Поверхностное натяжение
Часть 11 из 67 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Майк, останови ненадолго, я хочу тебе один вопрос задать. Какой вывод ты можешь сделать из того, что я говорил?
– Как «какой» – да тот же, что и раньше, – медленно проговорил Микелис. – Невероятно развитая социальная наука, опирается на точнейшую систему психогенетики. Я бы сказал, этого более чем достаточно.
– Замечательно. Я продолжаю. Сначала я думал так же, как ты. Потом я стал задаваться всякими… коррелятивными вопросами. Например: как получается, что у литиан не только не происходит отклонений от этических норм – представьте себе, ни единого отклонения! – но и сами эти нормы, выполняемые столь безупречно, совпадают, пункт за пунктом, с теми, которым пытаемся следовать мы? Если это просто совпадение, то самое невероятное, какое может быть. Вдумайтесь, пожалуйста: отличия ведь неуловимы, абсолютно! А даже на Земле не было ни одного общества, где сложились бы в точности такие же заповеди, как христианские – хоть Моисеевы. Да, конечно, иногда доктринальные отличия представлялись незначительными – в прошлом веке, например, чрезвычайно популярны были всякие синтетические построения; теософия там, Голливуд-Веданта… Но ни одна этическая система у нас, если развивалась независимо от христианской, не совпадала с той пункт за пунктом. Ни митраисты, ни мусульмане, ни ессеи – даже они, которые то ли оказали основополагающее воздействие на раннее христианство, то ли, наоборот, сами подпали под его влияние, даже они соглашались с христианами не по всем этическим вопросам… А что находим мы на Литии, в пятидесяти световых годах от Земли и у расы, похожей на людей не больше, чем человек на кенгуру? Христианскую этику чистой воды, с точностью до терминологии и аксессуаров. Не знаю, что скажете вы, а по мне, так это абсолютно невозможно – математически невозможно. Если не предположить одной вещи; сейчас объясню, какой.
– Э-э, не так быстро, – угрюмо проговорил Кливер. – Не понимаю, что вообще за твердолобость – в космосе, в пятидесяти световых годах от Земли, и нести такую чушь.
– Твердолобость? – переспросил Руис-Санчес агрессивней, чем намеревался. – По-твоему, во всех истинах земных автоматически следует усомниться, когда в космосе? Если ты еще не забыл, Пол, квантовая механика работает на Литии ничуть не хуже, чем на Земле – а, исходя из этого, ты себя твердолобым почему-то не считаешь. Если в Перу я верю, что вселенная и все сущее в ней созданы Богом и Ему подвластны, не вижу ничего твердолобого в том, чтобы верить в то же самое и на Литии. Так что, не тверже, чем у некоторых; «того хотят – там, где исполнить властны то, что хотят».[14]
Как всегда, великая фраза потрясла его до глубины души. Но, очевидно, для остальных это был пустой звук; и что же, для них не остается надежды? Нет, нет. Врата те никогда не захлопнутся перед ними, покуда живы они, что бы ни жужжали им шершни за знаменем без девиза. Надежда пребудет с ними.
– В какой-то момент мне показалось: вроде бы случайно приоткрылся пожарный выход. Штекса обмолвился, что они хотели бы уменьшить прирост населения – подразумевая, что не прочь ввести в каком-то виде контроль за рождаемостью. Но, как выяснилось, контроль за рождаемостью – в том понимании, в каком строжайше запрещен церковью – на Литии просто невозможен, и Штекса, очевидно, имел в виду какой-нибудь контроль за плодовитостью, на что церковь дала свою авторитетную санкцию давным-давно. Так что даже в такой мелочи я снова вынужден был признать, что нам, с нашими высочайшими помыслами, отвесили очередной увесистый щелчок по носу: литиане – по природе своей, не напрягаясь – живут так, как, в нашем представлении, могут жить только святые… Примите притом во внимание, что, посети Литию, скажем, мусульманин, ничего подобного он не обнаружил бы; разве что некую форму полигамии – но из тех соображений и в том виде, которые вызвали б у него лишь отвращение. То же самое было бы, скажем, с даосистом; и с зороастрийцем, если такие еще остались; да хоть с древним греком. Но что до нас четверых – да-да, Пол, включая и тебя; несмотря на все эти свои издевки и агностические штучки, в глубине души ты придерживаешься христианской этики, – мы четверо столкнулись с невероятным, чудовищным совпадением. Невероятным даже не по космическим меркам – это сравнение затерто до банальности, да и недостаточно сильно, – а бесконечно, абсолютно невероятным. Наверно, разве что тень старика Кантора могла бы оценить это по достоинству.
