Последние дни наших отцов
Часть 21 из 58 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ужин прошел как по маслу. Пэл отлично поладил с Дойлами и произвел на них хорошее впечатление. Вежливый, приветливый, изо всех сил старается не запутаться в своем английском. Франс наблюдала за влюбленной парой — дочь сидела слева от Пэла. Держались скромно, но некоторые признаки выдавали их с головой. Она уже давно догадывалась. Значит, это ради него Лора каждый день старательно наводит красоту. Да, Франс подслушивала у двери ванной, как дочь прихорашивается перед уходом. Мать наконец успокоилась: в прошлом январе, когда Пэл открыл ей тайну, она так испугалась за Лору, что не спала несколько ночей кряду. За последние месяцы она виделась с Лорой только мельком: та дважды уезжала в Европу надолго, якобы со своими йоменами. Ей хотелось сказать дочери, что она в курсе, что все знает про британские спецслужбы, что волнуется, но и гордится. Но ничего не сказала — слишком трудно. Во время отлучек Лоры им с Ричардом приходили письма из армии: “Все в порядке, не волнуйтесь”. “А как не волноваться?” — думала Франс, вспоминая дочь, солгавшую ради великого дела. Но чье это великое дело, в конце-то концов? Человечества, то есть ничье. Летом Лора ненадолго вернулась — мрачная, усталая, больная, в жутком виде. Говорила: “Служба помощи, фронт, война”. Служба первой помощи. Она лгала. Однажды ночью, когда дочь крепко спала, Франс Дойл долго сидела у ее кровати, глядя на нее, спящую, разделяя с ней ужасную тайну. Ее дочь лгала. Франс почувствовала себя одинокой, напуганной. Когда Лора снова уехала, она часто пряталась в большом встроенном шкафу на третьем этаже — выплакаться. А когда слезы иссякали, еще долго стыдливо сидела в гигантском гардеробе, дожидаясь, пока глаза окончательно не высохнут: прислуга не должна была ни о чем догадаться, а Ричард тем более. Потом, месяц назад, в середине декабря, Лора вернулась. Еще одно увольнение, на сей раз подольше. Франс сочла, что выглядит она куда лучше: часто напевает, постоянно наводит красоту. Влюблена. Какое счастье видеть, как она уходит из дома в красивом платье, счастливая. Можно воевать и быть счастливым.
В то воскресенье, после обеда, Франс Дойл отправилась в свой шкаф, туда, где несколько месяцев назад регулярно оплакивала судьбу дочери. Встала на колени, сложила руки и, закрыв глаза, истово возблагодарила Господа за то, что послал дочери Пэла, такого блестящего, мужественного мальчика. Пусть пощадит их обоих война, храбрецов. Пусть Всемогущий хранит их обоих, совсем детей. Пусть эта война станет для них лишь встречей, отправной точкой, пусть Господь заберет ее жизнь в обмен на их вечное счастье. Да, если все кончится хорошо, она пойдет помогать нуждающимся, она будет восстанавливать крыши церквей, жертвовать на орга́ны, ставить сотни свечей. Она исполнит любые, самые невообразимые обеты, лишь бы Небо было к ним милосердно.
Но одного Франс Дойл не заметила: ни Пэл, ни Лора не сознавали, насколько любят друг друга. Во время свиданий они, ненасытные влюбленные, могли болтать часами — неистощимо, страстно, словно встречались каждый раз после долгих лет разлуки. Пэл всегда казался Лоре блестящим, невероятно интересным, но он этого не видел и, страшась ей в конце концов надоесть, изобретал все новые уловки, чтобы ее поразить: рылся в книгах и газетах, старался сделать беседы как можно интереснее, и нередко, решив, что знает слишком мало, ругал себя до следующего утра. Если они шли ужинать в ресторан, Лора готовилась к этому часами, являлась ослепительная, в красивом вечернем платье и лодочках в тон — всякий раз покоряла его, но ничего не видела. Считала, что чересчур расфуфырилась, в душе обзывала себя идиоткой за то, что полдня возилась в ванной в Челси, наряжалась, мазалась, причесывалась, красилась, примеряла то одно то другое снова и снова, вытряхивала на пол весь свой гардероб, чертыхаясь, — ничего ей не идет, второй такой уродины на всем свете не сыскать. Увязнув в притворстве, Лора и Пэл не говорили друг другу о любви. Он не решался после Бьюли, обжегшись на первой попытке; она не решалась, до сих пор стыдясь, что ничего не ответила год назад. И даже в самом сердце ночи, сплетаясь в комнате Пэла, они не видели того, что все вокруг них поняли давным-давно.
