Признание Лусиу
Часть 2 из 16 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
У моего друга было много знакомых в артистической среде: литераторы, художники, музыканты со всех концов света. Однажды утром он вошёл ко мне в комнату со словами:
– Знаете, мой дорогой Лусиу, вчера мне представили одну очень интересную американку. Подумайте только – очень богатая, живёт во дворце, который специально велела построить на месте двух огромных зданий, а их пришлось снести. А знаете, где это? – представьте, на Авеню дю Буа де Булонь! Роскошная женщина. Слов нет. Мне представил её тот американский художник в синих очках. Помните? Не знаю, как его зовут… Её можно встретить каждый день после обеда в Арменонвильском павильоне. Она заходит туда выпить чаю. Хочу, чтобы Вы с ней познакомились. Вы сами увидите: интереснейшая женщина!
На следующий день – в чудесный зимний послеобеденный час, полный тёплого воздуха, солнечного сияния и синего неба – мы взяли фиакр и отправились в знаменитый ресторан. Сели за столик; заказали чай… Не прошло и десяти минут, как Жервазиу тронул меня за руку. В зал вошла группа из восьми человек – три женщины, пять мужчин. Среди женщин две были миниатюрными блондинками с розово-молочной кожей и хорошо сложенным чувственным телом – как у многих прелестных англичанок. Но третья, и вправду, была божественно, загадочно прекрасна: высокий, худой стан, тонкое лицо, золотистая кожа – и фантастические, горящие, умопомрачительные светло-рыжие волосы. Её красота была такой силы, что даже пугала. Фактически, как только я её увидел, меня охватил страх, подобный тому, что мы испытываем, взглянув в глаза совершившему чудовищное, неслыханное деяние.
Она бесшумно села за столик; но увидев нас, тут же подошла, протягивая руки скульптору:
– Мой дорогой, очень рада Вас видеть… Вчера мне о Вас рассказывали много хорошего… Один Ваш соотечественник… поэт… мёсье де Лорейру, кажется.
Было трудно разобрать португальскую фамилию, искажённую произношением иностранки.
– A-а… Я не знал, что он в Париже – пробормотал Жервазиу.
И, повернувшись ко мне после того, как представил меня иностранке:
– Вы его знаете? Рикарду де Лоурейру, поэт из «Жгучих»…
Я ответил, что никогда с ним не общался, что знаю поэта только в лицо, но являюсь несомненным почитателем его творчества.
– Что ж… не буду спорить… Видите ли, для меня это искусство – пройденный этап. Мне это уже не интересно… Дружище, почитайте же диких, чёрт побери!
Это была одна из шпилек Жервазиу: восхвалять новейшую литературную псевдошколу – селва-жизм, или «дикаризм», новаторство которой сводилось к тому, что их книги печатались на разносортных листках бумаги в разных сочетаниях красок и в причудливом типографском наборе. Кроме того – и это более всего воодушевляло моего друга – поэты и прозаики-селважисты раз и навсегда отказались от мысли – «этой отрыжки прошлого»
– и передавали свои душевные порывы исключительно силлабическими рядами, которые состояли из раскованных, причудливых звукосочетаний: так они создавали новые слова, которые ничего не значили, и чья красота, по их мнению, в том и заключалась, что они ничего не значили… Впрочем, до сих пор у селважистов вышла, насколько известно, только одна книга – какого-то русского поэта с мудрёным именем. Эту книгу Жервазиу прочитать не довелось, но при этом он неустанно расхваливал её на все лады, называя удивительной, истинно гениальной…
Американка пригласила нас за свой столик и представила своих спутников: журналиста Жана Лами из «Фигаро», голландского художника Ван Дерка и английского скульптора Томаса Вествуда. Два других были американский художник в синих очках и низкорослый непоседливый виконт де Нодьер, худощавый напомаженный блондин. Что касается двух девушек, американка ограничилась лишь их именами:
– Дженни и Дора.
Потекла беседа в высшей степени учтивая и бессодержательная. Говорили о моде, обсуждали театр и мюзик-холл вперемешку со многими другими искусствами. Больше всех выделялся – и, собственно говоря, был единственным оратором – разумеется Жервазиу Вила-Нова. Мы, впрочем, как и всегда, под напором его интенсивной эманации, ретировались, ограничившись лишь вниманием, а иногда и одобрением, предоставив ему возможность блистать…
– Знаете, мой дорогой Лусиу, – сказал мне однажды скульптор, – Фонсека говорит, что общение со мной – это сущее испытание. Это трудное, утомительное занятие. Ведь я всё время говорю, не даю собеседнику передохнуть, заставляю его сосредоточиться и быть готовым отвечать мне… Да, я соглашусь, что моё общество может быть утомительным. Вы все правы.