– Минуточку, минуточку, – вмешался Агронски. – Майк, в антропологии я ни уха, ни рыла и нить как-то утерял. Что там святой отец говорил о смешанном лесе, я еще более или менее понял, а вот дальше… Как оно, правда?
– По-моему, да, – медленно проговорил Микелис. – Другое дело, можно еще поспорить, что все это означает – и означает ли вообще. Продолжай, Рамон.
– Продолжаю; до конца еще далеко. Значит, мы говорили о планете – и о литианах. О, про литиан можно говорить долго. Пока что я пересказывал только самые очевидные факты. И можно упомянуть еще множество не менее очевидных. Ни наций, ни территориальных конфликтов у литиан нет и в помине; хотя, если взглянуть на карту – все эти мелкие материки и архипелаги, разнесенные на тысячи миль, – совершенно очевидно, что без конфликтов тут ну никак не могло обойтись. И эмоции, и страсти у литиан есть, но на иррациональные поступки они их никогда не толкают. Язык – один, всеобщий, и так было всегда, что опять же невозможно из географических соображений. Все на планете – большое и малое – сосуществует с литианами в гармонии. Короче, такого просто быть не может – тем не менее есть… Майк, ты говорил, что литиане – это образец того, как людям следовало бы себя вести; я пойду дальше и скажу, что когда-то люди так себя и вели – в Раю, до грехопадения. Более того, в качестве примера литиане для нас абсолютно бесполезны, потому что до самого Второго пришествия подражать их поведению сумеет ничтожно малая доля населения Земли. Люди, в отличие от литиан, несут печать некоего врожденного несовершенства – первородного греха, если угодно, – и, сколько тысячелетий уже ни лезем из кожи вон, от идеала нашего мы дальше, чем когда бы то ни было; литиане же от своего и не отклонялись… И не позволяйте себе забыть хоть на мгновение, что идеалы эти на обеих планетах совпадают. Невероятно, но факт… А вот еще один небезынтересный факт. Причем именно факт, как его ни интерпретируй. Литианин – существо логическое. В отличие от самого последнего из землян, у него нет ни богов, ни мифов, ни легенд. Он не верит в сверхъестественное – или, на нынешнем варварском жаргоне, в «паранормальное». У него нет традиций. Для него нет табу. Он ни во что не верует – кроме безличной уверенности в том, что народ его способен к бесконечному самосовершенствованию. Он рационален, как машина. Единственное, чем литианин отличается от какого-нибудь органического компьютера, – тем, что придерживается норм морали… А это, заметьте, совершенно иррационально. Мораль всегда основывается на некоем наборе предпосылок, изначально «дарованных» аксиом – хотя в постулате о Дарителе литианин как раз и не нуждается. Штекса, например, верит в неприкосновенность индивидуума. А почему? Логическим путем к такой предпосылке никак не придешь. Это аксиома. Или: Штекса верит в право на юридическую защиту, в равенство всех перед законом. Почему? Действовать рационально можно, исходя из предпосылки, но чисто логически додуматься до самой предпосылки… Аксиомы не выводятся. Если предположить, допустим, что ответственность перед законом должна быть разной, в зависимости, там, от возраста или семейного положения, можно как-то рационально поступать, исходя из этого, – но чисто логически к самой предпосылке не прийти… Начинается-то обычно с убеждения: «Я верю, что все люди должны быть равны перед законом». Это изъявление веры, и не более того. Но вся литианская цивилизация построена так, будто можно, основываясь на чистом разуме, дойти до основных аксиом христианства и всей нашей земной западной цивилизации – в то время как очевидно, что это невозможно. Что для одного рационалиста аксиома, для другого сущее безумие.
– Аксиома и есть аксиома, – пробурчал Кливер. – Аксиомы не происходят от веры, аксиомы вообще ниоткуда не происходят. Они самоочевидны – это и есть определение аксиомы.