* * *
Подошла к концу следующая неделя, настал последний день января — день рождения отца. Пэл не стал бриться: то был день печали. На рассвете он достал из шкафа твидовый пиджак, купленный по этому случаю, надел и пошел бродить по городу. Сводил пиджак в свои любимые места, воображая, что проводит день с отцом, который приехал в Лондон его навестить.
— Великолепно, — сказал отец. — Завидная у тебя жизнь.
— Стараюсь, — скромно ответил сын.
— Ты не стараешься, ты преуспеваешь! Посмотри на себя! Ты лейтенант британской армии! Квартира, зарплата, герой войны… Уезжал совсем мальчишкой, а теперь ты выдающийся человек. Помнишь, как я перед отъездом складывал тебе сумку?
— Всегда буду помнить.
— Вещи тебе хорошие положил. И колбасу.
— И книги… Ты положил книги.
Отец улыбнулся:
— Они тебе понравились? Это чтобы ты держался молодцом.
— Я держался благодаря тебе. Я каждый день думаю о тебе, папа.
— Я тоже, сынок. Каждый день думаю о тебе.
— Папа, прости, что я уехал…
— Не огорчайся. Ты уехал, потому что так было нужно. Кто знает, что бы со мной стало, если бы ты не пошел на войну?
— Кто знает, что бы с нами стало, если бы я остался с тобой.
— Ты не сделался бы свободным человеком. Не стал бы собой. Эта свобода заложена в тебе, сынок. Свобода — это твоя судьба. Я горжусь тобой.
— Значит, иногда моя судьба мне не нравится. Судьба не должна разлучать людей, которые любят друг друга.
— Людей разлучает не судьба. Война.
— А может, война — это часть нашей судьбы?
— В том-то и вопрос…
Они шли и шли; дошли до дома Дойлов в Челси, пообедали там, куда Лора водила Пэла в первое их увольнение после Локейлорта. После обеда сын подарил отцу пиджак, и тот нашел его великолепным.
— С днем рожденья тебя! — пропел сын.
— Мой день рождения! Ты не забыл!
— Я никогда не забывал! И никогда не забуду!
Отец примерил пиджак: размер тот самый, рукава нужной длины.
— Спасибо, Поль-Эмиль! Он потрясающий! Я буду носить его каждый день.
Сын улыбнулся, счастливый счастьем отца. Они выпили еще по кофе и снова пошли гулять по Лондону. Но вскоре отец остановился посреди тротуара.
— Что с тобой, папа?
— Теперь мне пора возвращаться.
— Не уходи!
— Так надо.
— Не уходи, мне страшно без тебя!
— Ну-ну, ты же теперь солдат. Ты не должен бояться.
— Я боюсь одиночества.
— Мне надо идти.
— Я буду плакать, папа.
— Я тоже буду плакать, сынок.
Пэл пришел в себя. Он сидел на скамейке где-то на юге города, в незнакомом квартале, и плакал. Его трясло. Твидовый пиджак исчез.
25
Открыток больше не было. В декабре пришла последняя. С тех пор никаких вестей. Прошло два месяца, и ни звука. Наступил февраль, сын снова забыл о его дне рождения. Второй год подряд.
Отец грустил. Почему Поль-Эмиль не прислал ему открытку на день рождения? Просто открытку, красивый женевский вид, пускай даже без текста. Ее бы хватило, чтобы обмануть одиночество и растерянность. Наверно, у сына не было времени: банк — работа серьезная, наверняка он обременен обязанностями и трудится, не разгибаясь. Сын не простой человек, наверно, у него даже есть право подписи. Да и война. Всюду, кроме Швейцарии. Но швейцарцы такие занятые, сын заработался и не замечает, как проходят месяцы.
