Приключения Тома Сойера
Часть 4 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Как «выставлялись» в воскресной школе
Над безмятежным миром взошло солнце, благословив лучистым сиянием своим тихий городок. После завтрака состоялось семейное богослужение: оно началось с молитвы, сложенной из цельных библейских кирпичей, которые тетя Полли скрепляла жиденьким известковым раствором собственных измышлений. А завершив восхождение на эту вершину, старушка зачитала с нее, как с горы Синай, одну из глав сурового закона Моисеева.
Затем Том препоясал, так сказать, чресла и приступил к исполнению тягостного труда — заучиванию положенного числа библейских стихов. Сид управился со своим уроком еще несколько дней назад. Том прилагал все силы к тому, чтобы запомнить пять стихов из Нагорной проповеди, выбранной им потому, что стихов более коротких он, перерыв все Писание, найти не сумел. По прошествии получаса ему удалось составить о них смутное представление, но и не более того, поскольку ум его блуждал по бескрайним просторам человеческой мысли, а руки то и дело отвлекались на разного рода интересные занятия. В конце концов, Мэри отобрала у Тома книгу, велела ему прочитать заученное, и он принялся пролагать себе путь в густейшем тумане:
— Блаженны… э… э…
— Нищие…
— Да… нищие; блаженны нищие… э… э…
— Духом…
— Духом; блаженны нищие духом, ибо они… они…
— Их…
— Ибо их. Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны плачущие, ибо они… они…
— У…
— Ибо они… э…
— У, т, е…
— А, уте! Ибо они уте… у тех… э… э… которые… блаженны плачущие… э… э… блаженны они, которые у тех… которые плачут, ибо они у тех… э… — да у кого же? Ну подскажи, Мэри! Не будь такой вредной.
— Ах, Том, несчастный ты, бестолковый мальчишка, все-то из тебя приходится клещами вытягивать. Нет уж. Иди и учи заново. И главное, не бойся, Том, ты справишься, — а когда справишься, я подарю тебе что-то очень, очень хорошее. Ну, ступай, и будь умницей.
— Ладно! Ты только скажи, Мэри, а что это?
— Не беспокойся, Том. Ты же знаешь, раз я сказала хорошее, значит хорошее.
— Знаю, Мэри, ты нипочем не надуешь. Ладно, пойду, попотею еще.
И Том «попотел», а поскольку его подгоняли теперь и любопытство, и корыстолюбие, проделал это с таким рвением, что вскоре добился блестящего успеха. Мэри поднесла ему новехонький ножик «Барлоу» ценой в двенадцать с половиной центов, и все тело Тома сотрясла такая судорога блаженства, что он едва устоял на ногах. Оно конечно, разрезать что-нибудь этим ножичком было почти невозможно, однако то был «настоящий Барлоу», что и наделяло его немыслимым величием, — хотя с какой стати мальчики Запада решили, что кто-то попытается подделать это грозное оружие, отчего оно станет еще и хуже неподдельного, это великая тайна, раскрыть которую, скорее всего, не суждено никому. Тому непонятно как, но удалось изрезать им весь буфет, и он собирался уже взяться за комод, когда его позвали одеваться для похода в воскресную школу.
Мэри выдала ему жестяной тазик с водой и кусочек мыла. Том вышел во двор, опустил тазик на стоявшую там скамейку, окунул мыло в воду и отложил его в сторонку, после чего закатал рукава и вылил воду на землю, постаравшись не произвести никакого шума, а затем пошел на кухню и принялся усердно вытирать лицо висевшим на ее двери полотенцем. Однако полотенце Мэри у него отняла, сказав:
— И не стыдно тебе, Том? Дурной мальчишка. Можно подумать, вода тебя покусает.
