус то, что испытывал другой человек. Но у него не было аппетита к подобным играм. Кроме того, он прекрасно знал, что будет делать Пожиратель Бритв, и это вызывало у него неприкрытое отвращение. Все плотские устремления, обычные или извращенные, приводили его в ужас, и с возрастом гадливость усиливалась. Бывали дни, когда он едва мог смотреть на человеческое животное, не замечая блуждающего блеска его глаз или тошнотворного розового языка. Но Брир был полезен в предстоящей борьбе, и причудливые желания позволяли ему понимать, пусть и в грубом приближении, трагедию Мамуляна; понимание делало его более покладистым помощником, чем обычные товарищи, которых Европеец терпел на протяжении своей весьма долгой жизни.
Большинство мужчин и женщин, которым Мамулян доверял, предали его. Эта закономерность повторялась так часто на протяжении десятилетий, что он был уверен, что однажды станет нечувствительным к боли, которую причиняли предательства. Но он так и не достиг драгоценного безразличия. Жестокость других людей – их бессердечное обращение с ним – никогда не переставала ранить его, и хотя он протягивал свою милосердную руку ко всевозможным искалеченным душам, неблагодарность была непростительна. Может, размышлял он, когда эндшпиль закончится – он соберет свои долги кровью, страхом и ночью, – вероятно, он избавится от ужасного зуда, мучившего день и ночь, подталкивающего без надежды на покой к новым амбициям и новым предательствам. Может, когда все это закончится, он сможет лечь и умереть.
Колода в его руке была порнографической. Он играл ею, только когда ощущал в себе силу, причем делал это в одиночестве. Работа с образами крайней чувственности была испытанием, которое он сам себе определил: если уж терпеть неудачу, пусть этого никто не увидит. Но сегодня мерзость карт обозначала лишь человеческий разврат; их можно было перевернуть рубашками вверх и не огорчаться. Он даже оценил остроумие колоды: каждая масть подробно описывала разные области сексуальной активности, числовые значения были вписаны в замысловато вырисованные картинки. Червы представляли мужское/женское соитие, хотя ни в коем случае не ограничивались миссионерской позицией. Пики изображали оральный секс, от простой фелляции до более сложных разновидностей. Трефы – анальный; на числовых картах была гомосексуальная и гетеросексуальная содомия, на фигурных – совокупления с животными. Бубны, самая изящная из мастей, описывали садомазохизм, и здесь воображение художника не знало границ. На этих картах мужчины и женщины терпели всевозможные унижения, их измученные тела несли ромбовидные раны, обозначающие каждую карту.
Самым вульгарным в колоде был джокер-копрофил, с вытаращенными от жадности глазами сидящий перед тарелкой с дымящимися экскрементами; покрытая струпьями обезьяна с лысой мордой, ужасно похожей на человеческую, демонстрировала зрителю обнаженный сморщенный зад.
Мамулян взял карту и внимательно рассмотрел картинку. Ухмыляющаяся физиономия жрущего дерьмо шута вызвала полную горечи улыбку на его бескровных губах. Это, несомненно, был безупречный портрет человека как такового. Другие картинки на картах, с их претензиями на любовь и физическое наслаждение, лишь на время скрывали эту ужасную истину. Рано или поздно, каким бы зрелым ни было тело, каким бы прекрасным ни было лицо, какое бы богатство, власть или вера ни маячили впереди, человека подводили к столу, стонущему под тяжестью его собственных экскрементов, и заставляли есть, даже если его инстинкты бунтовали.
Вот для чего он здесь – чтобы заставить человека жрать дерьмо.
Он бросил карту на стол и разразился лающим смехом. Недалек час мучений, час жутких сцен.
Нет в мире пропасти настолько глубокой, пообещал он комнате, картам и чашкам, всему нечистому миру.
Нет в мире пропасти настолько глубокой.
IV. Танец скелетов [8]
21
Человек в подземке называл созвездия:
– Андромеда… Ursa, Медведица… Cygnus, Лебедь…
Его монолог по большей части игнорировали, хотя, когда двое парней велели ему заткнуться, он ответил, почти не изменив ритм именования, с улыбкой вставив «вы за это сдохнете» между одной звездой и другой. Ответ заставил крикуна умолкнуть, и сумасшедший вернулся к наблюдению за небом.
Той воспринял это как добрый знак. В последнее время его сильно занимали знамения, хотя он никогда не считал себя суеверным. Возможно, католицизм матери, который он отверг в раннем возрасте, наконец отыскал выход. Вместо мифов о непорочном зачатии и пресуществлении [9] он находил смысл в небольших совпадениях – избегании стоячих лестниц и выполнении полузабытых ритуалов с рассыпанной солью. Все это началось недавно – всего год или два назад, – с женщины, с которой он собирался встретиться и на этот раз: ее звали Ивонн. Не то чтобы она была богобоязненной. Вовсе нет. Но утешение, которое она принесла в его жизнь, принесло с собой и опасность его исчезновения. Вот что заставляло Тоя быть осторожным с лестницами и почтительно относиться к соли: страх потерять ее. С появлением в его жизни Ивонн у него появилась новая причина поддерживать дружеские отношения с судьбой.