Но отец никак не мог себя уговорить. Неужто даже у самого крупного банкира не найдется минутки написать отцу пару слов, поздравить с днем рождения?
Он без конца перечитывал два своих сокровища. Ничто в них не говорило, что сын на него сердится. Тогда почему открыток больше нет? Каждый день ожидания уносил частичку его жизни. Почему сын его больше не любит?
26
Однажды вечером, в начале февраля, они собрались у Станисласа. Кей, Лора, Клод и Фарон играли в карты в столовой. Эме слонялся по гостиной. А Толстяк на цыпочках вышел на улицу повторять уроки английского. Он сидел в садике, окружавшем дом, под светом фонаря, прячась за красиво подстриженным кустом. Стоял страшный холод, но так он по крайней мере мог быть спокоен и не бояться насмешек. Он учился правильно выговаривать I love you. Пора было решаться, ехать к Мелинде, но он считал, что еще не готов — из-за английского. Помимо всего прочего. Еще он считал, что в любви нужна храбрость, и не знал, достаточно ли он храбр. Послышался какой-то шум, он прекратил свои упражнения: кто-то вышел из дома. Чтобы его не заметили, он забился в кусты. Это были Станислас и Пэл.
Они подошли поближе. Оба были печальны. Толстяк затаил дыхание и стал слушать.
— Ты какой-то грустный, — сказал Пэл.
— Немного, — отозвался Станислас.
Молчание.
— Опять уезжаем, так?
Станислас кивнул едва ли не с облегчением.
— А ты откуда знаешь?
— Ничего я не знаю. Догадываюсь. Мы все догадываемся.
У Толстяка в кустах екнуло сердце.
— Стан, хватит себя изводить, — сказал Пэл. — Мы прекрасно знали, что однажды это случится…
— Тогда зачем мы это сделали? — взвился старый летчик.
— Что сделали?
— Привязались! Нельзя так привязываться друг к другу! И не надо было встречаться после Бьюли… Это все я виноват… Вот черт! Мне было так одиноко в Лондоне, я так спешил встретиться с вами, мне так вас не хватало. Зачем я нас всех собрал? Какой же я эгоист! Будь я проклят!
— Нам тебя тоже не хватало, Стан. Мы друзья, а по друзьям скучают. К тому же мы больше, чем друзья. Знакомы от силы полтора года, а знаем друг друга как никто. Мы пережили вместе такое, чего, наверно, не переживем никогда и ни с кем.
— Мы хуже, чем друзья, мы родня! — удрученно простонал Станислас.
— В этом нет ничего плохого, Стан.
— Вы должны были жить в увольнении на транзитной квартире, пить и трахать шлюх. А не жить настоящей жизнью, не делать вид, будто войны нет, не вести себя, как люди! Ты разве не понял? Мы не люди!
Мужчины долго смотрели друг на друга. Пошел противный мелкий дождь. Станислас уселся на землю, прямо на мощеную дорожку, что вела к дому от тротуара. Пэл сел рядом.
В то воскресенье, после обеда, Франс Дойл отправилась в свой шкаф, туда, где несколько месяцев назад регулярно оплакивала судьбу дочери. Встала на колени, сложила руки и, закрыв глаза, истово возблагодарила Господа за то, что послал дочери Пэла, такого блестящего, мужественного мальчика. Пусть пощадит их обоих война, храбрецов. Пусть Всемогущий хранит их обоих, совсем детей. Пусть эта война станет для них лишь встречей, отправной точкой, пусть Господь заберет ее жизнь в обмен на их вечное счастье. Да, если все кончится хорошо, она пойдет помогать нуждающимся, она будет восстанавливать крыши церквей, жертвовать на орга́ны, ставить сотни свечей. Она исполнит любые, самые невообразимые обеты, лишь бы Небо было к ним милосердно.