Том немного смутился. Тазик снова наполнился водой и на этот раз Том какое-то время постоял над ним, набираясь решимости, а после тяжко вздохнул и приступил к умыванию. Когда он снова вошел в кухню, — зажмурясь и нащупывая руками полотенце, — лицо Тома покрывали несомненные доказательства его честности: вода и мыльная пена. И все же, едва он отнял полотенце от лица, выяснилось, что потребный результат по-прежнему не достигнут, ибо очищенная территория включала в себя лишь его подбородок и щеки, — отчего казалось, что Том надел маску, — а за границей этой территории лежали темные просторы неорошенной почвы, уходившие и вниз, к груди, и назад, к шее. Тут уж за него взялась Мэри и, когда она покончила с ним, Том обратился в мужчину и брата, в расовой принадлежности которого никто бы не усомнился, — даже короткие кудри его, и те обрели изящество и симметричность. (Том, как только он остался один, постарался разгладить их, прилепить к голове, что потребовало немалых трудов и усердия, — проклятые кудри казались ему девчоночьей принадлежностью и наполняли душу Тома горечью.) Затем Мэри принесла ему одежду, которую Том вот уж два года надевал только по воскресеньям — именовалась она просто: «другая одежда», что и дает нам полное представление о размерах его гардероба. После того, как он оделся, сестра «привела его в порядок», то есть застегнула курточку до самого подбородка, расправила по плечам широкий воротник рубашки, прошлась по штанам и курточке щеткой и увенчала голову Тома крапчатой соломенной шляпой. Теперь он приобрел вид гораздо более опрятный и гораздо более стесненный, ибо и благопристойность его одежды, и чистота лица страшно ему досаждали. Он надеялся, что Мэри хотя бы про башмаки позабудет, однако и эта надежда оказалась растоптанной: Мэри густо смазала их, как тогда было принято, салом и принесла брату. Том вышел из себя и пожаловался, что его вечно заставляют делать именно то, чего он делать не хочет. Но Мэри усовестила его, сказав:
— Пожалуйста, Том, будь умницей.
Пришлось, хоть и с ворчанием, а влезть и в башмаки.
У Мэри на сборы времени ушло немного и вскоре троица детей отправилась в воскресную школу, которую Том от души ненавидел, а Сид и Мэри любили.
Занятия в ней тянулись с девяти до половины одиннадцатого, за ними следовала церковная служба. Двое из троих детей неизменно оставались на нее по собственной воле, — третье оставалось тоже, но по причинам иного свойства и более основательным. Жесткие, с высокими спинками скамьи церкви могли вместить около трехсот человек; сама же она представляла собой строение маленькое, незатейливое, накрытое сверху подобием ящика из сосновых досок — это была колокольня. В дверях церкви Том замешкался, попятился и спросил у шедшего за ним мальчика, одетого, как и он, по-воскресному:
— Слушай, Билли, у тебя желтый билетик есть?
— Есть.
— Что возьмешь за него?
— А что дашь?
— Кусок лакрицы и рыболовный крючок.
— А ну покажи.
Том предъявил названное. Вещи были хорошие, качественные и обмен состоялся. Следом Том выторговал за пару алебастровых шариков три красных билетика, и еще два синих за кое-какие безделицы. В следующие десять или пятнадцать минут он останавливал подходивших к церковной двери мальчиков и покупал у них билетики разных цветов. А затем вошел в церковь, заполненную чистенькими, шумливыми мальчиками и девочками, проследовал к своему месту и там поцапался с первым же подвернувшимся под руку мальчишкой. Их перебранку прервал учитель — степенный, пожилой джентльмен, — однако, стоило ему отвернуться, как Том дернул за волосы сидевшего впереди мальчика, успев, прежде чем тот оглянулся, уткнуться носом в молитвенник; после чего ткнул булавкой другого — из одного лишь желания услышать, как тот воскликнет «Ой!» — и получил от учителя новое замечание. Таков был весь класс Тома — беспокойный, шумный, неугомонный. Когда наступило время декламации заученных детьми библейских стихов, ни один из однокашников Тома отбарабанить их без запинки не смог, каждому потребовались подсказки. Впрочем, каждому удалось добраться до конца декламации и получить награду — синие билетики с текстами из Писания, выдававшиеся за два прочитанных стиха. Десять синих билетиков приравнивались к одному красному и, как