Последние свидетели
Часть 4 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Еще утром двадцать шестого июня мама выдавала зарплату, она работала бухгалтером на заводе, а вечером мы уже были беженцами. И когда уходили из Минска, то видели, как горела наша школа. Пламя бушевало в каждом окне… Так ярко… Так… Так сильно, до самого неба… Мы рыдали, что горит наша школа. Нас было четверо у мамы, трое шли пешком, а младшая «ехала» у мамы на руках. Мама еще волновалась, что ключ взяла с собой, а квартиру забыла закрыть. Она пыталась останавливать машины, кричала и просила: «Возьмите наших детей, а мы пойдем защищать город». Не хотела поверить, что немцы уже в городе. Город сдали.
Страшным и непонятным было все, что происходило на наших глазах. С нами. Особенно смерть… Возле убитых валялись чайники и кастрюли. Поражало их количество. Все горело… Казалось, что мы бежим по горящим уголькам… Я всегда дружила с мальчишками. Росла сорванцом. Мне было интересно посмотреть: как это летят бомбы, как это они свистят и как они падают. И вот я ложилась на землю, накрывалась пальто и через петельку для пуговицы наблюдала… Люди бегут… На дереве что-то висит… Когда я поняла, что это что-то от человека на дереве висит, у меня был столбняк. Я закрыла глаза…
Сестре Ирме было семь лет, она несла примус и мамины туфли, страшно боялась потерять эти туфли. Туфли были новые, бледно-розового цвета, с граненым каблуком. Мама взяла их нечаянно, а может, потому что это была у нее самая красивая вещь…
И с ключом, и с туфлями мы скоро вернулись назад в город, где все сгорело. Скоро начали голодать. Собирали лебеду, ели лебеду. Ели какие-то цветы! Быстро кончились дрова. Немцы сожгли большой колхозный сад за городом, боялись партизан, так все ходили и обрубали там пеньки, чтобы хоть немного принести дров. Нагреть дома печь. Из дрожжей делали печенку: жарили дрожжи на сковородке, и у них появлялся привкус печени. Мама дала мне деньги, чтобы я купила хлеба на рынке. А там старая женщина продавала козлят, и я вообразила, что спасу всю нашу семью, купив козленка. Козленок подрастет – и у нас будет много молока. И я купила козленка, заплатив за него все деньги, которые мне дали с собой. Я не помню, как мама меня ругала, помню только, что мы несколько дней сидели голодные: деньги кончились. Варили какую-то затирку, кормили ею козленка, я брала его с собой спать, чтобы ему было тепло, но он замерзал. И скоро умер… Это была трагедия… Мы очень плакали, не разрешали его уносить из дома. Сильнее всех плакала я, считая себя виноватой. Мама вынесла его ночью тихонько, а нам сказала, что козленка съели мыши.
Но в оккупации мы отмечали все майские и октябрьские праздники. Наши праздники! Наши! Обязательно пели песни, у нас вся семья певучая. Пусть это была картошка в мундирах, иногда один кусочек сахара на всех, но в этот день старались что-то чуточку лучше приготовить, пусть назавтра останемся голодными, но праздники мы все отмечали. Шепотом пели мамину любимую песню: «Утро красит нежным цветом стены древние Кремля…» Это обязательно…
Соседка напекла пирожков для продажи и предложила нам: «Возьмите у меня оптом, а продайте в розницу. Вы молодые, у вас ноги легкие». Я решила взяться за это дело, зная, как маме трудно одной прокормить нас. Принесла соседка эти пирожки, мы с сестрой Ирмой сидим и смотрим на них:
– Ирма, тебе не кажется, что этот пирожок больше того? – говорю я.
– Кажется…
Вы не представляете, как хотелось попробовать кусочек.
– Давай отрежем чуточку, а потом пойдем продавать.
Посидели так два часа, и нечего нести на рынок. Потом соседка начала варить подушечки, это такие конфеты, их давно уже нет почему-то в магазинах. Дала она нам продать эти подушечки. Опять мы с Ирмой сидим над ними:
– Одна подушечка большая, больше других. Давай, Ирма, немножко ее полижем.
– Давай…
У нас было одно пальто на троих, одни валенки. Мы часто сидели дома. Пробовали рассказывать друг другу сказки… Какие-то книжки… Но это было неинтересно. А интересно нам было мечтать, как кончится война и как мы станем жить после войны. Будем есть одни пирожки и конфеты.
