Последние свидетели
Часть 10 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Жили мы: мама, две сестрички, братик и курица. У нас одна курица осталась, она с нами в хате жила, с нами спала. С нами от бомб пряталась. Она привыкла и ходила за нами, как собачка. Как мы ни голодали, а курицу спасли. А голодали так, что мать за зиму сварила старый кожух и все кнуты, а нам они пахли мясом. Братик грудной… Заваривали кипятком яйцо, и эту водичку давали ему вместо молока. Он переставал тогда плакать и умирать…
А вокруг убивали. Убивали. Убивали… Людей, коней, собак… За войну у нас всех коней убили. Всех собак. Правда, коты уцелели.
Днем немцы приходят: «Матка, дай яйца. Матка, дай сало». Стреляют. А ночью партизаны… Партизанам надо было выжить в лесу, особенно зимой. Они ночью стучали в окно. Когда добром заберут, когда силой… У нас вывели коровку… Мама плачет. И партизаны плачут… Не рассказать. Не рассказать, милая. Нет! И нет!
Мама с бабушкой пахали так: сначала мама надевала на шею хомут, а бабушка шла за плугом. Потом они менялись, другая становилась конем. Я мечтала скорее вырасти… Жалко было маму и бабушку…
После войны на всю деревню была одна собака (чужая прибилась) и одна наша курица. Яйца мы не ели. Собирали, чтобы вывести цыплят.
Я пошла в школу… Оторвала со стены кусок старых обоев – это была моя тетрадка. Вместо резинки – пробка из бутылки. Выросли осенью бураки, так мы радовались, что сейчас натрем бураков и у нас будут чернила. День-два эта каша постоит и становится черная. Уже было чем писать.
Еще помню, что мама и я любили вышивать гладью, обязательно чтобы веселенькие цветочки были. Черных ниток я не любила.
И сейчас не люблю черный цвет…
«Мама наша не улыбалась…»
Кима Мурзич – 12 лет.
Сейчас – регулировщица радиоаппаратуры.
Наша семья…
Нас было три сестры – Рема, Майя и Кима. Рема – это Электрификация и Мир, Майя – это Первое мая, Кима – это Коммунистический интернационал молодежи. Такие имена дал нам отец. Он был коммунист, рано вступил в партию. И нас так воспитывал. В доме у нас было много книг, были портреты Ленина и Сталина. В первые день войны мы закопали их в сарае, я оставила себе только «Дети капитана Гранта» Жюля Верна. Одну любимую книгу. Всю войну я ее читала и перечитывала.
Мама ходила в деревни под Минском, меняла платки на продукты. Была у нее пара хороших туфель. Она отнесла даже свое единственное крепдешиновое платье. Мы с Майей сидели и ждали маму: вернется или не вернется? Старались друг друга отвлечь от этих мыслей, вспоминали, как до войны бегали на озеро, купались, загорали, как танцевали в школьной самодеятельности. Какая у нас была длинная-длинная аллея по дороге в школу. Запах вишневого варенья, которое мама варила во дворе на камешках… Такое все было далекое, такое все хорошее. Говорили о Реме, старшей сестре. Всю войну мы думали, что она погибла. Как ушла двадцать третьего июня на работу на завод, так и не вернулась домой…
Кончилась война, мама кругом посылала запросы, искала Рему. Был такой адресный стол, там всегда толпилось много людей, все друг друга искали. Я носила и носила туда мамины письма. А нам письма не было. Наступит выходной день, мама сядет у окна и ждет, когда будет идти почтальонша. А она всегда проходила мимо…
Однажды вернулась с работы мама, и заходит к нам соседка. Она говорит маме: «Танцуйте», – и что-то держит в руке за спиной. Мама догадалась, что это письмо. Она не танцевала, она села на скамейку и не могла встать. И не говорила.
Так сестра нашлась. Она была в эвакуации. Мама стала улыбаться. Всю войну, пока мы не нашли сестру, наша мама не улыбалась…
«Не могла привыкнуть к своему имени…»
Лена Кравченко – 7 лет.
Сейчас – бухгалтер.
Я, конечно, ничего не знала о смерти… Никто не успел объяснить, я ее сразу увидела…
Когда пулеметы строчат из самолета, то кажется, что все пули летят в тебя. В твою сторону. Я просила: «Мамочка, ложись на меня…» Она ляжет, тогда я ничего не вижу и не слышу.
Страшнее всего было потерять маму… Я видела убитую молодую женщину, а ребенок сосал у нее грудь. Видно, ее минуту назад убило. Ребенок даже не плакал. А я сидела рядом…
Не потерять только мне маму… Мама все время держит меня за руку и гладит по голове: «Все будет хорошо. Все будет хорошо».