– Так было, пока физики не разнесли это определение в пух и прах, – сказал Руис-Санчес с каким-то злорадным удовлетворением. – Есть аксиома, что через точку можно провести только одну прямую, параллельную данной. Может, это и самоочевидно, но неверно – так ведь? Также самоочевидно, будто материя тверда. Давай, Пол, ты же физик; пни камень и скажи: «Сим опровергаю епископа Беркли».[15]
– Как странно, – негромко проговорил Микелис. – А ведь действительно, вся культура литиан буквально одержима аксиомами, и они об этом даже не подозревают. Пол, мне тоже это давно не давало покоя – вот только я не давал себе труда толком сформулировать, что такое меня беспокоит. Если вдуматься, вся литианская логика строится на бесконечных допущениях, не подтверждаемых ничем – хотя, как правило, литианам свойствен куда более изощренный подход. Да взять хоть химию твердого тела. Наука эта – логичней некуда; но стоит докопаться до самых фундаментальных ее предпосылок, и обнаружится аксиома: «Материя реальна». Откуда они это знают? Как можно до такого логически дойти? Допущение-то, по-моему, весьма шаткое. А если я скажу, что атом – это дырка верхом на дырке и дыркой погоняет – как, интересно, они меня опровергнут?
– Но их система работает, – вставил Кливер.
– Наша теория твердого тела тоже работает, – произнес Микелис, – но исходя из противоположных аксиом. Да и не о том сейчас речь, работает теория или нет. Вопрос-то стоит, что именно работает. Я вот, например, не понимаю, хоть тресни, как вообще работает литианская логика – по-моему, все это циклопическое сооружение давно должно было рассыпаться как карточный домик. Оно не держится ни на чем. Если вдуматься, то предположение «материя реальна» совершенно безумно; все естественно-научные данные указывают строго в противоположную сторону.
– Вот что я вам скажу, – проговорил Руис-Санчес. – Вы мне, конечно, не поверите, но я все равно скажу; должен сказать. Это сооружение стоит, потому что его поддерживают. Ответ очень прост, и другого ответа нет. Но прежде я хотел бы упомянуть еще один факт… У литиан – полностью внешняя физическая рекапитуляция.
– Это еще что значит? – поинтересовался Агронски.
– Вы в курсе, как развивается человеческий зародыш. Сначала это нечто одноклеточное; затем – простейшее многоклеточное, вроде пресноводной гидры или медузы. Потом зародыш развивается очень быстро – становится по очереди рыбой, амфибией, рептилией, простейшим млекопитающим и, наконец, человеком. Не знаю, как у геологов, а у биологов это называется рекапитуляцией… Термин означает, что зародыш проходит все стадии эволюции, от одноклеточного организма до человека, но всего за девять месяцев. В какой-то момент, например, у зародыша появляются жабры, хоть они ему и ни к чему. Почти до самого рождения у него остается хвост – а в некоторых уникальных случаях и после рождения; а соответствующая рудиментарная мышца – в лоннокопчиковом поясе – есть даже у взрослых. У женщин она становится мышечным кольцом влагалища. В последние несколько месяцев перед появлением на свет система кровообращения у зародыша еще как у рептилий – и если не успеет перестроиться, то ребенок рождается с «синим» пороком: тетрадой Фалло, незаращенным артериальным протоком или еще каким сердечным заболеванием, когда венозная кровь смешивается с артериальной, что характерно для кровообращения у рептилий. И так далее.
– Понимаю… – протянул Агронски. – Идея, по крайней мере, знакома, просто термин не встречался. Да и никогда, кстати, не думал, что сходство настолько близкое.
– Э… да, так вот, литиане тоже проходят всю эту цепочку метаморфоз – только вне материнского тела. Вся Лития – это одно исполинское лоно. Литианка откладывает яйца в брюшную сумку – как у земных кенгуру; потом яйца оплодотворяются, и литианка отправляется рожать в море. Но на свет при этом появляется вовсе не миниатюрное подобие взрослого литианина, отнюдь нет; новорожденный литианин больше всего похож на рыбешку-малька, вроде нашей миноги. Какое-то время рыбешка живет в море; потом, когда развиваются зачатки легких, переселяется на отмель. Через какое-то время грудные плавники становятся лапами, а земноводная рыба – амфибией, и отползает сквозь прибрежный ил дальше и дальше в глубь леса, осваивается с тяготами жизни на суше. Когда лапы достаточно окрепнут, юные литиане уже напоминают лягушек – видели, наверно, прыгают при луне в прибрежных холмах такие потешные твари, довольно крупные; за ними еще местные крокодилы охотятся… Многим тем не менее удается улизнуть; и прыгучесть еще не раз сослужит им хорошую службу. Они переселяются в джунгли и там претерпевают следующую метаморфозу – становятся небольшими рептилиями, вроде кенгуру, которых мы зовем «попрыгунчики». Главная метаморфоза при этом затрагивает систему кровообращения: из такой, как у рептилий, еще позволяющей некоторое смешение венозной и артериальной крови, она становится как у наших птиц, и к мозгу теперь поступает только артериальная кровь, насыщенная кислородом. Примерно тогда же они становятся изотермичны и гомеостатичны, как млекопитающие. В конце концов, из джунглей выходят молодые литиане и смешиваются с городским населением; теперь им осталось только получить образование… Но о планете своей они и так уже знают почти все; дело лишь за тем, чтобы цивилизоваться. Инстинкты свои они полностью контролируют; постоянную и нерасторжимую связь со всей природой ощущают; переходный возраст – в физиологическом смысле – позади и от интеллектуальных штудий никоим образом не отвлекает; короче, они уже готовы занять свое место в литианском обществе.