Когда война кончилась, мама надела крепдешиновую кофточку. Как у нее осталась эта кофточка, я не помню. Все хорошие вещи мы сменяли на продукты. На этой кофточке были черные манжеты, мама спорола их, чтобы ничего не было мрачного, а только светлое.
Сразу мы пошли в школу и с первых дней стали разучивать песни для парада…
«Только мамин крик слышала…»
Лида Погоржельская – 8 лет.
Сейчас – кандидат биологических наук.
Я всю жизнь вспоминаю этот день… Первый день без папы…
Хотелось спать. Мама подняла нас рано утром и сказала: «Война!» Какой уже сон? Стали собираться в дорогу. Еще страха не было. Все смотрели на папу, а папа наш вел себя спокойно. Как всегда. Он был партийный работник. Каждому, сказала мама, надо взять с собой что-нибудь. Я ничего не сообразила взять, а сестра младшая захватила куклу. Мама взяла на руки нашего маленького братика. Папа догнал нас уже в пути…
Я забыла сказать, что жили мы в городе Кобрине. Недалеко от Бреста. Вот почему война докатилась к нам в первый же день. Опомниться не успели. Взрослые почти не разговаривали, шли молча, ехали на конях молча. И становилось страшно. Идут и идут люди, много людей, и все молчат.
Когда папа нас догнал, мы немного успокоились. Папа у нас в семье во всем был главный, потому что мама очень молодая, она в шестнадцать лет вышла замуж. Она не умела даже готовить. А папа – сирота, он все умел. Я помню, как мы любили, когда у папы было время, и он мог что-нибудь вкусное нам приготовить. Для всех – праздник. Мне и сейчас кажется, что нет ничего вкуснее манной каши, которую варил папа. Сколько мы ехали без него, столько мы его ждали. Остаться в войну без папы – этого мы представить себе не могли. Такая у нас была семья.
Обоз получился большой… Двигался медленно. Иногда все останавливались и смотрели на небо. Искали глазами, где наши самолеты… Искали напрасно…
В середине дня увидели колонну каких-то военных. Они ехали на лошадях и были одеты в новенькую красноармейскую форму. Лошади сытые. Большие. Никто не догадался, что это диверсанты. Решили: наши! Обрадовались. Папа вышел к ним навстречу, и я услышала мамин крик… Выстрела я не слышала… Только мамин крик: «А-а-а-а! ы-ы-ы…» Мамин или не мамин голос? Мамин! Я помню, что эти военные даже не слезли со своих лошадей… Когда мама закричала, я побежала. Все куда-то побежали… Бежали молча. Я слышала только, как наша мама кричит… Я бежала, пока не запуталась и не упала в высокой траве…
До вечера наши кони стояли. Ждали. А мы все вернулись на это место, когда темнеть начало. Мама одна там сидела и ждала. Кто-то произнес: «Вы посмотрите, она седая». Помню, как взрослые копали яму… Как потом нас с сестренкой подталкивали: «Идите. Попрощайтесь с отцом». Я ступила два шага, а дальше идти не смогла. Села на землю. А сестренка рядом со мной. Братик спал, он был совсем маленький, ничего не понимал. А мама наша лежала на телеге без сознания, нас к ней не пускали.
Так никто из нас и не видел папу мертвого. И не запомнил его мертвым. Я всегда, когда вспоминала его, почему-то вспоминала в белом кителе. Молодого и красивого. Даже сейчас, а сейчас я уже старше нашего папы.
В Сталинградской области, куда нас эвакуировали, мама работала в колхозе. Мама, которая ничего не умела, не знала, как полоть грядки, не отличала овес от пшеницы, стала ударницей. У нас не было папы, и у кого-то еще не было папы. У другого не было мамы. Или брата. Или сестры. Или дедушки. Но мы сиротами себя не чувствовали. Нас жалели и растили все. Помню тетю Таню Морозову. У нее погибло двое детей, она жила одна. И она от себя отрывала все для нас, как наша мама. А это же был совершенно чужой человек, но за войну стал родной. Братик, когда подрос, говорил, что у нас нет папы, зато у нас две мамы: наша мама и тетя Таня. Так мы все и росли… С двумя, с тремя мамами…
Еще помню, как нас по дороге в эвакуацию бомбили, и мы бежали прятаться. Мы бежали прятаться не к маме, а к солдатам. Кончится бомбежка, мама нас ругает, что мы от нее убегаем. Но все равно, как снова начнут бомбить, бежим к солдатам.