Ехали мы на какой-то машине, и всем детям надевали на головки ведра. Я не слушала маму…
Потом помню – гонят нас в колонне… И там у меня маму забирают… Я хватаю ее за руки, цепляюсь за ее маркизетовое платье, она оделась не для войны. Ее нарядное платье. Самое нарядное. Не отпускаю… Плачу… А фашист меня отшвыривает сначала автоматом, а с земли, когда я упала, – сапогом. Подбирает меня какая-то женщина. И вот мы с ней уже почему-то в вагоне, едем. Куда? Она зовет меня «Анечка»… Но я думаю, что у меня другое имя… Как будто помню, что оно у меня другое, но какое – забыла. От страха… От страха, что у меня забрали маму… Куда мы едем? Мне так кажется, из разговоров взрослых я поняла, везут нас в Германию. Помню свои мысли: зачем я немцам такая маленькая? Что я буду у них там делать? Когда стало темнеть, женщины позвали меня к двери и прямо вытолкнули из вагона: «Беги! Может, спасешься».
Свалилась в какую-то канаву, там и уснула. Было холодно, и снился мне сон, что мама укутывает меня во что-то теплое и говорит ласковые слова. Этот сон мне снится всю жизнь…
Через двадцать пять лет после войны я нашла одну только нашу тетю. Она мне назвала мое настоящее имя, и я долго не могла к нему привыкнуть…
Не откликалась…
«Гимнастерка у него была мокрая…»
Валя Матюшкова – 5 лет.
Сейчас – инженер.
Вы удивитесь! А я хотела бы вспомнить что-нибудь смешное. Веселое. Я люблю смеяться, я не хочу плакать. О-о-о… Уже плачу…
Папа ведет меня в роддом к маме и говорит, что мы скоро купим мальчика. Я хочу представить, какой у меня будет братик. Спрашиваю у папы: «Какой?» Он отвечает: «Маленький».
Вдруг мы с папой где-то высоко, и в окно ползет дым. Папа несет меня на руках, а я прошу, чтобы мы вернулись за моей детской сумочкой. Капризничаю. Папа молчит и крепко прижимает меня к себе, прижимает так крепко, что мне трудно дышать. Скоро папы не стало, я иду по улице с какой-то женщиной. Мы идем вдоль проволоки, за которой военнопленные. Жарко, они просят пить. У меня только две конфеты в кармане. Я бросаю за проволоку эти конфеты. Но откуда они у меня, эти конфеты? Я уже не помню. Кто-то бросает хлеб… Огурцы… Охранник стреляет, мы бежим…
Удивительно, но я все это помню… В подробностях…
Потом помню себя в детприемнике, он был окружен проволокой. Охраняли нас немецкие солдаты и немецкие овчарки. Там были и такие дети, что не умели еще ходить, а ползали. Когда они хотели есть, они лизали пол… Ели грязь… Они быстро умирали. Кормили плохо, давали какой-то хлеб, от него так распухал язык, что мы не могли даже говорить. Думали только о еде. Позавтракаешь и думаешь – а что будет на обед? Пообедаешь – а что будет на ужин? Пролезали под проволокой и удирали в город. Цель одна – помойки. Немыслимая радость, если найдешь шкурку от селедки или картофельные очистки. Очистки ели сырыми.
Помню, как меня словил на помойке какой-то дяденька. Я испугалась:
– Дяденька, я больше не буду.
Он спросил:
– Ты чья?
– Я – ничья. Я – из детприемника.
Он повел меня домой и накормил. В доме у них была только картошка. Сварили, и я съела целую кастрюлю картошки.
Из детприемника перевезли в детдом, детдом находился напротив мединститута, а там был немецкий госпиталь. Помню низкие окна, тяжелые ставни, которые закрывали на ночь.
Тут кормили хорошо, я поправилась. Меня очень любила женщина, которая там убирала. Она жалела всех, а меня особенно. Когда приходили к нам брать кровь, все прятались: «Врачи идут…», – она засовывала меня в какой-нибудь угол. И все время повторяла, что я похожа на ее дочь. Другие лезли под кровати, их оттуда вытаскивали. Выманивали. То кусочек хлеба дадут, то покажут детскую игрушку. Я запомнила красный мячик…
«Врачи» уходили, я возвращалась в комнату… Помню: лежит маленький мальчик, у него ручка с кровати свисает, а по ней кровь течет. А другие дети плачут… Через две-три недели дети менялись. Одних куда-то увозили, они уже все были бледные, слабые, а других привозили. Откармливали.
