Последние свидетели
Часть 30 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Редко, но иногда птицы появлялись в городе. Даже весной все смотрели на них и думали об одном, о том же, о чем думала я. О том же… Отвлечься от мыслей о еде ни у кого не хватало сил. От голода я ощущала внутри постоянный холод, страшный внутренний холод. Также и в солнечные дни. Сколько на себя ни надень, холодно, нельзя согреться.
Очень хотелось жить…
Я рассказываю о Ленинграде, где мы тогда жили. О ленинградской блокаде. Убивали нас голодом, убивали долго. Девятьсот дней блокады… Девятьсот… Когда один день мог показаться вечностью. Вы не представляете, каким длинным голодному человеку кажется день. Час, минута… Долго ждешь обеда… Потом ужина… Блокадная норма дошла до ста двадцати пяти граммов хлеба в день. Это у тех, кто не работал. По иждивенческой карточке… С этого хлеба текла вода… Разделить его надо было на три части – завтрак, обед, ужин. Пили только кипяточек… Голый кипяточек…
В темноте… С шести утра я занимала зимой (помню больше всего зиму) очередь в булочную. Стоишь часами… Длинными часами… Пока подойдет моя очередь, на улице опять темно. Горит свеча, и продавец режет эти кусочки. Люди стоят и следят за ним. За каждым движением… Горящими… безумными глазами… И все это в молчании.
Трамваи не ходят… Воды нет, отопления нет, электричества нет. Но самое страшное – голод. Я видела человека, который жевал пуговицы. Маленькие и большие пуговицы. Люди сходили с ума от голода…
Был момент, когда я перестала слышать. Тогда мы съели кошку… Я расскажу потом, как мы ее съели. Потом я ослепла… Как раз тогда нам привели собаку. Это меня спасло.
Не вспомню… Не запомнила, когда мысль о том, что можно съесть свою кошку или свою собаку, стала нормальной. Обыкновенной. Стала бытом. Не проследила этот момент… Вслед за голубями и ласточками вдруг стали исчезать в городе кошки и собаки. У нас не было никого, как-то мы не заводили их, потому что мама считала: это очень ответственно, особенно большую собаку взять в дом. Но мамина подруга не могла сама съесть свою кошку и принесла ее нам. И мы съели. Я опять стала слышать… Слух исчез у меня внезапно, утром еще слышала, а вечером мама что-то говорит мне, а я не отзываюсь.
Прошло время… И вот мы опять умираем… Мамина подруга привела нам свою собаку. И мы ее тоже съели. И если бы не собака, мы бы не выжили. Конечно, не выжили бы. Это – ясно. Уже начали опухать от голода. Сестра не хотела утром вставать… Собака была большая и ласковая. Два дня мама не могла… Как решиться? На третий день она привязала собаку к батарее на кухне, а нас выгнала на улицу…
Помню эти котлеты… Помню…
Очень хотелось жить…
Часто собирались и сидели возле папиной фотокарточки. Папа был на фронте. Письма от него приходили редко. «Девочки мои…» – писал он нам. Мы отвечали, но старались его не расстраивать.
Мама хранила несколько кусочков сахара. Маленький бумажный мешочек. Это был наш золотой запас. Один раз… Я не выдержала, я знала, где лежит сахар, залезла и взяла один кусочек. Через несколько дней еще один… Потом… Прошло немного времени – опять… Скоро в мамином мешочке ничего не осталось. Пустой мешочек…
Заболела мама… Ей нужна глюкоза. Сахар… Она уже не может подняться… На семейном совете решили – достать заветный мешочек. Наше сокровище! Ну вот мы его и сберегли для такого дня! Мама обязательно выздоровеет. Старшая сестра стала искать, а сахара нет. Весь дом перерыли. Я вместе со всеми искала…
А вечером призналась…
Сестра меня била. Кусала. Царапала. А я просила ее: «Убей меня! Убей! Как я буду теперь жить?!» Я хотела умереть…
Я вам рассказала о нескольких днях… А их было всех девятьсот…
Девятьсот таких дней…
На моих глазах девочка украла на базаре у одной женщины булочку. Маленькая девочка… Ее догнали и повалили на землю. Начали бить… Били страшно. Смертным боем. А она торопилась доесть, проглотить булочку. Проглотить раньше, чем ее убьют…
Девятьсот таких дней…
Наш дедушка так ослабел, что один раз упал на улице… Он уже прощался с жизнью… А шел мимо рабочий, у рабочих продуктовые карточки были получше, ненамного, но лучше… Все-таки… Так этот рабочий остановился и влил дедушке в рот подсолнечного масла – свой паек. Дедушка дошел до дома, рассказывал нам и плакал: «Я даже имени его не знаю!»
