Последняя комета
Часть 13 из 68 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мне ввели катетер в шею. Меня пичкали цитостатиками и сказали, что я, возможно, никогда не смогу иметь детей после окончания лечения, и поэтому спросили, не хочу ли я, чтобы мои яичники сохранились для последующего использования. Они, наверное, по-прежнему лежат в каком-нибудь холодильнике в больнице. Мне производили гемотрансфузию, пока вся моя кровь не поменялась несколько раз, и я потеряла волосы на голове, брови и ресницы, а также волосы на теле, на избавление от которых разными способами мне раньше приходилось тратить массу времени, пока я занималась плаванием. Сейчас волосы у меня остались только на подушках, на одежде и в канализации в душе. И нигде больше. В других местах они исчезли. Мой иммунитет приказал долго жить. Я бросила школу, чтобы не заразиться чем-нибудь, и принимала кучу антибиотиков, но все равно инфекции и воспаления расцвели по всему телу. Однажды у меня было заражение крови, и я фактически находилась на краю смерти. Все, соприкасавшееся с моим телом, выбрасывалось в пакеты для опасных отходов. После каждого курса лечения цитостатиками меня тошнило, выворачивало наизнанку. Я чувствовала себя так плохо, что сама хотела умереть. В промежутках между всем этим я все равно едва могла есть из-за сильной боли во рту, и мне приходилось ставить капельницу.
Но больше всего мучила неизвестность. Постоянно новые анализы, постоянно ожидание ответов. Ожидание донора стволовых клеток. Никто не хотел говорить со мной о том, что случится, если они никого не найдут вовремя. Никто не желал рассказывать, как я буду умирать, насколько это будет болезненно и долго. И я не знала, как мне спросить. Вся время стиснута в объятиях страха, но не могла никому показать это. И особенно папе. Я знал, что он держится из последних сил. Ему ведь уже пришлось видеть, как умирала мама. Он задавал много вопросов персоналу, перепроверял результаты каждого теста, просматривал распечатки показаний приборов. Я стала неким проектом. Неудачным, честно говоря.
Я не могла плакать в присутствии папы с тех пор, как узнала свой диагноз. Здесь нет ничего благородного и смелого. Это стало привычкой. Некой обязанностью, когда я видела его грусть и беспомощность. Или не обязанностью, а скорее ответственностью. Помнишь, я писала тебе, что ела кашу с ним на днях? Я положила себе добавку, хотя не чувствовала голода, просто поскольку знала, как он радуется, когда я ем. Подобными вещами мне приходится заниматься постоянно в качестве некого покаяния.
И я не могу плакать в присутствии Миранды. Моей милой сестренки. Бывая у меня в больнице, она чаще всего таращилась в свой айпад. Она будто стеснялась меня, словно я стала чужой, посторонней для нее. Казалось, что у нее масса вопросов ко мне, которые она не осмеливается задать.
И пока я лежала там, у меня было ощущение, что я больше не существовала. Превратилась в одну большую раковую опухоль. И мой мир все время сжимался. Я не сопротивлялась этому, хотела просто исчезнуть. Я сторонилась собственных друзей. Притворялась спящей, когда они приходили навестить меня. Закрывала глаза и слушала их нервные перешептывания. Испытывала облегчение, когда они уходили. Они приносили цветы, которые не разрешалось ставить в моей палате, и шоколад, который я не могла есть. Они делали селфи со мной, когда я даже не хотела видеть себя в зеркале.
Я просто хотела, чтобы они вели себя как обычно, во всяком случае утверждала это. Но мне было невыносимо слушать их болтовню о вечеринках и планах на будущее. А еще меня бесило, когда они, упоминая о своих проблемах, использовали английское «bad hair day»[2], а у меня уже практически не осталось волос. На самом деле мне хотелось, чтобы не они были такими, как обычно. Я сама хотела стать такой, какой была раньше. Недели, когда я лежала в изоляторе, приносили облегчение. А когда я возвращалась в палату, я придумывала всякие предлоги, лишь бы они не приходили ко мне. Я знала, что мои друзья хотели мне только хорошего, они хотели помочь. Но я прекрасно понимала, что они не поймут, что мне приходилось терпеть. Я злилась, когда они называли меня «смелой» и «мужественной». Ведь на самом деле я не являлась ни той, ни другой. У меня просто не оставалось выбора. Знали бы они, как сильно я боялась. Как сильно озлоблена была, каким несправедливым казалось мне все происходящее. Я никогда не думала: «Почему мне выпал этот жребий?», потому что это значило, что кто-то другой этого заслуживал. Но имей я такую возможность, я, без сомнения, перекинула бы мою болезнь на кого-то другого. И это правда.