Немецкие врачи считали, что кровь детей до пяти лет помогает скорейшему выздоровлению раненых. Обладает омолаживающим эффектом. Я теперь это знаю…
А тогда… Мне хотелось получить красивую игрушку. Красный мячик…
Когда немцы стали удирать из Минска… Отступали… Женщина эта, что меня спасала, вывела нас за ворота: «У кого есть кто-нибудь, ищите. У кого нет, идите в любую деревню, там вас люди спасут».
И я пошла. Жила у одной бабушки… Ни фамилии ее, ни деревни не помню. Помню, что у нее дочку арестовали, и мы остались вдвоем – старенькая и маленькая. На неделю у нас был кусочек хлеба.
О том, что в деревне наши, я узнала последняя. Я болела. Как услышала, поднялась и прибежала к школе. Увидела первого солдата, как прилипла к нему. И помню, что гимнастерка у него была мокрая.
Так его обнимали, целовали и плакали…
«Как будто она ему дочь спасла…»
Геня Завойнер – 7 лет.
Сейчас – регулировщица радиоаппаратуры.
Что я больше всего храню в памяти? Из тех черных дней…
Как забирали отца… Он был в телогрейке, а лица его не помню, оно совершенно исчезло из моей памяти. Помню его руки… Они закрутили их веревками. Папины руки… Но как я ни напрягаюсь… Тех, кто пришел за ним, тоже не помню…
Мама не плакала. Она весь день простояла у окна.
Отца забрали, а нас переселили в гетто, стали мы жить за проволокой. Наш дом стоял у дороги, каждый день к нам во двор летели палки. Я видела фашиста у нашей калитки, когда группу вели на расстрел, он бил людей этими палками. Палки ломались, и он бросал их за спину. К нам во двор. Я хотела разглядеть его лучше, а не только спину, и однажды увидела: он был маленький, с лысиной. Кряхтел и отдувался. Мое детское воображение потрясло то, что он такой обыкновенный…
Бабушку нашу мы нашли убитой в квартире… Сами схоронили… Нашу веселую и мудрую бабушку, которая любила немецкую музыку. Немецкую литературу…
Мама ушла менять вещи на продукты, а в гетто начался погром. Обычно мы прятались в погребе, а тут полезли на чердак. Он был с одной стороны полностью разбитый, и это нас спасло. Немцы вошли в наш дом и штыками били в потолок. И не полезли на чердак только потому, что он был разбитый. А в погреб они бросили гранаты.
А вокруг убивали. Убивали. Убивали… Людей, коней, собак… За войну у нас всех коней убили. Всех собак. Правда, коты уцелели.
Днем немцы приходят: «Матка, дай яйца. Матка, дай сало». Стреляют. А ночью партизаны… Партизанам надо было выжить в лесу, особенно зимой. Они ночью стучали в окно. Когда добром заберут, когда силой… У нас вывели коровку… Мама плачет. И партизаны плачут… Не рассказать. Не рассказать, милая. Нет! И нет!
Мама с бабушкой пахали так: сначала мама надевала на шею хомут, а бабушка шла за плугом. Потом они менялись, другая становилась конем. Я мечтала скорее вырасти… Жалко было маму и бабушку…
После войны на всю деревню была одна собака (чужая прибилась) и одна наша курица. Яйца мы не ели. Собирали, чтобы вывести цыплят.
Я пошла в школу… Оторвала со стены кусок старых обоев – это была моя тетрадка. Вместо резинки – пробка из бутылки. Выросли осенью бураки, так мы радовались, что сейчас натрем бураков и у нас будут чернила. День-два эта каша постоит и становится черная. Уже было чем писать.
Еще помню, что мама и я любили вышивать гладью, обязательно чтобы веселенькие цветочки были. Черных ниток я не любила.
И сейчас не люблю черный цвет…
«Мама наша не улыбалась…»
Кима Мурзич – 12 лет.
Сейчас – регулировщица радиоаппаратуры.
Наша семья…
Нас было три сестры – Рема, Майя и Кима. Рема – это Электрификация и Мир, Майя – это Первое мая, Кима – это Коммунистический интернационал молодежи. Такие имена дал нам отец. Он был коммунист, рано вступил в партию. И нас так воспитывал. В доме у нас было много книг, были портреты Ленина и Сталина. В первые день войны мы закопали их в сарае, я оставила себе только «Дети капитана Гранта» Жюля Верна. Одну любимую книгу. Всю войну я ее читала и перечитывала.