правило, обменивались на него; десять красных приравнивались к желтому, а за десять желтых директор школы выдавал ученику Библию в простеньком переплете (стоившую в те незатейливые времена всего сорок центов). Многим ли из моих читателей хватило бы трудолюбия и прилежания, чтобы заучить две тысячи стихов — даже в надежде получить за это Библию с иллюстрациями Доре? А между тем, Мэри заработала таким манером целых две Библии, — ставших плодами двухлетних кропотливых трудов, — а один мальчик немецкого происхождения так даже четыре, если не пять. Как-то раз он без запинки продекламировал целых три тысячи стихов, но, правда, перенапряг этим свои умственные способности и обратился в сущего идиота, что стало для школы неудачей самой горестной, поскольку директор имел обыкновение выводить — при разного рода торжественных случаях — этого мальчика на сцену, дабы он «побалабонил» (как именовал это Том). Только старшим ученикам школы удавалось скопить изнурительным трудом достаточное для получения Библии число билетиков, и потому выдача этой награды была событием редким и примечательным; получивший ее ученик обретал в тот день такое величие и популярность, что в душе каждого школьника немедля возгоралось честолюбие, которого иногда хватало на целых две недели. Быть может, умственный желудок Тома и не томился голодом по этой награде, но нечего и сомневаться в том, что все его существо уже многие дни жаждало сопровождавших ее славы и éclat[1].
В должное время перед кафедрой проповедника объявился и потребовал тишины директор, державший в руке заложенный указательным пальцем сборник гимнов. Когда директор воскресной школы произносит, как того требует обычай, свою короткую речь, сборник гимнов в его руке есть принадлежность такая же необходимая, как непременный листок с нотами в пальцах поющего в концерте соло певца, — хотя зачем они нужны, никому не ведомо, ибо эти несчастные ни в книжку, ни в ноты никогда не заглядывают. Директор был худосочным господином лет тридцати пяти, с песочного цвета козлиной бородкой и песочными же короткими волосами. Верхние края его тугого стоячего воротника почти достигали ушей директора, а острые концы загибались вовнутрь, к уголкам его рта — получалась своего рода оградка, заставлявшая беднягу смотреть только вперед и поворачиваться всем телом, когда ему требовалось увидеть что-то, находившееся сбоку от него. Подбородок директора подпирался галстуком, схожим шириной и длинной с крупной, обмахрившейся по краям банкнотой; носки его сапог сильно загибались, по тогдашней моде, вверх, совершенно как санные полозья — эффект, достигавшийся терпеливыми и трудолюбивыми молодыми людьми тем, что они часами просиживали, упершись носками обуви в стенку. Лицо мистер Уолтерс имел наисерьезнейшее, а душу искреннюю и честную; к священным же местам и предметам он питал такое почтение и так основательно отделял их от всего мирского, что, в воскресной школе голос его приобретал, о чем сам он не ведал, странную напевность, которая в будние дни в нем напрочь отсутствовала. Речь свою директор начал такими словами:
— А теперь, дети, я хочу, чтобы минуту-другую вы просидели сколь возможно прямее и тише и внимательно выслушали то, что я вам скажу. Правильно — вот так. Именно так и должны вести себя благовоспитанные мальчики и девочки. Я вижу, одна девочка смотрит в окно, — боюсь, она полагает, будто я нахожусь где-то там, быть может, на ветке дерева, и обращаюсь с моими словами к птичкам. (Одобрительные смешки.) Я хочу сказать вам о том, какую радость доставляет мне созерцание такого множества умненьких, чистеньких личиков, обладатели коих пришли сюда, чтобы поучиться началам добра и правой веры.
И так далее, и тому подобное. Излагать здесь эту речь целиком необходимости нет. Все подобные речи скроены на одну колодку и потому хорошо всем нам знакомы.
Последняя ее треть была отчасти подпорчена несколькими дурными мальчиками, возобновившими потасовки и иные увеселения, а также ерзаньем и шушуканьем, разлившимися по всей церкви столь широко, что они омыли даже основания таких одиноких утесов непогрешимости, какими были Мэри и Сид. Но шум внезапно стих, а следом стих и голос мистера Уолтерса, и завершение его речи было встречено вспышкой безмолвной благодарности.