Наш тренер Томми ни разу не садился, когда приходил в больницу. Он стоял рядом с моей кроватью и, нависнув надо мной, говорил, что мне надо «смотреть на это как на соревнование» и «ясно видеть цель перед собой». Он был полубогом в моем мире на протяжении многих лет. Для того чтобы мы пахали в бассейне каждое утро и жертвовали ради этого всем, нам нужен был кто-то вроде Томми для поддержания в нас веры, что плавание важнее всего на свете. Веры в то, что весь наш труд стоил того. Он заставлял нас работать на пределе возможностей, никогда не сдаваться, до конца продолжать борьбу. Нас тошнило от изнеможения, мы плыли, превозмогая усталость, когда мышцы, казалось, каменели, тогда как он измерял наши достижения в десятых долях секунды. И в те короткие мгновения, когда мы, как пловцы, достигали нирваны, дрожа от эйфории и избытка адреналина, создавалось впечатление, что заслуга Томми в этом так же велика, как и наша. Само собой, нам хотелось угождать ему. Ведь благодаря плаванию мы чувствовали себя бессмертными. Или, по крайней мере, непобедимыми. Но он оказался совсем другим человеком вне бассейна. В больнице он выглядел самым обычным мужчиной средних лет в тренировочном костюме. Мне он показался абсолютно неубедительным и на удивление растерянным.
Я перестала выходить на улицу, потому что ненавидела ловить на себе взгляды и слышать, как замолкают все разговоры вокруг меня. Люди обычно считают, что с тактичностью у них полный порядок, но зачастую это не так. Я даже перестала сидеть в социальных сетях, где на всех фотографиях я была на больничной койке. Я не могла смотреть на сообщения с объятиями, которые люди отправляли, чтобы поддержать меня, не могла больше выносить вида рыдающих смайликов, обещаний молиться за меня, подбадривающих хештегов о «борьбе» с раком. Не я сражалась с ним, а цитостатики. Я же была только полем битвы и сама ни черта не могла сделать. Я не могла видеть жизнь других, протекавшую без проблем, не хотела, чтобы это напоминало мне обо всем, что я потеряла. Только недавно я стала заглядывать туда, стараясь не оставить никаких следов своего присутствия.
Тильда последней исчезла из моей жизни.
Когда я заболела, мы только начали учиться в спортивной гимназии. Нам там нравилось. Расписание было составлено с учетом тренировок. А прежде никого особо не заботили наши занятия в клубе. Плавание считалось как бы спортом фанатиков. Но в новой школе мы внезапно получили более высокий статус. Впервые в жизни стали популярными. Аманда подружилась с парнем по имени Юханнес. А когда меня положили в больницу, Тильда начала встречаться с его лучшим другом. С Симоном. Она влюбилась в него. Была счастлива. Строила планы на будущее. Тильда хотела стать спортивным врачом, когда закончит с плаванием, и постоянно донимала моего отца вопросами, на которые ему очень нравилось отвечать. Она всегда приходила ко мне в больницу с сумкой с мокрым купальником и полотенцем, от нее пахло хлоркой. И я ужасно завидовала ей. Под скорбью люди обычно подразумевают чувство, но для меня она стало некой физической субстанцией, отравлявшей мое тело, пока я не научилась отличать ее от всего прочего дерьма, которое закачивали в меня. Хуже этого было только видеть то, как Тильду мучили угрызения совести, поскольку ее жизнь продолжалась согласно плану, тогда как моя зашла в тупик.
Поэтому я постаралась избавиться от нее и даже порадовалась, когда мне это удалось. Но с другой стороны, я чувствовала себя ужасно, пусть даже в моем понимании и оказала ей услугу.
Я скучаю по Тильде. И, пожалуй, мне было бы легче встретиться с ней сейчас, когда мы все должны умереть. Иногда я подумываю набрать ей, но не решаюсь. Не знаю, сможет ли она простить меня.