Когда освободили Минск, решили возвращаться. Домой. В Беларусь. Мама наша – коренная минчанка, но когда мы вышли на минском вокзале, она не знала, куда идти. Это был другой город. Одни руины… Песок из камня…
Я уже училась в Горецкой сельхозакадемии… Жила в общежитии, жило нас в комнате восемь человек. Все – сироты. Никто нас отдельно не селил, не собирал – нас было много. Не одна комната. Помню, как мы ночью все кричали… Я могла сорваться с койки и стучать в дверь… Куда-то рвалась… Девочки меня ловили. Тогда я начинала плакать. И они следом. Всей комнатой ревем. А наутро надо идти на занятия и слушать лекции.
А однажды на улице встретила мужчину, похожего на папу. Как мой папа. Долго шла за ним… Я же не видела папу мертвым…
«Мы играли, а солдаты плакали…»
Володя Чистоклетов – 10 лет.
Сейчас – музыкант.
Это было красивое утро…
Утреннее море. Синее и спокойное. Первые дни, как я приехал в детский санаторий Совет-Квадже на Черном море. Услышали гул самолетов… Я нырнул в волны, но и там, под водой, был слышен этот гул. Мы не испугались, а начали играть «в войну», не подозревая, что где-то уже идет война. Не игра, не военные учения, а война.
Через несколько дней нас отправили по домам. Я – в Ростов. На город уже падали первые бомбы. Все готовились к уличным боям: рыли щели, строили баррикады. Учились стрелять А мы, дети, сторожили ящики, в которые складывали бутылки с зажигательной смесью, подвозили песок и воду на случай пожара.
Все школы превратились в госпитали. В нашей семидесятой школе размещался армейский полевой госпиталь для легкораненых. Туда направили маму. Ей разрешали и меня брать с собой, чтобы не оставался один дома, а когда отступали, куда ехал госпиталь, туда ехали и мы.
После очередной бомбежки запомнил груду книг среди разбитого камня, подобрал одну, она называлась «Жизнь животных». Большая, с красивыми картинками. Всю ночь не спал, читал и не мог оторваться… Помню, что военные книжки я не взял, читать о войне уже не хотелось. А вот о животных, о птицах…
В ноябре сорок второго… Начальник госпиталя приказал выдать мне форму, правда, ее пришлось срочно перешивать. А сапоги на меня не могли найти целый месяц. Так я стал воспитанником госпиталя. Солдатом. Что делал? Одни бинты могли свести с ума. Их всегда не хватало. Приходилось стирать, сушить, скручивать. Попробуйте скрутить тысячу штук в день! А я наловчился еще быстрее взрослых. Ловко получилась и первая самокрутка… В день моего двенадцатилетия старшина с улыбкой вручил мне пачку махорки, как полноправному бойцу. Покуривал… Тихонько от мамы… Воображал, конечно. Ну, и страшно… Я с трудом к крови привык. Боялся обожженных. С черными лицами…
Когда разбомбили вагоны с солью и парафином, и то, и другое в дело пошло. Соль – поварам, парафин – мне. Пришлось овладеть специальностью, не предусмотренной никакими воинскими списками – делал свечи. Это похуже бинтов! Моя задача, чтобы свечи долго горели, ими пользовались, когда не было электричества. Под бомбежкой. Врачи не прекращали операции ни под бомбежкой, ни под обстрелом. Ночью только закрывали окна. Завешивали простынями. Одеялами.