По большей части шушуканье было вызвано событием более-менее редким — появлением гостей, а именно, судьи Тэтчера, которого сопровождали: некий немощный старичок; нарядный и дородный джентльмен средних лет в стального оттенка сединах; и величавая леди, — вне всяких сомнений, супруга джентльмена. Леди вела за руку девочку. До этого мгновения взбаламученная душа Тома терзалась томлением и тревогой, да и совесть донимала беднягу — ему не по силам было смотреть на Эмми Лоренс, сносить ее влюбленные взгляды. Однако едва он увидел вошедшую в церковь девочку, в душе его мгновенно воспылало блаженство. И в следующий миг он уже «выставлялся» что было сил — тузил мальчиков, дергал кого ни попадя за волосы, корчил рожи — одним словом, проделывал все, что способно очаровать девочку и привести ее в восхищение. Только одно и отравляло его восторг — память об унижении, пережитом им в саду этого ангела, — впрочем, и эту надпись на песке быстро смыли прокатившиеся по ней волны упоения.
Гостей усадили на самые почетные места, и мистер Уолтерс, покончив со своей речью, представил их ученикам воскресной школы. Джентльмен средних лет оказался человеком исключительным — не больше и не меньше как окружным судьей, — особы столь царственной здешние дети ни разу еще не видели и потому им оставалось лишь гадать, из какого рода материи она сотворена: дети и жаждали услышать раскаты ее могучего рева, и страшились этих раскатов. Судья прибыл сюда из Константинополя, проделав путь в двенадцать миль, и стало быть, познав, путешествуя, мир, — он своими глазами видел здание окружного суда, крытое, как уверяли, луженым железом. Благоговение, неотделимое от мысли о подобных свершениях, удостоверялось выразительным молчанием и глазами, неотрывно вперявшимися в великого окружного судью, родного брата другого судьи Тэтчера. Джефф Тэтчер немедля вышел к гостям, чтобы на зависть всей школе пофамильярничать с великим человеком. В душе его отзывались музыкой шепотки:
— Ты посмотри на него, Джим. Пошел, пошел. Ну и ну… смотри! Сейчас руку ему пожмет — уже пожимает! Ах, чтоб меня, небось, и ты хотел бы быть Джеффом!
Мистер Уолтерс тут же принялся «выставляться», прибегая для этого ко всем, какие делала возможными его должность, уловкам: отдавая распоряжения, вынося суждения и осыпая указаниями того, другого, третьего — в общем, всех, кто попадался ему под руку. Школьный библиотекарь «выставлялся», снуя туда-сюда с охапками книг, лопоча и шикая на всех с наслаждением, с каковым сопряжена была его ничтожная власть. Молоденькие учительницы «выставлялись», ласково склоняясь над детьми, которых они совсем недавно угощали подзатыльниками, умильно грозя пальчиками нехорошим мальчикам и любовно гладя по головам хороших. Молодые учителя «выставлялись» посредством кратких нагоняев и иных проявлений власти, позволяющих поддерживать должную дисциплину — и почти у всех учителей, независимо от их пола, отыскалось какое-то дело в находившейся за кафедрой библиотечке: некоторые из них ныряли туда по два и по три раза (и с чрезвычайно озабоченным видом). Девочки «выставлялись» способами самыми разными, а мальчики предавались этому занятию с таким усердием, что воздух вскоре наполнился комочками жеваной бумаги и гомоном потасовок. А над всем этим восседал, озаряя церковь возвышенной судейской улыбкой и греясь в лучах своего величия, судья Тэтчер, — ибо и он «выставлялся» по-своему.
Не доставало лишь одного, чтобы сделать владевший мистером Уолтерсом иступленный восторг полным и окончательным, — возможности предъявить гостям вундеркинда и вручить ему наградную Библию. У нескольких, самых выдающихся учеников его школы желтые билетики имелись, однако в количествах недостаточных, — он уже справился на сей счет, переговорив с ними. Что бы ни отдал он сейчас за возвращение в школу того паренька немецких кровей — в здравом, естественно, уме и рассудке.