Я закончила принимать цитостатики. Никто не знает, как быстро вернется рак. Но больше всего я боюсь не умереть раньше, чем прилетит комета, а проваляться в больнице последние недели. Но все равно решила рискнуть.
Конечно, тяжело было уговорить папу, но я знала, что он поймет меня. Он ведь видел, что лечение делает со мной. И он прекрасно знает, как функционирует здравоохранение (или, точнее говоря, не функционирует). Оно перегружено и испытывает большой дефицит кадров с момента обнаружения Фоксуорт.
Пока все идет хорошо. Вчера и позавчера я сильно уставала, но в целом начала чувствовать себя нормально.
Конечно же именно поэтому панические атаки случаются по ночам.
Мне снова есть что терять.
СИМОН
Внешне моя сестра особо не изменилась, единственное, немного округлилось лицо. Она по-прежнему много смеется. У нее те же самые рыжие волосы, тот же ярко накрашенный красной помадой рот. Я стараюсь не задерживать взгляд на ее животе. Он явно выпирает вперед под черным бархатным свитером. Мне становится интересно, как выглядит ее ребенок. Появились ли у него уже ногти и волосы. Открывает ли он глаза там внутри.
Я вздрагиваю от громкого хлопка. Посмотрев в ту сторону, вижу, что Джудетт открыла бутылку шампанского.
– Она уже давно лежала у меня, – говорит она и ставит четыре бокала на стол.
Она наполняет их, вино шипит и пенится. Эмма отказывается и вместо этого наливает себе безалкогольного сидра. Я кошусь на нее, но торопливо отворачиваюсь, когда она встречается со мной взглядом. Я чувствую себя немного неловко.
– Я не знаю, правильно ли поощрять… – говорит Стина, когда Джудетт наливает шампанское мне.
– Вы же не думаете, что Симон не пил раньше, не так ли? – ухмыляется Эмма и смотрит на меня: – Ты ведь еще не протрезвел до конца, когда я приехала.
И Стина улыбается в ответ. А Джудетт встает позади нее, кладет одну руку ей на плечо и поднимает свой бокал:
– Я хочу, произнести тост. Я очень рада, что ты здесь, Эмма.
– Я тоже. И Мике передает вам всем привет, естественно.
Стина гладит Джудетт по руке и поднимает на нее взгляд. Потом она смотрит на меня и Эмму. И я знаю, как ей хочется, чтобы это не стало просто формальностью. Чтобы мы снова были настоящей семьей.
Бокалы со звоном встречаются друг с другом.
– А теперь перекусим! – говорит Стина, когда мы делаем по глотку.
Мы берем столовые приборы. Дуем на еду, насаживая ее на вилки. Картофельная запеканка обжигает небо. Я жую ломтик огурца, и это помогает. Джудетт замечает, что все получилось очень вкусным. Стина интересуется, хватает ли соли.
– Но лучше ведь, когда есть возможность посолить потом, если кому-то захочется больше, – говорит она, точно как я и ожидал. – Когда соли слишком много, уже поздно ведь вносить коррективы.
– Ты права, – соглашается с ней Эмма. – Я никогда не думала об этом.
Мы обмениваемся взглядами. Когда я был маленьким, ей настолько здорово удавалось копировать Стину, что я просто давился от смеха.
Стину, которая вот-вот могла стать бабушкой. И разрыдалась от счастья на кухне, когда Эмма позвонила и рассказала о своей беременности. И побежала покупать детское белье и игрушки уже на следующий день: «Я не смогла сдержаться, они же такие красивые, посмотри только на эти маленькие башмачки».
– Я подумала, нам как-нибудь стоит приготовить стейк из лося, – говорит Эмма. – У нас в приходе есть охотник, и он с удовольствием даст мяса в обмен на рыбные пайки. Пожалуй, мы могли бы сделать это в воскресенье?
Я опустошаю свой бокал. Наливаю себе еще. Стина смотрит на меня, но ничего не говорит. Они начинают разговаривать о работе Джудетт по сбору мусора. Эмма рассказывает о родителях Мике, которые ходят по домам и помогают больным и немощным у себя в Эверкаликсе. Оба они раньше были безработными.