Вы все – заметим в скобках – были все, кроме самого Жервазиу… Включая и Фонсеку, бедного художника с Мадейры, «государственного пенсионера» с тонкой бородкой, галстуком-бабочкой и трубкой – всегда молчаливого и бесцельного, печально вглядывающегося в пространство, возможно, в поисках своего потерянного острова… Блаженное создание!
После долгих разговоров о театре Жервазиу заявил, что актёры – даже самые великие, как Сара и Новелли – не кто иные как хорошо образованные комедианты, которые просто заучивают свои роли, и заверил – «поверьте, друзья мои, это именно так» – что настоящее актёрское искусство следует искать у бродячих циркачей; это самое «циркачи» было одним из его любимых словечек, и когда мы только встретились в Париже, он рассказал мне по секрету тёмную историю: как его, двухлетнего ребёнка, выкрала труппа фокусников после того, как родители бессердечно отправили его в горы Серра-да-Эштрела к няне, жене гончара, от которого он, без сомнения, унаследовал склонность к скульптуре и которому, из-за подмены колыбели, очень даже возможно, что приходился сыном – разговор плавно перешёл, не помню точно как, к чувственности в искусстве.
И сразу же экстравагантная американка возразила:
– Полагаю, что вам не имеет смысла обсуждать роль чувственности в искусстве, так как, друзья мои, чувственность это и есть искусство – и, возможно, самое прекрасное из всех. Однако, даже сегодня, редко кто воспринимает это именно так. Вот скажите мне: трепетать в багряных судорогах рассвета, пламенеющих экстазах, огненных языках желания – ведь нет и не будет наслаждения, сильнее бросающего в дрожь, более волнующего, чем даже неуловимый озноб красоты, вызываемый гениальным полотном, бронзовым стихотворением, не так ли? Именно так, поверьте мне. Конечно, нужно знать, как всколыхнуть эти содрогания, заставить их раскрыться. А вот этого никто не умеет; об этом никто не задумывается. И потому для всего мира чувственные наслаждения равнозначны древнему размножению и сводятся к грубым объятьям, слюнявым поцелуям, омерзительным липким телесным касаниям. Но! если бы явился великий художник и избрал чувственность материалом для работы, каких запредельных, невероятных вершин творения достиг бы он!… В его распоряжении огонь, свет, воздух, вода, звуки, цвета, ароматы, дурманы и шелка – сколько новых, ещё не познанных чувственных наслаждений… Как бы я гордилась, будь я этим художником!… Я представляю грандиозный праздник в моём заколдованном дворце, на котором я увлекла бы вас чувственностью…. обрушила бы на вас полные тайны потоки света и разноцветного огня, пока, наконец, ваша плоть не почувствовала бы проникающие в неё огонь и свет, запахи и звуки, и как они рассеивают, развеивают, уничтожают вас!… Неужели вы никогда не обращали внимания на удивительную сладострастность огня, извращённость воды, изысканную порочность света?… Признаюсь вам, что испытываю настоящее сексуальное возбуждение – но одухотворённое красотой — погружая свои полностью обнажённые ноги в воды ручья, созерцая жаровню с раскалёнными углями, подставляя всё тело под яркий свет электрического светильника… Друзья мои, поверьте мне, вы станете просто дикарями, какую бы утончённость, сложность, любовь к искусству вы ни демонстрировали.
Жервазиу запротестовал: «Нет; чувственность – это не искусство. Говорить нужно об аскетизме, о воздержании. Это – да!… А чтобы чувственность была искусством? Какая пошлость… Все уже об этом говорили, или, хотя бы задумывались».
Проговаривая это, он в то же время убедительным образом давал понять, что борется с этим мнением лишь до тех пор, пока оно выглядит самым распространённым.
Среди тех, кто так и не рискнул произнести ни слова в течение всего разговора, были две молоденькие англичанки, Дженни и Дора – при этом они ни на миг не отводили свои голубые и светлые глаза от Жервазиу.
Между тем стулья передвинулись, и теперь скульптор сидел рядом с американкой. Какая прекрасная пара! Как два их профиля хорошо вырисовывались, как гармонично смотрелись в одной тени – два хищника любви, исключительные, взволнованные, золотые вызовы загадочных запахов, жёлтые луны, багряные сумерки. Красота, порочность, извращённость и болезненность.
Резко сгустились сумерки. Влюблённая парочка из внешнего мира нашла прибежище в знаменитом заведении, почти безлюдном зимой.
Эксцентричная американка подала знак уходить; и когда она поднялась, я с недоумением заметил её необычные сандалии на босых ногах… на босых ногах с золотыми ногтями…
На Порт-Майо мы сели в трамвай до Монпарнаса, и Жервазиу начал:
– Итак, Лусиу, как Вам моя американка?
– Очень интересная.