Девятьсот…
Люди, как тени, медленно двигались по городу. Как во сне… В глубоком сне… То есть ты это видишь, но у тебя мысль, что ты видишь сон. Вот эти медленные… вот эти плывущие движения… Будто не по земле человек идет, а по воде…
Голос менялся от голода… Или совсем пропадал… Нельзя было определить по голосу – мужчина это или женщина? И по одежде нельзя, все закручены в какие-то тряпки. Наш завтрак… Наш завтрак был кусок обоев, старые обои, но на них остался клей… Мучной клей… Вот эти обои, и кипяточек…
Девятьсот дней…
Иду из булочной… Получила дневной паек. Эти крохи, эти жалкие граммы… А навстречу мне бежит собака. Поравнялась со мной и обнюхивает – слышит запах хлеба.
Я понимала, что это – наше счастье. Эта собака… Наше спасение!! Я приведу собаку домой…
Дала ей кусочек хлеба, и она за мной пошла. Возле дома еще кусочек ей отщипнула, она лизнула мне руку. Вошли в наш подъезд… Но по ступенькам она поднималась неохотно, на каждом этаже останавливалась. Я отдала ей весь наш хлеб… Кусочек за кусочком… Так добрались мы до четвертого этажа, а наша квартира на пятом. Тут она уперлась и не идет дальше. Смотрит на меня… Как что-то чувствует. Понимает. Я ее обнимаю: «Собака миленькая, прости… Собака миленькая, прости…» Прошу ее, упрашиваю… И она пошла…
Очень хотелось жить…
Услышали… По радио передали: «Блокада прорвана! Блокада прорвана!» – счастливее нас людей не было. Счастливее нельзя быть. Мы выстояли!! Блокада прорвана…
По нашей улице шли наши солдаты. Я подбежала к ним… А обнять – сил не хватило…
В Ленинграде много памятников, но нет одного, который должен быть. О нем забыли. Это – памятник блокадной собаке.
Собака миленькая, прости…
А она убегала: «Это не моя дочь! Не моя-а-а!..»
Фаина Люцко – 15 лет.
Сейчас – кинорабтник.
Я каждый день вспоминаю, но живу… Как я живу? Объясните мне…
Помню, что каратели черные все, черные… С высокими фуражками… У них даже собаки были черные. Блестели.
Мы жались к матерям… Они не всех убивали, не всю деревню. Они взяли тех, кто справа стоял. На правой стороне. И мы с мамой там стояли… Нас разделили: детей – отдельно, а наших родителей – отдельно. Мы поняли, что они родителей будут сейчас расстреливать, а нас оставят. Там была моя мама… А я не хотела жить без мамы… Я просилась к ней и плакала. Как-то меня пропустили…
А она, как увидела… Как закричит:
– Это не моя дочь!
– Мамочка! Ма…
– Это не моя дочь! Не моя дочь! Не моя-а-а…
– Ма-а-амочка!!
Глаза у нее не слез были полны, а крови. Полные глаза крови…
– Это не моя дочь!!
Куда-то меня оттащили… И я видела, как сначала стреляли в детей. Стреляли и смотрели, как родители мучаются. Расстреляли двух моих сестер и двоих братьев. Когда убили детей, стали убивать родителей. Маму я уже не увидела… Мама, наверное, упала…
Стояла женщина, держала на руках грудного ребеночка, он сосал водичку из бутылочки. Они выстрелили сначала в бутылочку, потом в ребенка… А потом только мать убили…
Я удивляюсь, что я после всего живу… Маленькая выжила… Но как я взрослая живу? Я уже давно взрослая…
«Разве мы – дети? Мы были мужчинами и женщинами…»
Виктор Лещинский – 6 лет.