Микелис сплел пальцы в замок – так, что костяшки побелели, – и поднял взгляд на Руис-Санчеса.
– Но… да этому открытию цены нет! – прошептал он. – Рамон, ради одного этого уже стоило сюда лететь. Какая потрясающе элегантная, красивая цепочка; и какая блестящая аналитическая работа!
– О да, элегантно донельзя, – замогильным эхом отозвался Руис-Санчес. – Да и просто мило. Тот, кто всегда рад проклясть нас, такой, в сущности, миляга; вот только милостью Господней тут и не пахнет.
– Неужели все это так серьезно? – звенящим от волнения голосом спросил Микелис. – Но, Рамон, не станет же церковь возражать! Если правильно помню, ваши теоретики давно признали и рекапитуляцию у человеческого зародыша, и геологические свидетельства в пользу эволюции. Что такого особенного во внешней рекапитуляции?
– Да, факты церковь признает, – отозвался Руис-Санчес. – Испокон веку признавала. Но, как ты сам изволил заметить не далее, чем минут десять назад, факты имеют привычку одновременно указывать в противоположные стороны. К теории эволюции – особенно к той ее части, где объясняется происхождение человека, – церковь до сих пор относится так же враждебно, как в девятнадцатом веке, и не без должных на то оснований.
– Тупицы закоснелые, – пробормотал Кливер.
– Боюсь, за теологическими хитросплетениями я следил не слишком внимательно, – признался Микелис – И какова же нынешняя позиция церкви?
– Позиций на самом деле две. Можно, например, считать, что развитие человека шло так, как пытаются уверить нас геологические данные, а Бог вмешался где-то по пути и вдохнул душу; такую теорию церковь считает вполне приемлемой, но особенно не пропагандирует, поскольку было немало исторических прецедентов, когда таким образом оправдывалось жестокое обращение с животными, а те тоже Божьи твари. Или можно считать, что душа развивалась параллельно с телом; эту теорию церковь отвергает на корню. Впрочем, все это несущественно – для нашего разговора, по крайней мере – по сравнению с тем фактом, что церковь считает чрезвычайно сомнительными сами геологические данные.
– Почему? – спросил Микелис.
– Ну, в нескольких словах итоговый документ Басрского собора не перескажешь. Если тебя, Майк, интересует, сам прочтешь, когда на Землю вернемся. Впрочем, и это далеко не последнее слово – собор созывался в тысяча девятьсот девяносто пятом, если память не изменяет. Поэтому в дебри залезать не будем и ограничимся тем, что говорит Священное Писание. Давайте допустим на секундочку, что Бог создал человека; совершенно ли Его творение? Я, честно говоря, просто не понимаю, какой смысл был бы на Его месте утруждаться чем-то меньшим, нежели абсолютное совершенство. А можно ли считать совершенным человека без пупка? Тут я, конечно, не верховный авторитет – но, по-моему, нельзя. А первый человек – опять же на секундочку допустим, что это был Адам, – не будучи рожден женщиной, пупок иметь не обязан. Так был у него пупок или нет? Все великие художники изображали Адама с пупком; я сказал бы, что это одинаково грамотно как с точки зрения теологии, так и эстетики.[16]
– И что это доказывает? – спросил Кливер.