– Давно они не выглядели такими бодрыми. Мне кажется теперь, Мике будет немного легче уехать оттуда.
Я думаю о ее муже, ему скоро придется стоять на железнодорожном перроне и прощаться со своими родителями в последний раз. Что говорят в такой ситуации? Я едва знаком с ним, не знаю даже, удастся ли нам узнать друг друга поближе. Он какой-то ненастоящий, с его постоянным солнечным загаром, синими рубашками, поверхностными разговорами о работе и спорте. Я никогда не понимал, что моя сестра нашла в нем. Но сейчас у меня словно комок застрял в горле. Я делаю глоток шампанского. Стина смотрит на меня, прежде чем вновь повернуться к Эмме.
– Когда он вернется?
– На следующей неделе, если только поезда продолжат ходить из Лулео.
– Они же не отменят их, не предупредив заранее, – говорит Джудеп.
Эмма теребит пальцами ножку фужера.
– Нет, – соглашается она. – Нет, ты ведь права.
– И ты же знаешь, мы всегда рады видеть вас здесь, – говорит Стина.
– Я знаю. Посмотрим, что он скажет, когда вернется.
– Да, если только Мике захочет, конечно, – добавляет Стина быстро. – Было бы просто здорово, если бы вы приехали.
«Мама, заканчивай, – думаю я. – Так ты только отпугиваешь людей. Неужели ты сама не замечаешь?»
– Как ты себя чувствуешь? – спрашивает Джудетт.
– Сегодня меня не тошнило весь день, – отвечает Эмма и поднимает руку с пальцами, выпрямленными в виде буквы «V».
– Со мной происходило примерно то же самое, когда я ждала тебя, – говорит Стина. – Меня только утром слегка подташнивало, зато я ужасно чувствовала себя весь остальной день.
Эмма смеется:
– В любом случае, я чувствую себя лучше, чем с похмелья.
– А ты плохо себя чувствовала, когда ждала меня? – спрашиваю я Джудетт, и она ухмыляется:
– Ни единого раза.
– Это даже слегка раздражало, – признается Стина.
От шампанского у нее порозовели щеки.
– Зато ты потом задал нам жару. Когда появился на свет, – говорит Эмма.
Мы смеемся. И все почти как обычно.
– По-моему, малыш пинается, – говорит Эмма. – Или это просто газы.
Стина кладет руку ей на живот, и ее глаза сразу же становятся влажными от слез.
– Да. Он толкается, – подтверждает она и улыбается.
– Боже, я так мечтаю взять его на руки, – говорит Эмма. – Или ее. Хотя я думаю, будет парень.
Я глотаю остатки запеканки, находившиеся у меня во рту. Джудетт предостерегающе смотрит на меня. Не возражай ей.
– Мике хочет, чтобы мы побыстрее узнали, – продолжает Эмма. – Он всегда такой практичный, вы же знаете. Ему хочется знать, какого цвета нам покупать детские вещи. Но, по-моему, это должно быть сюрпризом. И у меня нет желания, чтобы все было только розовым или голубым.
– Ну, это само собой, – говорит Стина и торопливо вытирает щеки.
– Мике старомоден в этом. Но я думаю, мы же все равно не знаем, каким будет малыш, независимо от его пола. Я имею в виду, если и знаешь заранее, все равно все ожидания сводятся к каким-то заурядным стереотипам.
Я не могу ее больше слушать, поднимаюсь из-за стола и начинаю убирать посуду. Вода непрерывно бежит из-под крана, пока я споласкиваю тарелки. Я, пожалуй, слишком громко заполняю посудомоечную машину, а потом заправляю кофеварку. Кровь громко пульсирует в висках.
Когда я заканчиваю, Стина говорит о церкви, и я снова сажусь за стол. Ее голос стал тверже и спокойнее. Он стал голосом священника. И мне становится интересно, можно ли по нему догадаться, как она чувствует себя. Если да, в таком случае я понимаю, почему она так много работает.