Сейчас – директор энергетического техникума.
Приехал я в гости. Тетя позвала на лето к себе…
Жили мы в Быхове, а тетя – в деревне Коммуна под Быховом. В центре деревни стоял длинный дом, на семей двадцать, – коммунарский дом. Это все, что я успел запомнить.
Говорят: «Война». Надо ехать к родителям. Тетя не пустила:
– Война кончится, тогда поедешь.
– А скоро война кончится?
– Конечно, скоро.
Через какое-то время приходят пешком родители: «В Быхове немцы. Люди разбегаются по деревням». Остались мы у тети.
Зимой зашли в хату партизаны… Я попросил винтовку. Это были мамины племянники, а мои двоюродные братья. Посмеялись и дали подержать в руках. Тяжелая.
В хате все время пахло кожей. Теплым клеем. Отец шил партизанам сапоги. Я просил, чтобы и мне он сшил сапоги. Он говорил, что, мол, подожди, у меня много работы, а я, помню, доказывал, что мне нужны маленькие сапоги, у меня нога маленькая. Он обещал…
Последнее воспоминание об отце, как его гонят по улице к большой машине… И бьют палкой по голове…
…Кончилась война, у нас ни отца, ни дома. Мне одиннадцать лет, я самый старший в семье. Еще двое – братик и сестра, те маленькие. Взяла мама ссуду. Купили старую хату, там была такая крыша, что если шел дождь, спрятаться негде, везде текло. Пробивалась вода. В одиннадцать лет я сам осаживал окна, перекрывал крышу соломой. Строил сарай…
Как?
Первое бревно закатил и положил сам, второе – мама помогла. А выше нам уже одним поднять не под силу. Делал я так: обтешу бревно на земле, зарублю угол и жду, когда будут женщины идти на работу в поле. Утром они разом вцепятся и одно бревно поднимут, я его подточу и опущу в угол. До вечера еще одно обтешу… Они идут вечером с работы, поднимут… И стеночка растет…
В деревне семьдесят дворов, и всего двое мужчин с фронта вернулись. Один – на костылях. «Детка! Моя ты детка!» – голосила надо мной мама. Я где сяду вечером, там и засну.
Разве мы – дети? Мы были мужчинами и женщинами…
Очень хотелось жить…
Я рассказываю о Ленинграде, где мы тогда жили. О ленинградской блокаде. Убивали нас голодом, убивали долго. Девятьсот дней блокады… Девятьсот… Когда один день мог показаться вечностью. Вы не представляете, каким длинным голодному человеку кажется день. Час, минута… Долго ждешь обеда… Потом ужина… Блокадная норма дошла до ста двадцати пяти граммов хлеба в день. Это у тех, кто не работал. По иждивенческой карточке… С этого хлеба текла вода… Разделить его надо было на три части – завтрак, обед, ужин. Пили только кипяточек… Голый кипяточек…
В темноте… С шести утра я занимала зимой (помню больше всего зиму) очередь в булочную. Стоишь часами… Длинными часами… Пока подойдет моя очередь, на улице опять темно. Горит свеча, и продавец режет эти кусочки. Люди стоят и следят за ним. За каждым движением… Горящими… безумными глазами… И все это в молчании.
Трамваи не ходят… Воды нет, отопления нет, электричества нет. Но самое страшное – голод. Я видела человека, который жевал пуговицы. Маленькие и большие пуговицы. Люди сходили с ума от голода…
Был момент, когда я перестала слышать. Тогда мы съели кошку… Я расскажу потом, как мы ее съели. Потом я ослепла… Как раз тогда нам привели собаку. Это меня спасло.
Не вспомню… Не запомнила, когда мысль о том, что можно съесть свою кошку или свою собаку, стала нормальной. Обыкновенной. Стала бытом. Не проследила этот момент… Вслед за голубями и ласточками вдруг стали исчезать в городе кошки и собаки. У нас не было никого, как-то мы не заводили их, потому что мама считала: это очень ответственно, особенно большую собаку взять в дом. Но мамина подруга не могла сама съесть свою кошку и принесла ее нам. И мы съели. Я опять стала слышать… Слух исчез у меня внезапно, утром еще слышала, а вечером мама что-то говорит мне, а я не отзываюсь.