И вот, в миг, когда все надежды, казалось, угасли, вперед выступил Том Сойер и, предъявив девять желтых билетиков, девять красных и десять синих, потребовал выдать ему Библию. То был гром среди ясного неба. Услышать в ближайшие десять лет такое требование с этой стороны мистер Уолтерс никак уж не ожидал. Однако податься ему было некуда — чеки были предъявлены, и чеки подлинные. И потому Тома взвели на помост — к судье и прочим избранным, — после чего директор школы объявил ей великую новость. С таким потрясающим сюрпризом она за последние десять лет не сталкивалась, и ощущение, порожденное им, поставило нового героя вровень с самим судьей, так что теперь вся школа взирала сразу на два дивных дива. Мальчиков снедала зависть, и особенно злые ее укусы выпали на долю тех, кто слишком поздно сообразил, что создал этот ненавистный блеск, эту славу собственными руками, отдав Тому билетики в обмен на богатства, которые он скопил, торгуя правом побелки забора. Как же они презирали себя — простофиль, ставших жертвами коварного пройдохи, злокозненной подколодной змеи.
Награду Тому вручили со всей помпезностью, на какую директор оказался способным в таких обстоятельствах, однако чего-то в его многоречии все-таки не хватало, ибо несчастный всем нутром ощущал присутствие некой тайны, которую лучше, пожалуй, не выволакивать на свет божий; ибо нелепостью было бы полагать, что этот мальчишка смог разместить две тысячи снопов библейской премудрости в риге своего разума, которая, вне всяких сомнений, даже от дюжины их треснула бы по всем ее углам.
Эмми Лоренс наполнилась гордостью и довольством и очень старалась показать это Тому, однако он в ее сторону не смотрел. Она удивилась; затем чуть-чуть встревожилась; затем ее посетило смутное подозрение — быстро ушедшее и тут же вернувшееся. Эмми стала бдительно наблюдать за Томом — и один его украдкой брошенный взгляд открыл ей все, и сердце ее разбилось, ревность и гнев овладели бедняжкой, глаза ее наполнились слезами, и она возненавидела все и вся, а пуще всех Тома (так она полагала).
Тома представили судье; язык мальчика онемел, ему едва удавалось дышать, сердце его трепетало — отчасти по причине грозного величия этого человека, но главным образом потому, что он был ее отцом. Если бы в церкви было темно, Том с радостью пал бы к его стопам и молился бы на него. Судья возложил ладонь на макушку Тома, назвал его славным мальчиком и спросил, как его зовут. Том задохнулся и с запинкой выдавил:
— Том.
— О нет, не Том, но…
— Томас.
— А, вот оно что. Я так и думал, что имя твое немного длиннее. Очень хорошо. Но, смею полагать, и к нему найдется что добавить — так не скажешь ли мне, что именно?
— Назови джентльмену свою фамилию, Томас, — потребовал Уолтерс, — и не забудь прибавить «сэр». Совсем не умеешь себя вести.
— Томас Сойер… сэр.
— Ну вот! Молодец. Славный мальчик. Славный маленький мужчина. Две тысячи стихов это очень много — очень и очень. И ты никогда не пожалеешь о трудах, которые потратил на то, чтобы их заучить, ибо знание дороже всего на свете, это оно создает великих и достойных людей. Когда-нибудь и ты, Томас, станешь великим и достойным человеком и, оглянувшись на пройденный тобою путь, скажешь: всем этим я обязан тому, что получил в детстве редкостную возможность посещать воскресную школу; всем этим я обязан моим дорогим учителям, которые наставили меня на путь, ведущий к знанию; и достойному директору школы, который ободрял меня в моих трудах, и окружал заботой, и одарил прекрасной Библией — великолепной, изысканной Библией, чтобы я всегда носил ее с собой и заглядывал в нее, — всем этим обязан я правильному воспитанию! Вот что ты скажешь, Томас, и ты не согласишься отдать эти две тысячи стихов ни за какие богатства, нет, не согласишься. А теперь, если ты не против, поведай мне и этой леди что-нибудь из заученного тобой, — впрочем, я знаю, ты не против, ибо все мы гордимся мальчиками, прилежными в учебе. Ну что же, тебе без сомнения известны все двенадцать апостолов. Так не назовешь ли ты нам имена двух из них, тех, что были призваны первыми?