– Собственно я примерно так и разговариваю с людьми, узнавшими свой смертельный диагноз или потерявшими близких, – говорит она. – Те же самые вопросы и чувства. Какой смысл во все этом? Кем я хочу быть в последний момент? Что произойдет потом? – Она смотрит на пузырьки, поднимающиеся в ее бокале. – Но есть и серьезное отличие. И оно в том, что происходящее сейчас касается не кого-то одного, а нас всех. Все пострадают. По-моему, здесь есть некое утешение, даже если многим трудно признаться в этом.
Я как наяву вижу перед собой торчащие из-под шапки пушистые волосы Люсинды. Интересно, как чувствует себя умирающая от рака девушка, когда она вдруг оказывается самой обычной, в такой же ситуации, как и все? Разделяющей со всеми общий смертный приговор?
Будет ли она также бояться смерти, или она уже свыклась с этой мыслью? Можно ли вообще привыкнуть к такому?
Но больше всего мучила неизвестность. Постоянно новые анализы, постоянно ожидание ответов. Ожидание донора стволовых клеток. Никто не хотел говорить со мной о том, что случится, если они никого не найдут вовремя. Никто не желал рассказывать, как я буду умирать, насколько это будет болезненно и долго. И я не знала, как мне спросить. Вся время стиснута в объятиях страха, но не могла никому показать это. И особенно папе. Я знал, что он держится из последних сил. Ему ведь уже пришлось видеть, как умирала мама. Он задавал много вопросов персоналу, перепроверял результаты каждого теста, просматривал распечатки показаний приборов. Я стала неким проектом. Неудачным, честно говоря.
Я не могла плакать в присутствии папы с тех пор, как узнала свой диагноз. Здесь нет ничего благородного и смелого. Это стало привычкой. Некой обязанностью, когда я видела его грусть и беспомощность. Или не обязанностью, а скорее ответственностью. Помнишь, я писала тебе, что ела кашу с ним на днях? Я положила себе добавку, хотя не чувствовала голода, просто поскольку знала, как он радуется, когда я ем. Подобными вещами мне приходится заниматься постоянно в качестве некого покаяния.
И я не могу плакать в присутствии Миранды. Моей милой сестренки. Бывая у меня в больнице, она чаще всего таращилась в свой айпад. Она будто стеснялась меня, словно я стала чужой, посторонней для нее. Казалось, что у нее масса вопросов ко мне, которые она не осмеливается задать.
И пока я лежала там, у меня было ощущение, что я больше не существовала. Превратилась в одну большую раковую опухоль. И мой мир все время сжимался. Я не сопротивлялась этому, хотела просто исчезнуть. Я сторонилась собственных друзей. Притворялась спящей, когда они приходили навестить меня. Закрывала глаза и слушала их нервные перешептывания. Испытывала облегчение, когда они уходили. Они приносили цветы, которые не разрешалось ставить в моей палате, и шоколад, который я не могла есть. Они делали селфи со мной, когда я даже не хотела видеть себя в зеркале.
Я просто хотела, чтобы они вели себя как обычно, во всяком случае утверждала это. Но мне было невыносимо слушать их болтовню о вечеринках и планах на будущее. А еще меня бесило, когда они, упоминая о своих проблемах, использовали английское «bad hair day»[2], а у меня уже практически не осталось волос. На самом деле мне хотелось, чтобы не они были такими, как обычно. Я сама хотела стать такой, какой была раньше. Недели, когда я лежала в изоляторе, приносили облегчение. А когда я возвращалась в палату, я придумывала всякие предлоги, лишь бы они не приходили ко мне. Я знала, что мои друзья хотели мне только хорошего, они хотели помочь. Но я прекрасно понимала, что они не поймут, что мне приходилось терпеть. Я злилась, когда они называли меня «смелой» и «мужественной». Ведь на самом деле я не являлась ни той, ни другой. У меня просто не оставалось выбора. Знали бы они, как сильно я боялась. Как сильно озлоблена была, каким несправедливым казалось мне все происходящее. Я никогда не думала: «Почему мне выпал этот жребий?», потому что это значило, что кто-то другой этого заслуживал. Но имей я такую возможность, я, без сомнения, перекинула бы мою болезнь на кого-то другого. И это правда.