Мама ходила в деревни под Минском, меняла платки на продукты. Была у нее пара хороших туфель. Она отнесла даже свое единственное крепдешиновое платье. Мы с Майей сидели и ждали маму: вернется или не вернется? Старались друг друга отвлечь от этих мыслей, вспоминали, как до войны бегали на озеро, купались, загорали, как танцевали в школьной самодеятельности. Какая у нас была длинная-длинная аллея по дороге в школу. Запах вишневого варенья, которое мама варила во дворе на камешках… Такое все было далекое, такое все хорошее. Говорили о Реме, старшей сестре. Всю войну мы думали, что она погибла. Как ушла двадцать третьего июня на работу на завод, так и не вернулась домой…
Кончилась война, мама кругом посылала запросы, искала Рему. Был такой адресный стол, там всегда толпилось много людей, все друг друга искали. Я носила и носила туда мамины письма. А нам письма не было. Наступит выходной день, мама сядет у окна и ждет, когда будет идти почтальонша. А она всегда проходила мимо…
Однажды вернулась с работы мама, и заходит к нам соседка. Она говорит маме: «Танцуйте», – и что-то держит в руке за спиной. Мама догадалась, что это письмо. Она не танцевала, она села на скамейку и не могла встать. И не говорила.
Так сестра нашлась. Она была в эвакуации. Мама стала улыбаться. Всю войну, пока мы не нашли сестру, наша мама не улыбалась…
«Не могла привыкнуть к своему имени…»
Лена Кравченко – 7 лет.
Сейчас – бухгалтер.
Я, конечно, ничего не знала о смерти… Никто не успел объяснить, я ее сразу увидела…
Когда пулеметы строчат из самолета, то кажется, что все пули летят в тебя. В твою сторону. Я просила: «Мамочка, ложись на меня…» Она ляжет, тогда я ничего не вижу и не слышу.
Страшнее всего было потерять маму… Я видела убитую молодую женщину, а ребенок сосал у нее грудь. Видно, ее минуту назад убило. Ребенок даже не плакал. А я сидела рядом…
Не потерять только мне маму… Мама все время держит меня за руку и гладит по голове: «Все будет хорошо. Все будет хорошо».
Ехали мы на какой-то машине, и всем детям надевали на головки ведра. Я не слушала маму…
Потом помню – гонят нас в колонне… И там у меня маму забирают… Я хватаю ее за руки, цепляюсь за ее маркизетовое платье, она оделась не для войны. Ее нарядное платье. Самое нарядное. Не отпускаю… Плачу… А фашист меня отшвыривает сначала автоматом, а с земли, когда я упала, – сапогом. Подбирает меня какая-то женщина. И вот мы с ней уже почему-то в вагоне, едем. Куда? Она зовет меня «Анечка»… Но я думаю, что у меня другое имя… Как будто помню, что оно у меня другое, но какое – забыла. От страха… От страха, что у меня забрали маму… Куда мы едем? Мне так кажется, из разговоров взрослых я поняла, везут нас в Германию. Помню свои мысли: зачем я немцам такая маленькая? Что я буду у них там делать? Когда стало темнеть, женщины позвали меня к двери и прямо вытолкнули из вагона: «Беги! Может, спасешься».
Свалилась в какую-то канаву, там и уснула. Было холодно, и снился мне сон, что мама укутывает меня во что-то теплое и говорит ласковые слова. Этот сон мне снится всю жизнь…
Через двадцать пять лет после войны я нашла одну только нашу тетю. Она мне назвала мое настоящее имя, и я долго не могла к нему привыкнуть…
Не откликалась…
«Гимнастерка у него была мокрая…»
Валя Матюшкова – 5 лет.
Сейчас – инженер.
Вы удивитесь! А я хотела бы вспомнить что-нибудь смешное. Веселое. Я люблю смеяться, я не хочу плакать. О-о-о… Уже плачу…
Папа ведет меня в роддом к маме и говорит, что мы скоро купим мальчика. Я хочу представить, какой у меня будет братик. Спрашиваю у папы: «Какой?» Он отвечает: «Маленький».