Том, ковыряясь пальцем в пуговичной петле, сконфуженно уставился на судью. Потом покраснел, потупился. Сердце мистера Уолтерса сжалось. Он говорил себе: «Мальчишка и на простейший-то вопрос ответить не может, зачем же судья его спрашивает?». Однако просто стоять и молчать он не мог и потому сказал:
— Ответь джентльмену, Томас, не бойся.
Том медлил.
— Я знаю, мне ты ответишь, — сказала леди. — Первых двух учеников Христа звали…
— ДАВИД И ГОЛИАФ!
Опустим же завесу милосердия над завершением этой сцены.
Глава V
Жук-кусач и его злосчастная жертва
Около половины одиннадцатого надтреснуто зазвонил колокол маленькой церкви, и прихожане стали сходиться на утреннюю службу. Ученики воскресной школы разбрелись по церкви, заняв места рядом с опасавшимися оставлять их без присмотра родителями. Явилась и тетя Поли. Том, Сид и Мэри уселись рядом с ней, — Тома поместили у самого прохода, сколь возможно дальше от открытого окна с его соблазнительными летними видами. И проход также заполнили люди — видавший лучшие времена престарелый, вконец обедневший почтмейстер; мэр с супругой — ибо в городке имелся, помимо прочих ненужностей, и мэр; мировой судья; сорокалетняя вдова Дуглас, красивая, умная, щедрая, — стоявший на холме особняк этой добросердечной, состоятельной женщины был единственным в городке дворцом, самым гостеприимным и самым расточительным, когда дело доходило до празднеств, коими мог похвастаться Санкт-Петербург; согбенный и дряхлый майор Уорд и его супруга; адвокат Риверсон, новая знаменитость городка, переселившаяся сюда из дальних краев; первая здешняя красавица со свитой разряженных, все сплошь батист и ленты, покорительниц сердец; а за ними и все, какие только имелись в городке, молодые клерки, стоявшие поначалу, покусывая набалдашники своих тростей, в вестибюле — полукруглой стеной напомаженных, глупо ухмылявшихся ухажеров, — пока все до единой девицы не прошли сквозь их строй; самым же последним явился Образцовый Мальчик, Уилли Мафферсон с матушкой, которую он окружал таким вниманием и заботой, точно она была изготовлена из хрусталя. Он всегда приводил свою матушку в церковь и всегда был гордостью здешних матрон. Мальчишки же его ненавидели — уж больно он был хороший. К тому же, им то и дело тыкали этим типчиком в нос. Как и во всякое воскресенье, из заднего кармана его брюк свисал — якобы ненароком — хвостик белого носового платка. У Тома платка отродясь не водилось и потому владельцев их он почитал хлыщами.
Итак, паства была в сборе, колокол ударил еще раз, дабы поторопить промедливших и запоздавших, а затем в церкви наступила торжественная тишина, которую нарушали лишь смешки и шепотки выстроившихся на галерее хористов. Хористы всегда хихикают и шушукаются на всем протяжении службы. Я видел однажды более благовоспитанный церковный хор, однако теперь уж забыл — где именно. С той поры столько лет прошло, что я почти ничего и не помню, — по-моему, это случилось со мной в какой-то чужеземной стране.
Священник назвал выбранный им гимн и с наслаждением зачитал его — в странной манере, которую чрезвычайно одобряли в этой части страны. Начинал он со средней ноты и постепенно карабкался вверх, пока не достигал определенной высоты, достигнув же, выкрикивал обнаруженное на ней слово и стремглав летел вниз, точно с подкидной доски:
Ужель вспарю я в не-бе-са, на ложе из
цветов,
Меж тем, как ближний здесь прольет кровавых семь
потов?