Наш тренер Томми ни разу не садился, когда приходил в больницу. Он стоял рядом с моей кроватью и, нависнув надо мной, говорил, что мне надо «смотреть на это как на соревнование» и «ясно видеть цель перед собой». Он был полубогом в моем мире на протяжении многих лет. Для того чтобы мы пахали в бассейне каждое утро и жертвовали ради этого всем, нам нужен был кто-то вроде Томми для поддержания в нас веры, что плавание важнее всего на свете. Веры в то, что весь наш труд стоил того. Он заставлял нас работать на пределе возможностей, никогда не сдаваться, до конца продолжать борьбу. Нас тошнило от изнеможения, мы плыли, превозмогая усталость, когда мышцы, казалось, каменели, тогда как он измерял наши достижения в десятых долях секунды. И в те короткие мгновения, когда мы, как пловцы, достигали нирваны, дрожа от эйфории и избытка адреналина, создавалось впечатление, что заслуга Томми в этом так же велика, как и наша. Само собой, нам хотелось угождать ему. Ведь благодаря плаванию мы чувствовали себя бессмертными. Или, по крайней мере, непобедимыми. Но он оказался совсем другим человеком вне бассейна. В больнице он выглядел самым обычным мужчиной средних лет в тренировочном костюме. Мне он показался абсолютно неубедительным и на удивление растерянным.
Я перестала выходить на улицу, потому что ненавидела ловить на себе взгляды и слышать, как замолкают все разговоры вокруг меня. Люди обычно считают, что с тактичностью у них полный порядок, но зачастую это не так. Я даже перестала сидеть в социальных сетях, где на всех фотографиях я была на больничной койке. Я не могла смотреть на сообщения с объятиями, которые люди отправляли, чтобы поддержать меня, не могла больше выносить вида рыдающих смайликов, обещаний молиться за меня, подбадривающих хештегов о «борьбе» с раком. Не я сражалась с ним, а цитостатики. Я же была только полем битвы и сама ни черта не могла сделать. Я не могла видеть жизнь других, протекавшую без проблем, не хотела, чтобы это напоминало мне обо всем, что я потеряла. Только недавно я стала заглядывать туда, стараясь не оставить никаких следов своего присутствия.
Тильда последней исчезла из моей жизни.
Когда я заболела, мы только начали учиться в спортивной гимназии. Нам там нравилось. Расписание было составлено с учетом тренировок. А прежде никого особо не заботили наши занятия в клубе. Плавание считалось как бы спортом фанатиков. Но в новой школе мы внезапно получили более высокий статус. Впервые в жизни стали популярными. Аманда подружилась с парнем по имени Юханнес. А когда меня положили в больницу, Тильда начала встречаться с его лучшим другом. С Симоном. Она влюбилась в него. Была счастлива. Строила планы на будущее. Тильда хотела стать спортивным врачом, когда закончит с плаванием, и постоянно донимала моего отца вопросами, на которые ему очень нравилось отвечать. Она всегда приходила ко мне в больницу с сумкой с мокрым купальником и полотенцем, от нее пахло хлоркой. И я ужасно завидовала ей. Под скорбью люди обычно подразумевают чувство, но для меня она стало некой физической субстанцией, отравлявшей мое тело, пока я не научилась отличать ее от всего прочего дерьма, которое закачивали в меня. Хуже этого было только видеть то, как Тильду мучили угрызения совести, поскольку ее жизнь продолжалась согласно плану, тогда как моя зашла в тупик.
Поэтому я постаралась избавиться от нее и даже порадовалась, когда мне это удалось. Но с другой стороны, я чувствовала себя ужасно, пусть даже в моем понимании и оказала ей услугу.
Я скучаю по Тильде. И, пожалуй, мне было бы легче встретиться с ней сейчас, когда мы все должны умереть. Иногда я подумываю набрать ей, но не решаюсь. Не знаю, сможет ли она простить меня.
Я закончила принимать цитостатики. Никто не знает, как быстро вернется рак. Но больше всего я боюсь не умереть раньше, чем прилетит комета, а проваляться в больнице последние недели. Но все равно решила рискнуть.
Конечно, тяжело было уговорить папу, но я знала, что он поймет меня. Он ведь видел, что лечение делает со мной. И он прекрасно знает, как функционирует здравоохранение (или, точнее говоря, не функционирует). Оно перегружено и испытывает большой дефицит кадров с момента обнаружения Фоксуорт.