Мама плакала, а я все равно мечтал сбежать на фронт. В то, что меня могут убить, не верил. Послали однажды за хлебом… Чуть проехали, начался артобстрел. Били из минометов. Сержанта убило, возницу убило, меня контузило. Потерял речь, а когда через какое-то время заговорил, все равно осталось заикание. Оно и сейчас у меня есть. Все удивлялись, что я остался живой, а у меня было другое чувство – разве меня могут убить? Как это меня могут убить? Проехали мы с госпиталем всю Беларусь. Польшу… Я выучил польские слова…
В Варшаве… Среди раненых оказался чех – тромбонист Пражской оперы! Начальник госпиталя обрадовался ему и, когда тот пошел на поправку, попросил пройти по палатам, поискать музыкантов. Оркестр получился отличный. Меня научили играть на альте, на гитаре научился уже сам. Мы играли, а солдаты плакали… Играли мы веселые песни…
Так доехали до Германии…
В разбитом немецком поселке увидел: детский велосипед валяется. Обрадовался. Сел и поехал. Хорошо так идет! Я за войну ни одной детской вещи не видел. Забыл, что они где-то существуют. Детские игрушки…
Я забыл… Забыл, потому что вырос на войне…
«На кладбище покойники лежали наверху… Как будто еще раз убитые…»
Ваня Титов – 5 лет.
Сейчас – мелиоратор.
Черное небо…
Черные толстые самолеты… Они гудят низко. Над самой землей. Это – война. Как я помню… Помню отдельными проблесками…
Нас бомбили, а мы прятались в саду за старыми яблонями. Все пятеро. У меня было еще четверо братиков, самому старшему – десять лет. Он научил, как надо прятаться от самолетов – за большими яблонями, где много листьев. Мама собирала нас и несла в погреб. А в погребе было страшно. Там жили крысы с маленькими сверлящими глазками, которые горели в темноте. Горели неестественным блеском. Еще крысы ночью повизгивали. Игрались.
Когда немецкие солдаты зашли в хату, мы спрятались на печке. Под старыми тряпками. Лежали с закрытыми глазами. Не так страшно.
Сожгли нашу деревню. Разбомбили деревенское кладбище. Прибежали люди туда: покойники лежали наверху… Они лежали, как будто еще раз убитые… Наш дедушка лежал, который недавно умер. Их опять хоронили…
И в войну, и после войны мы играли «в войну». Когда надоедало «в белых и красных», «в Чапаева», играли «в русских и немцев». Воевали. Брали в плен. Расстреливали. Надевали на головы солдатские каски, наши и немецкие, каски валялись всюду – в лесу, на полях. Никто не хотел был немцем, из-за этого мы даже дрались. Играли в настоящих блиндажах и окопах. Сражались на палках, бросались в рукопашную. А матери качали головами, им не нравилось. Плакали.
Мы удивлялись, потому что раньше… До войны они нас за это не ругали…
«И понял – это отец… У меня дрожали коленки…»
Леня Хосеневич – 5 лет.
Сейчас – конструктор.
В моей памяти остался цвет…
Страшным и непонятным было все, что происходило на наших глазах. С нами. Особенно смерть… Возле убитых валялись чайники и кастрюли. Поражало их количество. Все горело… Казалось, что мы бежим по горящим уголькам… Я всегда дружила с мальчишками. Росла сорванцом. Мне было интересно посмотреть: как это летят бомбы, как это они свистят и как они падают. И вот я ложилась на землю, накрывалась пальто и через петельку для пуговицы наблюдала… Люди бегут… На дереве что-то висит… Когда я поняла, что это что-то от человека на дереве висит, у меня был столбняк. Я закрыла глаза…
Сестре Ирме было семь лет, она несла примус и мамины туфли, страшно боялась потерять эти туфли. Туфли были новые, бледно-розового цвета, с граненым каблуком. Мама взяла их нечаянно, а может, потому что это была у нее самая красивая вещь…
И с ключом, и с туфлями мы скоро вернулись назад в город, где все сгорело. Скоро начали голодать. Собирали лебеду, ели лебеду. Ели какие-то цветы! Быстро кончились дрова. Немцы сожгли большой колхозный сад за городом, боялись партизан, так все ходили и обрубали там пеньки, чтобы хоть немного принести дров. Нагреть дома печь. Из дрожжей делали печенку: жарили дрожжи на сковородке, и у них появлялся привкус печени. Мама дала мне деньги, чтобы я купила хлеба на рынке. А там старая женщина продавала козлят, и я вообразила, что спасу всю нашу семью, купив козленка. Козленок подрастет – и у нас будет много молока. И я купила козленка, заплатив за него все деньги, которые мне дали с собой. Я не помню, как мама меня ругала, помню только, что мы несколько дней сидели голодные: деньги кончились. Варили какую-то затирку, кормили ею козленка, я брала его с собой спать, чтобы ему было тепло, но он замерзал. И скоро умер… Это была трагедия… Мы очень плакали, не разрешали его уносить из дома. Сильнее всех плакала я, считая себя виноватой. Мама вынесла его ночью тихонько, а нам сказала, что козленка съели мыши.