Он познакомился с ней шесть лет назад. Тогда она работала секретарем в британском филиале немецкой химической корпорации. Жизнерадостная, симпатичная женщина лет тридцати пяти, чья официальность, как он догадался, скрывала изобильные юмор и теплоту. Его с самого начала влекло к ней, но природная нерешительность в подобных вопросах и значительная разница в возрасте удерживали от попыток заговорить. В конце концов Ивонн сломала лед между ними, комментируя мелочи в его внешности – недавнюю стрижку, новый галстук, – и таким образом делая свой интерес к нему совершенно очевидным. Как только сигнал был подан, Той предложил поужинать, и она согласилась. Так начались самые счастливые месяцы в жизни Тоя.
Он не был слишком эмоциональным человеком. Отсутствие крайностей в характере сделало его полезной частью окружения Уайтхеда, и он лелеял свою сдержанность как пользующийся спросом товар, пока, к тому времени, когда встретил Ивонн, едва не уверился в истинности собственного рекламного лозунга. Именно она первая назвала его «холодной рыбой»; именно она научила (это был трудный урок) тому, как важно проявлять слабость если не перед всем миром, то, по крайней мере, перед близкими людьми. Это отняло у него много времени. Ему было пятьдесят три, когда они встретились, и новый образ мыслей шел вразрез с его натурой. Но она не сдавалась, и постепенно лед начал таять. Как только это случилось, он удивился, как вообще мог прожить жизнь, которую вел в течение предыдущих двадцати лет, жизнь раба человека, чье сострадание ничтожно, а эго чудовищно. Он видел глазами Ивонн жестокость Уайтхеда, его высокомерие и мифотворчество, и, хотя он надеялся, что его внешнее отношение к хозяину не изменилось, под примирением и смирением все чаще закипала обида, приближавшаяся к ненависти. Только теперь, по прошествии шести лет, Той мог размышлять о своих противоречивых чувствах к старику и даже сейчас обнаружил, что забывает худшее; по крайней мере, когда он был вне сферы влияния Ивонн. Находясь в доме и подчиняясь прихотям Уайтхеда, было трудно сохранить образ мыслей, которым она его наделила, увидеть священное чудовище таким, каким оно было на самом деле: монструозным, но далеко не священным.
Через двенадцать месяцев Той перевез Ивонн в дом, купленный для него Уайтхедом в Пимлико: это было убежище от мира «Корпорации Уайтхед», о котором старик никогда не спрашивал, место, где они с Ивонн могли разговаривать – или молчать – вместе; где он мог предаваться своей страсти к Шуберту, а она – писать письма своей семье, разбросанной по всему земному шару.
В тот вечер, вернувшись домой, он рассказал ей о человеке, называвшем созвездия в метро. Она нашла эту историю бессмысленной, не увидела в ней никакой романтики.
– Я просто подумал, что это странно, – сказал он.
– Полагаю, что так, – ответила она, ничуть не смутившись, и вернулась к приготовлению ужина. Через несколько слов она остановилась.
– Что случилось, Билли?
– А почему что-то должно случиться?
– Всё в порядке?
– Да.
– Неужели?
Она всегда быстро вынюхивала его секреты. Он сдался еще до того, как она по-настоящему взялась за дело; обман не стоил усилий. Он погладил свой сломанный нос – привычный жест, означающий нервозность. Потом сказал:
– Все рухнет. Все без остатка.
Его голос задрожал и сорвался. Когда стало ясно, что он не собирается вдаваться в подробности, она поставила тарелки и подошла к его стулу. Он почти испуганно поднял глаза, когда она коснулась его уха.
– О чем ты думаешь? – спросила она мягче, чем раньше.
Он взял ее за руку.
– Возможно, придет время… не так уж и много осталось… когда я попрошу тебя уйти со мной, – сказал он.
– Уйти?
– Просто встать и уйти.
– Куда?
– Это я еще не продумал. Мы просто уйдем. – Он замер и уставился на ее пальцы, которые были переплетены с его пальцами. – Ты пойдешь со мной? – наконец спросил он.
– Конечно.
– Не задавая вопросов?
– Что происходит, Билли?
– Я сказал: не задавая вопросов.
– Просто уйти?
– Просто уйти.
Она долго и пристально смотрела на него: он был совершенно измучен, бедняжка. Старый пердун, обосновавшийся в Оксфорде, совсем его заездил. Как же она ненавидела Уайтхеда, пусть и никогда с ним не встречалась.
– Да, конечно, я пойду, – ответила она.
Он молча кивнул. Ей показалось, что он сейчас заплачет.