– Да? Но Вам ведь не нравиться такого рода люди. Я Вас прекрасно понимаю. Вы – натура простая и поэтому…
– Напротив, – глупо возразил я, – я восхищаюсь такими людьми. И нахожу их чрезвычайно интересными. А что касается моей простоты…
– Ах, со своей стороны, признаюсь: я их обожаю… Я весь млею перед ними. С такими людьми я чувствую духовное родство… то же, что я испытываю к педерастам… и проституткам… О! это ужасно, друг мой, ужасно…
Я только улыбнулся. Я уже привык и прекрасно знал, что всё это означало. Только одно: Искусство.
Дело в том, что Жервазиу исходил из принципа, что художник раскрывается не в своих творениях, а только в своей личности. Иными словами, скульптора, по сути, мало волновало творчество любого художника. Требовалось, чтобы сам художник и своим внешним видом, и своим поведением – словом, всем своим проявлением был бы интересным, даже гениальным:
– … потому что, друг мой, называться художником, называться гением для такой толстопузой карикатурной фигуры, как Бальзак, человека сгорбленного и раздражительного, вульгарного в своих суждениях, в своих оценках – неприемлемо; это несправедливо и недопустимо.
– Но ведь… – стал привычно возражать я и перечислил художников, по-настоящему великих творцов, но внешне совершенно заурядных. На это у Жервазиу имелось наготове множество бесценных ответов. Если, например, что случалось редко, называлось имя художника, которого он уже однажды восхвалял за его творения, он парировал:
– Мой друг простит меня, но нужно смотреть глубже. Тот, о ком Вы говорите, несмотря на заурядную внешность, весь огонь. Вам же известно, как…
И он выдумывал какую-нибудь интересную, красивую, захватывающую историю, приписывая её упомянутому человеку…
И я умолкал…
Более того, это была ещё одна характерная черта Жервазиу: лепить личность так, как ему хотелось, а не видеть её такой, какой она была на самом деле. Если ему представляли какого-либо человека без прикрас и тот, по случаю, вызывал у скульптора симпатию – он тут же приписывал ему суждения и поведение по своему вкусу; хотя на самом деле персонаж мог быть полной этому противоположностью. И конечно, раньше или позже не могло не наступить разочарование. Тем не менее, Жервазиу удавалось в течение долгого времени поддерживать иллюзию.
По дороге я не мог сдержаться, чтобы не сообщить ему:
– Вы заметили – у неё были сандалии на босу ногу и золотые ногти?
– Вот как?… Не может быть…
Экстравагантная иностранка живо впечатлила меня, и, прежде чем заснуть, я ещё долго вспоминал её саму и её свиту.
Да! как Жервазиу был прав, что я в глубине души питал отвращение к таким людям – художникам. То есть, к псевдо-художникам, чьё творчество умещается в их же декларациях; которые высокомерно несут всякую чепуху, делают вид, что обуреваемы очень сложными, труднопостигаемыми чувствами и желаниями, неискренни, раздражительны и нетерпимы. В конце концов, они только показывают искусству, где оно фальшиво и поверхностно.
Но в моё душевное смятение тут же закралась другая мысль: «А что, если я презираю их – художников – потому что завидую им и не могу, и не умею быть такими, как они…».
Как бы там ни было, но при всём моём отвращении они притягивали меня как губительный порок.
Всю неделю, что случалось редко, я не видел Жервазиу.
В конце недели он появился у меня и рассказал:
– Знаете, я сблизился с нашей американкой. Она действительно удивительное создание. И виртуозная художница… А те две девушки – её любовницы. Она великая сафистка.
– Не может быть…
– Уверяю Вас.
Больше мы не говорили об иностранке.
* * *
Прошёл месяц. Я уже позабыл о светлорыжей женщине, когда однажды вечером Жервазиу неожиданно сообщил мне:
– Помните ту американку, которую я как-то Вам представил? Она устраивает завтра грандиозный праздник. Вы приглашены.
– Я!?…
– Да. Она попросила меня позвать нескольких друзей. И упомянула Вас. Она высоко Вас ценит… Вечер должен быть занимательным. В конце будет какое-то представление – несколько торжественных кульминаций, несколько балетных композиций или что-то в этом роде. Но, конечно, если это Вам затруднительно, можете не приходить. Я полагаю, Вы не любите такие вещи…
Я, по обыкновению, глупо возразил, заверив, что напротив, для меня даже большая честь составить ему компанию; и мы условились встретиться вечером следующего дня в «Клозери» в десять часов.
В день праздника я пожалел, что согласился. Я был так далёк от светской жизни… Не говоря уже об обязательном смокинге и бессонной ночи…
А кроме того…
Когда я пришёл в кафе – странно! – мой друг уже был там. И заявил мне:
– А!… знаете что? Нам надо ещё дождаться Рикарду де Лоурейру. Он тоже приглашён. И тоже договорился встретиться здесь со мной. А вот и он…
И Жервазиу нас представил:
– Писатель Лусиу Важ.
– Поэт Рикарду де Лоурейру.
И мы друг другу:
– Очень приятно познакомиться лично.
* * *