Но в оккупации мы отмечали все майские и октябрьские праздники. Наши праздники! Наши! Обязательно пели песни, у нас вся семья певучая. Пусть это была картошка в мундирах, иногда один кусочек сахара на всех, но в этот день старались что-то чуточку лучше приготовить, пусть назавтра останемся голодными, но праздники мы все отмечали. Шепотом пели мамину любимую песню: «Утро красит нежным цветом стены древние Кремля…» Это обязательно…
Соседка напекла пирожков для продажи и предложила нам: «Возьмите у меня оптом, а продайте в розницу. Вы молодые, у вас ноги легкие». Я решила взяться за это дело, зная, как маме трудно одной прокормить нас. Принесла соседка эти пирожки, мы с сестрой Ирмой сидим и смотрим на них:
– Ирма, тебе не кажется, что этот пирожок больше того? – говорю я.
– Кажется…
Вы не представляете, как хотелось попробовать кусочек.
– Давай отрежем чуточку, а потом пойдем продавать.
Посидели так два часа, и нечего нести на рынок. Потом соседка начала варить подушечки, это такие конфеты, их давно уже нет почему-то в магазинах. Дала она нам продать эти подушечки. Опять мы с Ирмой сидим над ними:
– Одна подушечка большая, больше других. Давай, Ирма, немножко ее полижем.
– Давай…
У нас было одно пальто на троих, одни валенки. Мы часто сидели дома. Пробовали рассказывать друг другу сказки… Какие-то книжки… Но это было неинтересно. А интересно нам было мечтать, как кончится война и как мы станем жить после войны. Будем есть одни пирожки и конфеты.
Когда война кончилась, мама надела крепдешиновую кофточку. Как у нее осталась эта кофточка, я не помню. Все хорошие вещи мы сменяли на продукты. На этой кофточке были черные манжеты, мама спорола их, чтобы ничего не было мрачного, а только светлое.
Сразу мы пошли в школу и с первых дней стали разучивать песни для парада…
«Только мамин крик слышала…»
Лида Погоржельская – 8 лет.
Сейчас – кандидат биологических наук.
Я всю жизнь вспоминаю этот день… Первый день без папы…
Хотелось спать. Мама подняла нас рано утром и сказала: «Война!» Какой уже сон? Стали собираться в дорогу. Еще страха не было. Все смотрели на папу, а папа наш вел себя спокойно. Как всегда. Он был партийный работник. Каждому, сказала мама, надо взять с собой что-нибудь. Я ничего не сообразила взять, а сестра младшая захватила куклу. Мама взяла на руки нашего маленького братика. Папа догнал нас уже в пути…
Я забыла сказать, что жили мы в городе Кобрине. Недалеко от Бреста. Вот почему война докатилась к нам в первый же день. Опомниться не успели. Взрослые почти не разговаривали, шли молча, ехали на конях молча. И становилось страшно. Идут и идут люди, много людей, и все молчат.
Когда папа нас догнал, мы немного успокоились. Папа у нас в семье во всем был главный, потому что мама очень молодая, она в шестнадцать лет вышла замуж. Она не умела даже готовить. А папа – сирота, он все умел. Я помню, как мы любили, когда у папы было время, и он мог что-нибудь вкусное нам приготовить. Для всех – праздник. Мне и сейчас кажется, что нет ничего вкуснее манной каши, которую варил папа. Сколько мы ехали без него, столько мы его ждали. Остаться в войну без папы – этого мы представить себе не могли. Такая у нас была семья.