Пока все идет хорошо. Вчера и позавчера я сильно уставала, но в целом начала чувствовать себя нормально.
Конечно же именно поэтому панические атаки случаются по ночам.
Мне снова есть что терять.
СИМОН
Внешне моя сестра особо не изменилась, единственное, немного округлилось лицо. Она по-прежнему много смеется. У нее те же самые рыжие волосы, тот же ярко накрашенный красной помадой рот. Я стараюсь не задерживать взгляд на ее животе. Он явно выпирает вперед под черным бархатным свитером. Мне становится интересно, как выглядит ее ребенок. Появились ли у него уже ногти и волосы. Открывает ли он глаза там внутри.
Я вздрагиваю от громкого хлопка. Посмотрев в ту сторону, вижу, что Джудетт открыла бутылку шампанского.
– Она уже давно лежала у меня, – говорит она и ставит четыре бокала на стол.
Она наполняет их, вино шипит и пенится. Эмма отказывается и вместо этого наливает себе безалкогольного сидра. Я кошусь на нее, но торопливо отворачиваюсь, когда она встречается со мной взглядом. Я чувствую себя немного неловко.
– Я не знаю, правильно ли поощрять… – говорит Стина, когда Джудетт наливает шампанское мне.
– Вы же не думаете, что Симон не пил раньше, не так ли? – ухмыляется Эмма и смотрит на меня: – Ты ведь еще не протрезвел до конца, когда я приехала.
И Стина улыбается в ответ. А Джудетт встает позади нее, кладет одну руку ей на плечо и поднимает свой бокал:
– Я хочу, произнести тост. Я очень рада, что ты здесь, Эмма.
– Я тоже. И Мике передает вам всем привет, естественно.
Стина гладит Джудетт по руке и поднимает на нее взгляд. Потом она смотрит на меня и Эмму. И я знаю, как ей хочется, чтобы это не стало просто формальностью. Чтобы мы снова были настоящей семьей.
Бокалы со звоном встречаются друг с другом.
– А теперь перекусим! – говорит Стина, когда мы делаем по глотку.
Мы берем столовые приборы. Дуем на еду, насаживая ее на вилки. Картофельная запеканка обжигает небо. Я жую ломтик огурца, и это помогает. Джудетт замечает, что все получилось очень вкусным. Стина интересуется, хватает ли соли.
– Но лучше ведь, когда есть возможность посолить потом, если кому-то захочется больше, – говорит она, точно как я и ожидал. – Когда соли слишком много, уже поздно ведь вносить коррективы.
– Ты права, – соглашается с ней Эмма. – Я никогда не думала об этом.
Мы обмениваемся взглядами. Когда я был маленьким, ей настолько здорово удавалось копировать Стину, что я просто давился от смеха.
Стину, которая вот-вот могла стать бабушкой. И разрыдалась от счастья на кухне, когда Эмма позвонила и рассказала о своей беременности. И побежала покупать детское белье и игрушки уже на следующий день: «Я не смогла сдержаться, они же такие красивые, посмотри только на эти маленькие башмачки».
– Я подумала, нам как-нибудь стоит приготовить стейк из лося, – говорит Эмма. – У нас в приходе есть охотник, и он с удовольствием даст мяса в обмен на рыбные пайки. Пожалуй, мы могли бы сделать это в воскресенье?
Я опустошаю свой бокал. Наливаю себе еще. Стина смотрит на меня, но ничего не говорит. Они начинают разговаривать о работе Джудетт по сбору мусора. Эмма рассказывает о родителях Мике, которые ходят по домам и помогают больным и немощным у себя в Эверкаликсе. Оба они раньше были безработными.
– Давно они не выглядели такими бодрыми. Мне кажется теперь, Мике будет немного легче уехать оттуда.
Я думаю о ее муже, ему скоро придется стоять на железнодорожном перроне и прощаться со своими родителями в последний раз. Что говорят в такой ситуации? Я едва знаком с ним, не знаю даже, удастся ли нам узнать друг друга поближе. Он какой-то ненастоящий, с его постоянным солнечным загаром, синими рубашками, поверхностными разговорами о работе и спорте. Я никогда не понимал, что моя сестра нашла в нем. Но сейчас у меня словно комок застрял в горле. Я делаю глоток шампанского. Стина смотрит на меня, прежде чем вновь повернуться к Эмме.