– То, что ни геологические данные, ни рекапитуляция не могут считаться подтверждением эволюционной теории. Если исходить из аксиомы, что Бог создал человека, совершенно логично будет предположить, что Он дал Адаму пупок, предусмотрел для нашей планеты геологические пласты, а для человеческого зародыша – процесс рекапитуляции. И все это никоим образом не доказывает, что миллиарды лет эволюции в действительности имели место; просто иначе сотворенный Богом мир был бы несовершенен.
– О-го! – присвистнул Кливер. – А я то всю жизнь думал, верх замороченности – это теория Хэртля.
– Да нет, Пол, мысль эта отнюдь не нова; и предложена она даже не Басрским собором, а неким Госсе и почти два века тому назад. На самом-то деле на некой ступени развития любая философская система становится чрезмерно замороченной. И я не понимаю, почему вера в Бога кажется вам более странной, чем предложенная Майком модель атома: дырка верхом на дырке и дыркой погоняет. По-моему, логично ожидать, что когда теоретики наши разберут, в конце концов, Вселенную по винтику, не останется просто ничего, гигантское ничто, не-пространство, каким-то образом эволюционирующее в не-времени. В день, когда это случится, со мной все так же пребудет Бог, а вы останетесь ни с чем; в остальном же – разницы никакой… Но сейчас речь не о том; сейчас все куда как проще. Перед нами – говоря открытым текстом – планета и народ, существующие только благодаря поддержке врага рода человеческого. Это гигантская ловушка, заготовленная для всех нас – как на Земле, так и в космосе. Единственное, что в наших силах – это отвергнуть соблазн, сказать: изыди, Сатана. Любой компромисс ведет прямой дорогой к вечному проклятию.
– Почему, святой отец? – негромко спросил Микелис.
– Подумай сам, Майк, – что следует из этих предпосылок? Во-первых: разум – единственная, самодостаточная опора. Во-вторых: самоочевидное всегда тождественно истинно сущему. В-третьих: добродетель есть цель в себе. В-четвертых: возможно быть праведным без веры. В-пятых: возможно быть праведным без любви. В-шестых: спокойствие духа умопостижимо. В-седьмых: возможна этика, из сферы которой исключено зло как альтернатива. В-восьмых: возможна мораль без совести. В-девятых: возможна добродетель без Бога. В-десятых… Впрочем, разве не достаточно? Все это предлагалось нам уже не раз, и мы прекрасно знаем кем.
– Один вопрос, – все тем же мучительно-спокойным голосом произнес Микелис. – Говоришь, это ловушка – значит, ты признаешь за врагом рода человеческого способность творить. Рамон… разве это не ересь? Разве ты не расписываешься этими своими словами в еретическом убеждении? Или Басрский собор…
Руис-Санчес ощутил, что не может вымолвить ни слова. Вопрос поразил его в самое сердце. Микелис раскрыл всю глубину его предательства, всколыхнул всю боль отступничества. Он-то надеялся, что слова эти прозвучат гораздо позже.
– Да, это ересь, – наконец выговорил он; слова падали твердо и мерно, словно камни в колодец. – Называется манихейство, и Басрский собор оправдывать ее не собирался. – Он сглотнул; в горле першило. – Но раз уж, Майк, ты спросил, разговора не избежать. Честно, Майк, ты даже представить себе не можешь, как мне сейчас тяжело, но… видали мы уже проявления этой «творческой» силы. В палеонтологии, например; помнишь доказательство, что лошадь происходит от эогиппуса, которое почему-то убедило далеко не всех? Похоже, если дьявол и обладает творческой силой, на нее наложено некое ограничение свыше, и все порождения Сатаны в той или иной мере ущербны. Да взять хоть то же пресловутое открытие внутриматочной рекапитуляции, призванное раз и навсегда разрешить вопрос о происхождении человека. Ничего не вышло, так как доверенное лицо враг рода человеческого выбрал не слишком удачно; некто Гакель оказался настолько бесноватым атеистом, что пошел на фальсификацию экспериментальных данных, лишь бы доказательство звучало поубедительней. Тем не менее что тот, что другой довод были достаточно серьезными. Но у церкви не так-то легко выбить почву из-под ног, Святой престол покоится на прочном основании… И вот новое проявление той же «творческой» силы – Лития; проявление, организованное куда как изощренней, но в то же время и куда грубее. Оно сумеет поколебать многих, кто ранее оставался неколебим, но кому теперь не хватит соображения или образования понять, что и это фальсификация. Казалось бы, нам демонстрируют эволюцию в действии – причем с таким размахом, что и возразить нечего. Имеется в виду, что давней дискуссии должен быть положен конец раз и навсегда; места для Бога в такой картине мира не остается, а Святой престол опасно накреняется. Отныне, присно и во веки веков: Бога нет, есть только феноменология – и, разумеется, подо всем, в той самой дырке, что на дырке верхом и дыркой же погоняет, великое ничто, которое за все время после низвержения с небес так и не выучилось никаким другим словам, кроме «нет». У великого ничто много имен, но мы-то знаем единственное, которое имеет значение. Вот какая перед нами разверзлась бездна… Пол, Майк, Агронски, я все сказал. Мы – на пороге Ада. С Божьей помощью еще не поздно повернуть назад. Мы должны повернуть назад – и, кажется мне, это наш единственный шанс.[17]
IX
Четверо высказались и проголосовали. Комиссия сделала все, что могла; дальше вопрос о Литии будет обсуждаться на Земле в высших эшелонах, и бумажная волокита затянется на долгие годы. «Проход запрещен; ведутся исследования». Де-факто можно считать, что планета занесена в «Индекс экспургаториус».