Прошло время… И вот мы опять умираем… Мамина подруга привела нам свою собаку. И мы ее тоже съели. И если бы не собака, мы бы не выжили. Конечно, не выжили бы. Это – ясно. Уже начали опухать от голода. Сестра не хотела утром вставать… Собака была большая и ласковая. Два дня мама не могла… Как решиться? На третий день она привязала собаку к батарее на кухне, а нас выгнала на улицу…
Помню эти котлеты… Помню…
Очень хотелось жить…
Часто собирались и сидели возле папиной фотокарточки. Папа был на фронте. Письма от него приходили редко. «Девочки мои…» – писал он нам. Мы отвечали, но старались его не расстраивать.
Мама хранила несколько кусочков сахара. Маленький бумажный мешочек. Это был наш золотой запас. Один раз… Я не выдержала, я знала, где лежит сахар, залезла и взяла один кусочек. Через несколько дней еще один… Потом… Прошло немного времени – опять… Скоро в мамином мешочке ничего не осталось. Пустой мешочек…
Заболела мама… Ей нужна глюкоза. Сахар… Она уже не может подняться… На семейном совете решили – достать заветный мешочек. Наше сокровище! Ну вот мы его и сберегли для такого дня! Мама обязательно выздоровеет. Старшая сестра стала искать, а сахара нет. Весь дом перерыли. Я вместе со всеми искала…
А вечером призналась…
Сестра меня била. Кусала. Царапала. А я просила ее: «Убей меня! Убей! Как я буду теперь жить?!» Я хотела умереть…
Я вам рассказала о нескольких днях… А их было всех девятьсот…
Девятьсот таких дней…
На моих глазах девочка украла на базаре у одной женщины булочку. Маленькая девочка… Ее догнали и повалили на землю. Начали бить… Били страшно. Смертным боем. А она торопилась доесть, проглотить булочку. Проглотить раньше, чем ее убьют…
Девятьсот таких дней…
Наш дедушка так ослабел, что один раз упал на улице… Он уже прощался с жизнью… А шел мимо рабочий, у рабочих продуктовые карточки были получше, ненамного, но лучше… Все-таки… Так этот рабочий остановился и влил дедушке в рот подсолнечного масла – свой паек. Дедушка дошел до дома, рассказывал нам и плакал: «Я даже имени его не знаю!»
Девятьсот…
Люди, как тени, медленно двигались по городу. Как во сне… В глубоком сне… То есть ты это видишь, но у тебя мысль, что ты видишь сон. Вот эти медленные… вот эти плывущие движения… Будто не по земле человек идет, а по воде…
Голос менялся от голода… Или совсем пропадал… Нельзя было определить по голосу – мужчина это или женщина? И по одежде нельзя, все закручены в какие-то тряпки. Наш завтрак… Наш завтрак был кусок обоев, старые обои, но на них остался клей… Мучной клей… Вот эти обои, и кипяточек…
Девятьсот дней…
Иду из булочной… Получила дневной паек. Эти крохи, эти жалкие граммы… А навстречу мне бежит собака. Поравнялась со мной и обнюхивает – слышит запах хлеба.
Я понимала, что это – наше счастье. Эта собака… Наше спасение!! Я приведу собаку домой…
Дала ей кусочек хлеба, и она за мной пошла. Возле дома еще кусочек ей отщипнула, она лизнула мне руку. Вошли в наш подъезд… Но по ступенькам она поднималась неохотно, на каждом этаже останавливалась. Я отдала ей весь наш хлеб… Кусочек за кусочком… Так добрались мы до четвертого этажа, а наша квартира на пятом. Тут она уперлась и не идет дальше. Смотрит на меня… Как что-то чувствует. Понимает. Я ее обнимаю: «Собака миленькая, прости… Собака миленькая, прости…» Прошу ее, упрашиваю… И она пошла…
Очень хотелось жить…
Услышали… По радио передали: «Блокада прорвана! Блокада прорвана!» – счастливее нас людей не было. Счастливее нельзя быть. Мы выстояли!! Блокада прорвана…
По нашей улице шли наши солдаты. Я подбежала к ним… А обнять – сил не хватило…
В Ленинграде много памятников, но нет одного, который должен быть. О нем забыли. Это – памятник блокадной собаке.