– Когда он вернется?
– На следующей неделе, если только поезда продолжат ходить из Лулео.
– Они же не отменят их, не предупредив заранее, – говорит Джудеп.
Эмма теребит пальцами ножку фужера.
– Нет, – соглашается она. – Нет, ты ведь права.
– И ты же знаешь, мы всегда рады видеть вас здесь, – говорит Стина.
– Я знаю. Посмотрим, что он скажет, когда вернется.
– Да, если только Мике захочет, конечно, – добавляет Стина быстро. – Было бы просто здорово, если бы вы приехали.
«Мама, заканчивай, – думаю я. – Так ты только отпугиваешь людей. Неужели ты сама не замечаешь?»
– Как ты себя чувствуешь? – спрашивает Джудетт.
– Сегодня меня не тошнило весь день, – отвечает Эмма и поднимает руку с пальцами, выпрямленными в виде буквы «V».
– Со мной происходило примерно то же самое, когда я ждала тебя, – говорит Стина. – Меня только утром слегка подташнивало, зато я ужасно чувствовала себя весь остальной день.
Эмма смеется:
– В любом случае, я чувствую себя лучше, чем с похмелья.
– А ты плохо себя чувствовала, когда ждала меня? – спрашиваю я Джудетт, и она ухмыляется:
– Ни единого раза.
– Это даже слегка раздражало, – признается Стина.
От шампанского у нее порозовели щеки.
– Зато ты потом задал нам жару. Когда появился на свет, – говорит Эмма.
Мы смеемся. И все почти как обычно.
– По-моему, малыш пинается, – говорит Эмма. – Или это просто газы.
Стина кладет руку ей на живот, и ее глаза сразу же становятся влажными от слез.
– Да. Он толкается, – подтверждает она и улыбается.
– Боже, я так мечтаю взять его на руки, – говорит Эмма. – Или ее. Хотя я думаю, будет парень.
Я глотаю остатки запеканки, находившиеся у меня во рту. Джудетт предостерегающе смотрит на меня. Не возражай ей.
– Мике хочет, чтобы мы побыстрее узнали, – продолжает Эмма. – Он всегда такой практичный, вы же знаете. Ему хочется знать, какого цвета нам покупать детские вещи. Но, по-моему, это должно быть сюрпризом. И у меня нет желания, чтобы все было только розовым или голубым.
– Ну, это само собой, – говорит Стина и торопливо вытирает щеки.
– Мике старомоден в этом. Но я думаю, мы же все равно не знаем, каким будет малыш, независимо от его пола. Я имею в виду, если и знаешь заранее, все равно все ожидания сводятся к каким-то заурядным стереотипам.
Я не могу ее больше слушать, поднимаюсь из-за стола и начинаю убирать посуду. Вода непрерывно бежит из-под крана, пока я споласкиваю тарелки. Я, пожалуй, слишком громко заполняю посудомоечную машину, а потом заправляю кофеварку. Кровь громко пульсирует в висках.
Когда я заканчиваю, Стина говорит о церкви, и я снова сажусь за стол. Ее голос стал тверже и спокойнее. Он стал голосом священника. И мне становится интересно, можно ли по нему догадаться, как она чувствует себя. Если да, в таком случае я понимаю, почему она так много работает.
– Собственно я примерно так и разговариваю с людьми, узнавшими свой смертельный диагноз или потерявшими близких, – говорит она. – Те же самые вопросы и чувства. Какой смысл во все этом? Кем я хочу быть в последний момент? Что произойдет потом? – Она смотрит на пузырьки, поднимающиеся в ее бокале. – Но есть и серьезное отличие. И оно в том, что происходящее сейчас касается не кого-то одного, а нас всех. Все пострадают. По-моему, здесь есть некое утешение, даже если многим трудно признаться в этом.
Я как наяву вижу перед собой торчащие из-под шапки пушистые волосы Люсинды. Интересно, как чувствует себя умирающая от рака девушка, когда она вдруг оказывается самой обычной, в такой же ситуации, как и все? Разделяющей со всеми общий смертный приговор?
Будет ли она также бояться смерти, или она уже свыклась с этой мыслью? Можно ли вообще привыкнуть к такому?