Обоз получился большой… Двигался медленно. Иногда все останавливались и смотрели на небо. Искали глазами, где наши самолеты… Искали напрасно…
В середине дня увидели колонну каких-то военных. Они ехали на лошадях и были одеты в новенькую красноармейскую форму. Лошади сытые. Большие. Никто не догадался, что это диверсанты. Решили: наши! Обрадовались. Папа вышел к ним навстречу, и я услышала мамин крик… Выстрела я не слышала… Только мамин крик: «А-а-а-а! ы-ы-ы…» Мамин или не мамин голос? Мамин! Я помню, что эти военные даже не слезли со своих лошадей… Когда мама закричала, я побежала. Все куда-то побежали… Бежали молча. Я слышала только, как наша мама кричит… Я бежала, пока не запуталась и не упала в высокой траве…
До вечера наши кони стояли. Ждали. А мы все вернулись на это место, когда темнеть начало. Мама одна там сидела и ждала. Кто-то произнес: «Вы посмотрите, она седая». Помню, как взрослые копали яму… Как потом нас с сестренкой подталкивали: «Идите. Попрощайтесь с отцом». Я ступила два шага, а дальше идти не смогла. Села на землю. А сестренка рядом со мной. Братик спал, он был совсем маленький, ничего не понимал. А мама наша лежала на телеге без сознания, нас к ней не пускали.
Так никто из нас и не видел папу мертвого. И не запомнил его мертвым. Я всегда, когда вспоминала его, почему-то вспоминала в белом кителе. Молодого и красивого. Даже сейчас, а сейчас я уже старше нашего папы.
В Сталинградской области, куда нас эвакуировали, мама работала в колхозе. Мама, которая ничего не умела, не знала, как полоть грядки, не отличала овес от пшеницы, стала ударницей. У нас не было папы, и у кого-то еще не было папы. У другого не было мамы. Или брата. Или сестры. Или дедушки. Но мы сиротами себя не чувствовали. Нас жалели и растили все. Помню тетю Таню Морозову. У нее погибло двое детей, она жила одна. И она от себя отрывала все для нас, как наша мама. А это же был совершенно чужой человек, но за войну стал родной. Братик, когда подрос, говорил, что у нас нет папы, зато у нас две мамы: наша мама и тетя Таня. Так мы все и росли… С двумя, с тремя мамами…
Еще помню, как нас по дороге в эвакуацию бомбили, и мы бежали прятаться. Мы бежали прятаться не к маме, а к солдатам. Кончится бомбежка, мама нас ругает, что мы от нее убегаем. Но все равно, как снова начнут бомбить, бежим к солдатам.
Когда освободили Минск, решили возвращаться. Домой. В Беларусь. Мама наша – коренная минчанка, но когда мы вышли на минском вокзале, она не знала, куда идти. Это был другой город. Одни руины… Песок из камня…
Я уже училась в Горецкой сельхозакадемии… Жила в общежитии, жило нас в комнате восемь человек. Все – сироты. Никто нас отдельно не селил, не собирал – нас было много. Не одна комната. Помню, как мы ночью все кричали… Я могла сорваться с койки и стучать в дверь… Куда-то рвалась… Девочки меня ловили. Тогда я начинала плакать. И они следом. Всей комнатой ревем. А наутро надо идти на занятия и слушать лекции.
А однажды на улице встретила мужчину, похожего на папу. Как мой папа. Долго шла за ним… Я же не видела папу мертвым…
«Мы играли, а солдаты плакали…»
Володя Чистоклетов – 10 лет.
Сейчас – музыкант.
Это было красивое утро…
Утреннее море. Синее и спокойное. Первые дни, как я приехал в детский санаторий Совет-Квадже на Черном море. Услышали гул самолетов… Я нырнул в волны, но и там, под водой, был слышен этот гул. Мы не испугались, а начали играть «в войну», не подозревая, что где-то уже идет война. Не игра, не военные учения, а война.
Через несколько дней нас отправили по домам. Я – в Ростов. На город уже падали первые бомбы. Все готовились к уличным боям: рыли щели, строили баррикады. Учились стрелять А мы, дети, сторожили ящики, в которые складывали бутылки с зажигательной смесью, подвозили песок и воду на случай пожара.
Все школы превратились в госпитали. В нашей семидесятой школе размещался армейский полевой госпиталь для легкораненых. Туда направили маму. Ей разрешали и меня брать с собой, чтобы не оставался один дома, а когда отступали, куда ехал госпиталь, туда ехали и мы.