На следующий день прилетел корабль. Экипаж не очень удивился, узнав, что комиссия разделилась на две фракции, общение между которыми сведено к минимуму. Такое случалось сплошь и рядом.
Четверо комиссионеров молча прибирались в доме, некогда предоставленном для них литианами в Коредещ-Сфате. Руис-Санчес поглубже упаковал темно-синюю книгу с золотым тиснением по корешку, стараясь и не смотреть на нее; как усердно ни косился он в сторону, до боли знакомое название все равно резануло по глазам: Джеймс Джойс, «Поминки по Финнегану».
Что ж, можно сказать, он с честью разрешил сие запутанное дело; дело совести. Но чувствовал себя он точнехонько, как эта книга – сброшюрованный, насквозь прошитый, зажатый обложками, словно в тиски, казнящийся человек-текст, который предоставит иезуитам грядущих поколений массу поводов к разночтениям.
Решение, которое должен был вынести, он вынес. Но прекрасно понимал он, решение это далеко не окончательно – ни для него самого, ни для ООН, ни для церкви. Напротив, само решение имеет шансы предоставить иезуитам грядущих поколений достойный повод скрестить полемические копья.
Верно ли святой отец Руис-Санчес интерпретировал волю Творца, и следовало ли его решение этой интерпретации?
Разумеется, использовать его имя открытым текстом не станут; но что проку в имени вымышленном? Несомненно одно: суть-то проблемы завуалировать эвфемизмами не удастся. А может, снова то голос гордыни… или страдания? Разве не сам Мефистофель сказал: Solamen miseris socius habiusse doloris?..[18]
– Святой отец, нам пора. Вот-вот стартуем.
– Я уже собрался, Майк.
Под посадочную площадку расчистили одну из ближайших полян. Возвышающийся посередине корабль напоминал Руис-Санчесу исполинское веретено, с минуты на минуту готовое сорваться с места, чтобы начать разматывать тщательно сотканную пряжу геодезических линий, и размотанная нить должна вывести к солнцу, что сияет над Перу. Все утро шел дождь, и похоже было, скоро снова начнет моросить; но из-за низких рваных облаков нет-нет да и проглядывало тускловатое литианское светило.
Погрузка багажа шла своим чередом. Чинно, не торопясь, автокраны вздымали в воздух один железный контейнер за другим, и в проеме грузового люка исчезали аудио– и видеопленки, дневники наблюдений, слайд-фильмы, виварии, культуры бактерий, образцы растительности, руд, минералов и почв, литианские рукописи в криостатах с гелием…
Первым к распахнутому люку шлюза поднялся по трапу Агронски; за ним, с рюкзаком на плече, медленно вскарабкался Микелис. Кливер все еще вершил колдовские пассы над каким-то последним агрегатом (который, судя по всему, требовал чрезвычайно осторожного, если не сказать трепетного обращения), прежде чем доверить тот равнодушным крюкам и манипуляторам. Руис-Санчесу казалось, что в своем естественно-научном фанатизме Кливер временами проявляет по отношению ко вверенной его попечению аппаратуре чувства сродни материнским. Воспользовавшись задержкой, Руис-Санчес оглядел джунгли, окружающие поляну плотным кольцом.
Штексу он увидел сразу же. С чем-то в руках, литианин стоял на тропинке, которой только что проследовали земляне.