Вдруг мы с папой где-то высоко, и в окно ползет дым. Папа несет меня на руках, а я прошу, чтобы мы вернулись за моей детской сумочкой. Капризничаю. Папа молчит и крепко прижимает меня к себе, прижимает так крепко, что мне трудно дышать. Скоро папы не стало, я иду по улице с какой-то женщиной. Мы идем вдоль проволоки, за которой военнопленные. Жарко, они просят пить. У меня только две конфеты в кармане. Я бросаю за проволоку эти конфеты. Но откуда они у меня, эти конфеты? Я уже не помню. Кто-то бросает хлеб… Огурцы… Охранник стреляет, мы бежим…
Удивительно, но я все это помню… В подробностях…
Потом помню себя в детприемнике, он был окружен проволокой. Охраняли нас немецкие солдаты и немецкие овчарки. Там были и такие дети, что не умели еще ходить, а ползали. Когда они хотели есть, они лизали пол… Ели грязь… Они быстро умирали. Кормили плохо, давали какой-то хлеб, от него так распухал язык, что мы не могли даже говорить. Думали только о еде. Позавтракаешь и думаешь – а что будет на обед? Пообедаешь – а что будет на ужин? Пролезали под проволокой и удирали в город. Цель одна – помойки. Немыслимая радость, если найдешь шкурку от селедки или картофельные очистки. Очистки ели сырыми.
Помню, как меня словил на помойке какой-то дяденька. Я испугалась:
– Дяденька, я больше не буду.
Он спросил:
– Ты чья?
– Я – ничья. Я – из детприемника.
Он повел меня домой и накормил. В доме у них была только картошка. Сварили, и я съела целую кастрюлю картошки.
Из детприемника перевезли в детдом, детдом находился напротив мединститута, а там был немецкий госпиталь. Помню низкие окна, тяжелые ставни, которые закрывали на ночь.
Тут кормили хорошо, я поправилась. Меня очень любила женщина, которая там убирала. Она жалела всех, а меня особенно. Когда приходили к нам брать кровь, все прятались: «Врачи идут…», – она засовывала меня в какой-нибудь угол. И все время повторяла, что я похожа на ее дочь. Другие лезли под кровати, их оттуда вытаскивали. Выманивали. То кусочек хлеба дадут, то покажут детскую игрушку. Я запомнила красный мячик…
«Врачи» уходили, я возвращалась в комнату… Помню: лежит маленький мальчик, у него ручка с кровати свисает, а по ней кровь течет. А другие дети плачут… Через две-три недели дети менялись. Одних куда-то увозили, они уже все были бледные, слабые, а других привозили. Откармливали.
Немецкие врачи считали, что кровь детей до пяти лет помогает скорейшему выздоровлению раненых. Обладает омолаживающим эффектом. Я теперь это знаю…
А тогда… Мне хотелось получить красивую игрушку. Красный мячик…
Когда немцы стали удирать из Минска… Отступали… Женщина эта, что меня спасала, вывела нас за ворота: «У кого есть кто-нибудь, ищите. У кого нет, идите в любую деревню, там вас люди спасут».
И я пошла. Жила у одной бабушки… Ни фамилии ее, ни деревни не помню. Помню, что у нее дочку арестовали, и мы остались вдвоем – старенькая и маленькая. На неделю у нас был кусочек хлеба.
О том, что в деревне наши, я узнала последняя. Я болела. Как услышала, поднялась и прибежала к школе. Увидела первого солдата, как прилипла к нему. И помню, что гимнастерка у него была мокрая.
Так его обнимали, целовали и плакали…
«Как будто она ему дочь спасла…»
Геня Завойнер – 7 лет.
Сейчас – регулировщица радиоаппаратуры.
Что я больше всего храню в памяти? Из тех черных дней…
Как забирали отца… Он был в телогрейке, а лица его не помню, оно совершенно исчезло из моей памяти. Помню его руки… Они закрутили их веревками. Папины руки… Но как я ни напрягаюсь… Тех, кто пришел за ним, тоже не помню…
Мама не плакала. Она весь день простояла у окна.
Отца забрали, а нас переселили в гетто, стали мы жить за проволокой. Наш дом стоял у дороги, каждый день к нам во двор летели палки. Я видела фашиста у нашей калитки, когда группу вели на расстрел, он бил людей этими палками. Палки ломались, и он бросал их за спину. К нам во двор. Я хотела разглядеть его лучше, а не только спину, и однажды увидела: он был маленький, с лысиной. Кряхтел и отдувался. Мое детское воображение потрясло то, что он такой обыкновенный…
Бабушку нашу мы нашли убитой в квартире… Сами схоронили… Нашу веселую и мудрую бабушку, которая любила немецкую музыку. Немецкую литературу…
Мама ушла менять вещи на продукты, а в гетто начался погром. Обычно мы прятались в погребе, а тут полезли на чердак. Он был с одной стороны полностью разбитый, и это нас спасло. Немцы вошли в наш дом и штыками били в потолок. И не полезли на чердак только потому, что он был разбитый. А в погреб они бросили гранаты.