После очередной бомбежки запомнил груду книг среди разбитого камня, подобрал одну, она называлась «Жизнь животных». Большая, с красивыми картинками. Всю ночь не спал, читал и не мог оторваться… Помню, что военные книжки я не взял, читать о войне уже не хотелось. А вот о животных, о птицах…
В ноябре сорок второго… Начальник госпиталя приказал выдать мне форму, правда, ее пришлось срочно перешивать. А сапоги на меня не могли найти целый месяц. Так я стал воспитанником госпиталя. Солдатом. Что делал? Одни бинты могли свести с ума. Их всегда не хватало. Приходилось стирать, сушить, скручивать. Попробуйте скрутить тысячу штук в день! А я наловчился еще быстрее взрослых. Ловко получилась и первая самокрутка… В день моего двенадцатилетия старшина с улыбкой вручил мне пачку махорки, как полноправному бойцу. Покуривал… Тихонько от мамы… Воображал, конечно. Ну, и страшно… Я с трудом к крови привык. Боялся обожженных. С черными лицами…
Когда разбомбили вагоны с солью и парафином, и то, и другое в дело пошло. Соль – поварам, парафин – мне. Пришлось овладеть специальностью, не предусмотренной никакими воинскими списками – делал свечи. Это похуже бинтов! Моя задача, чтобы свечи долго горели, ими пользовались, когда не было электричества. Под бомбежкой. Врачи не прекращали операции ни под бомбежкой, ни под обстрелом. Ночью только закрывали окна. Завешивали простынями. Одеялами.
Мама плакала, а я все равно мечтал сбежать на фронт. В то, что меня могут убить, не верил. Послали однажды за хлебом… Чуть проехали, начался артобстрел. Били из минометов. Сержанта убило, возницу убило, меня контузило. Потерял речь, а когда через какое-то время заговорил, все равно осталось заикание. Оно и сейчас у меня есть. Все удивлялись, что я остался живой, а у меня было другое чувство – разве меня могут убить? Как это меня могут убить? Проехали мы с госпиталем всю Беларусь. Польшу… Я выучил польские слова…
В Варшаве… Среди раненых оказался чех – тромбонист Пражской оперы! Начальник госпиталя обрадовался ему и, когда тот пошел на поправку, попросил пройти по палатам, поискать музыкантов. Оркестр получился отличный. Меня научили играть на альте, на гитаре научился уже сам. Мы играли, а солдаты плакали… Играли мы веселые песни…
Так доехали до Германии…
В разбитом немецком поселке увидел: детский велосипед валяется. Обрадовался. Сел и поехал. Хорошо так идет! Я за войну ни одной детской вещи не видел. Забыл, что они где-то существуют. Детские игрушки…
Я забыл… Забыл, потому что вырос на войне…
«На кладбище покойники лежали наверху… Как будто еще раз убитые…»
Ваня Титов – 5 лет.
Сейчас – мелиоратор.
Черное небо…
Черные толстые самолеты… Они гудят низко. Над самой землей. Это – война. Как я помню… Помню отдельными проблесками…
Нас бомбили, а мы прятались в саду за старыми яблонями. Все пятеро. У меня было еще четверо братиков, самому старшему – десять лет. Он научил, как надо прятаться от самолетов – за большими яблонями, где много листьев. Мама собирала нас и несла в погреб. А в погребе было страшно. Там жили крысы с маленькими сверлящими глазками, которые горели в темноте. Горели неестественным блеском. Еще крысы ночью повизгивали. Игрались.
Когда немецкие солдаты зашли в хату, мы спрятались на печке. Под старыми тряпками. Лежали с закрытыми глазами. Не так страшно.
Сожгли нашу деревню. Разбомбили деревенское кладбище. Прибежали люди туда: покойники лежали наверху… Они лежали, как будто еще раз убитые… Наш дедушка лежал, который недавно умер. Их опять хоронили…
И в войну, и после войны мы играли «в войну». Когда надоедало «в белых и красных», «в Чапаева», играли «в русских и немцев». Воевали. Брали в плен. Расстреливали. Надевали на головы солдатские каски, наши и немецкие, каски валялись всюду – в лесу, на полях. Никто не хотел был немцем, из-за этого мы даже дрались. Играли в настоящих блиндажах и окопах. Сражались на палках, бросались в рукопашную. А матери качали головами, им не нравилось. Плакали.
Мы удивлялись, потому что раньше… До войны они нас за это не ругали…
«И понял – это отец… У меня дрожали коленки…»
Леня Хосеневич – 5 лет.
Сейчас – конструктор.
В моей памяти остался цвет…