Кливер ругнулся сквозь зубы и проделал последнюю серию пассов в обратном порядке – чтобы тут же, с незначительными модификациями, повторить. Руис-Санчес поднял руку. Замершая у кромки джунглей фигура длинными шагами направилась к кораблю – вприпрыжку, немного комично и в то же время едва ли не величаво.
– Приятного путешествия желаю, – приблизившись, проговорил литианин. – Надеюсь, куда бы дорога ни вела ваша, к нам приведет еще она. Подарок принес я, два дня назад вручить который хотел; если сейчас уместно сие будет.
Кливер выпрямился и снизу вверх подозрительно уставился на литианина. Языка он не понимал, и придраться ему было совершенно не к чему. Так что он просто стоял и источал неприязнь.
– Спасибо, – выдавил Руис-Санчес. В присутствии этого порождения Сатаны он снова ощутил, как чудовищно низко пал, и содрогнулся, когда кольнула мысль, что он может быть и не прав. Впрочем, откуда Штексе знать…
Литианин же протягивал ему небольшую вазу с опечатанным горлышком и двумя плавно скругленными ручками. Под блестящей глазурованной поверхностью будто плясал отблеск огня гончарной печи; фарфор переливался тончайшими оттенками всех цветов радуги, по поверхности скользили причудливые тени, а форма сосуда была совершенной настолько, что самый выдающийся горшечник древней Греции провалился бы сквозь землю от стыда за собственные неуклюжие поделки. Ваза была столь прекрасна, что вопрос об ее использовании представлялся неразрешимым. Не делать же из нее светильник; не ставить же в холодильник с остатками вчерашнего салата… Впрочем, для этого она, пожалуй, великовата.
– Вот подарок наш, – говорил Штекса. – Самый прекрасный сосуд это, из печей гончарных Коредещ-Гтона когда-либо вышедший. Материал, из которого сделан он, все включает элементы в себя, на Литии встречающиеся – железо даже; таким образом, как видите, мыслей наших и чувств оттенки тончайшие он отражает. Многое расскажет землянам о Литии сосуд этот.
– Ничего он нам не скажет, – с трудом вымолвил Руис-Санчес. – Слишком он совершенен, чтоб отправлять его на химический анализ… даже распечатать рука не поднимется.
– О нет, хотим мы, чтоб распечатали вы его, – произнес Штекса. – Ибо внутри в нем другой подарок наш.
– Еще один подарок?
– Да, и важнее гораздо. Рода нашего оплодотворенная яйцеклетка это. С собой возьмите ее. До Земли когда долетите вы, зрелости достигнет зародыш уже, и в мире странном и дивном вашем расти и развиваться литианин маленький будет. Сосуд – от нас ото всех подарок; но ребенок в нем – от меня лично подарок, ибо мой ребенок это.
Руками, трясущимися от ужаса и отвращения, Руис-Санчес принял вазу – словно боясь, что та в любой момент может взорваться; именно этого, собственно, он и боялся. Сосуд плясал в руках у него, будто язык разноцветного пламени.
– До свидания, – сказал Штекса, развернулся спиной и направился к опушке. Кливер, козырьком приложив ладонь к глазам, проводил его долгим взглядом.
– Ну и к чему бы это? – наконец потребовал объяснений физик. – По его виду можно было подумать, он собирается преподнести тебе собственную голову на блюде. Оказывается, кувшин какой-то!
Руис-Санчес ничего не ответил. Язык во рту решительно отказывался ворочаться, в ушах стоял гулкий звон. Он отвернулся от физика и принялся осторожно карабкаться по трапу, придерживая вазу у сгиба локтя. Вовсе не с таким даром намеревался вернуться он в святой город, вовсе не такую лепту скромно надеялся внести в дело извечного спасения рода человеческого, совсем нет; но другого дара у него не было.
Он еще карабкался к шлюзу, когда над головой промелькнула быстрая тень; Кливер закончил наконец колдовать над последним контейнером, и тот, вознесенный стрелой крана, исчез в проеме грузового люка.
В следующее мгновение Руис-Санчес был уже в шлюзе; вокруг с воем набирали обороты корабельные генераторы Нернста. Литианское солнце выбросило из-за облаков ярко-желтый луч, и на железный пол шлюза перед иезуитом упала длинная тень.
Еще через мгновение проем за спиной перекрыла широкая тень Кливера. Свет потускнел и померк.
Въезжая в пазы, оглушительно хлопнул железный люк.