Собака миленькая, прости…
А она убегала: «Это не моя дочь! Не моя-а-а!..»
Фаина Люцко – 15 лет.
Сейчас – кинорабтник.
Я каждый день вспоминаю, но живу… Как я живу? Объясните мне…
Помню, что каратели черные все, черные… С высокими фуражками… У них даже собаки были черные. Блестели.
Мы жались к матерям… Они не всех убивали, не всю деревню. Они взяли тех, кто справа стоял. На правой стороне. И мы с мамой там стояли… Нас разделили: детей – отдельно, а наших родителей – отдельно. Мы поняли, что они родителей будут сейчас расстреливать, а нас оставят. Там была моя мама… А я не хотела жить без мамы… Я просилась к ней и плакала. Как-то меня пропустили…
А она, как увидела… Как закричит:
– Это не моя дочь!
– Мамочка! Ма…
– Это не моя дочь! Не моя дочь! Не моя-а-а…
– Ма-а-амочка!!
Глаза у нее не слез были полны, а крови. Полные глаза крови…
– Это не моя дочь!!
Куда-то меня оттащили… И я видела, как сначала стреляли в детей. Стреляли и смотрели, как родители мучаются. Расстреляли двух моих сестер и двоих братьев. Когда убили детей, стали убивать родителей. Маму я уже не увидела… Мама, наверное, упала…
Стояла женщина, держала на руках грудного ребеночка, он сосал водичку из бутылочки. Они выстрелили сначала в бутылочку, потом в ребенка… А потом только мать убили…
Я удивляюсь, что я после всего живу… Маленькая выжила… Но как я взрослая живу? Я уже давно взрослая…
«Разве мы – дети? Мы были мужчинами и женщинами…»
Виктор Лещинский – 6 лет.
Сейчас – директор энергетического техникума.
Приехал я в гости. Тетя позвала на лето к себе…
Жили мы в Быхове, а тетя – в деревне Коммуна под Быховом. В центре деревни стоял длинный дом, на семей двадцать, – коммунарский дом. Это все, что я успел запомнить.
Говорят: «Война». Надо ехать к родителям. Тетя не пустила:
– Война кончится, тогда поедешь.
– А скоро война кончится?
– Конечно, скоро.
Через какое-то время приходят пешком родители: «В Быхове немцы. Люди разбегаются по деревням». Остались мы у тети.
Зимой зашли в хату партизаны… Я попросил винтовку. Это были мамины племянники, а мои двоюродные братья. Посмеялись и дали подержать в руках. Тяжелая.
В хате все время пахло кожей. Теплым клеем. Отец шил партизанам сапоги. Я просил, чтобы и мне он сшил сапоги. Он говорил, что, мол, подожди, у меня много работы, а я, помню, доказывал, что мне нужны маленькие сапоги, у меня нога маленькая. Он обещал…
Последнее воспоминание об отце, как его гонят по улице к большой машине… И бьют палкой по голове…
…Кончилась война, у нас ни отца, ни дома. Мне одиннадцать лет, я самый старший в семье. Еще двое – братик и сестра, те маленькие. Взяла мама ссуду. Купили старую хату, там была такая крыша, что если шел дождь, спрятаться негде, везде текло. Пробивалась вода. В одиннадцать лет я сам осаживал окна, перекрывал крышу соломой. Строил сарай…
Как?
Первое бревно закатил и положил сам, второе – мама помогла. А выше нам уже одним поднять не под силу. Делал я так: обтешу бревно на земле, зарублю угол и жду, когда будут женщины идти на работу в поле. Утром они разом вцепятся и одно бревно поднимут, я его подточу и опущу в угол. До вечера еще одно обтешу… Они идут вечером с работы, поднимут… И стеночка растет…
В деревне семьдесят дворов, и всего двое мужчин с фронта вернулись. Один – на костылях. «Детка! Моя ты детка!» – голосила надо мной мама. Я где сяду вечером, там и засну.
Разве мы – дети? Мы были мужчинами и женщинами…