Но одного Франс Дойл не заметила: ни Пэл, ни Лора не сознавали, насколько любят друг друга. Во время свиданий они, ненасытные влюбленные, могли болтать часами — неистощимо, страстно, словно встречались каждый раз после долгих лет разлуки. Пэл всегда казался Лоре блестящим, невероятно интересным, но он этого не видел и, страшась ей в конце концов надоесть, изобретал все новые уловки, чтобы ее поразить: рылся в книгах и газетах, старался сделать беседы как можно интереснее, и нередко, решив, что знает слишком мало, ругал себя до следующего утра. Если они шли ужинать в ресторан, Лора готовилась к этому часами, являлась ослепительная, в красивом вечернем платье и лодочках в тон — всякий раз покоряла его, но ничего не видела. Считала, что чересчур расфуфырилась, в душе обзывала себя идиоткой за то, что полдня возилась в ванной в Челси, наряжалась, мазалась, причесывалась, красилась, примеряла то одно то другое снова и снова, вытряхивала на пол весь свой гардероб, чертыхаясь, — ничего ей не идет, второй такой уродины на всем свете не сыскать. Увязнув в притворстве, Лора и Пэл не говорили друг другу о любви. Он не решался после Бьюли, обжегшись на первой попытке; она не решалась, до сих пор стыдясь, что ничего не ответила год назад. И даже в самом сердце ночи, сплетаясь в комнате Пэла, они не видели того, что все вокруг них поняли давным-давно.
* * *
Подошла к концу следующая неделя, настал последний день января — день рождения отца. Пэл не стал бриться: то был день печали. На рассвете он достал из шкафа твидовый пиджак, купленный по этому случаю, надел и пошел бродить по городу. Сводил пиджак в свои любимые места, воображая, что проводит день с отцом, который приехал в Лондон его навестить.
— Великолепно, — сказал отец. — Завидная у тебя жизнь.
— Стараюсь, — скромно ответил сын.
— Ты не стараешься, ты преуспеваешь! Посмотри на себя! Ты лейтенант британской армии! Квартира, зарплата, герой войны… Уезжал совсем мальчишкой, а теперь ты выдающийся человек. Помнишь, как я перед отъездом складывал тебе сумку?
— Всегда буду помнить.
— Вещи тебе хорошие положил. И колбасу.
— И книги… Ты положил книги.
Отец улыбнулся:
— Они тебе понравились? Это чтобы ты держался молодцом.
— Я держался благодаря тебе. Я каждый день думаю о тебе, папа.
— Я тоже, сынок. Каждый день думаю о тебе.
— Папа, прости, что я уехал…
— Не огорчайся. Ты уехал, потому что так было нужно. Кто знает, что бы со мной стало, если бы ты не пошел на войну?
— Кто знает, что бы с нами стало, если бы я остался с тобой.
— Ты не сделался бы свободным человеком. Не стал бы собой. Эта свобода заложена в тебе, сынок. Свобода — это твоя судьба. Я горжусь тобой.
— Значит, иногда моя судьба мне не нравится. Судьба не должна разлучать людей, которые любят друг друга.
— Людей разлучает не судьба. Война.
— А может, война — это часть нашей судьбы?
— В том-то и вопрос…
Они шли и шли; дошли до дома Дойлов в Челси, пообедали там, куда Лора водила Пэла в первое их увольнение после Локейлорта. После обеда сын подарил отцу пиджак, и тот нашел его великолепным.
— С днем рожденья тебя! — пропел сын.
— Мой день рождения! Ты не забыл!
— Я никогда не забывал! И никогда не забуду!
Отец примерил пиджак: размер тот самый, рукава нужной длины.
— Спасибо, Поль-Эмиль! Он потрясающий! Я буду носить его каждый день.
Сын улыбнулся, счастливый счастьем отца. Они выпили еще по кофе и снова пошли гулять по Лондону. Но вскоре отец остановился посреди тротуара.
— Что с тобой, папа?
— Теперь мне пора возвращаться.
— Не уходи!
— Так надо.
— Не уходи, мне страшно без тебя!
— Ну-ну, ты же теперь солдат. Ты не должен бояться.
— Я боюсь одиночества.
— Мне надо идти.
— Я буду плакать, папа.
— Я тоже буду плакать, сынок.
Пэл пришел в себя. Он сидел на скамейке где-то на юге города, в незнакомом квартале, и плакал. Его трясло. Твидовый пиджак исчез.
25
Открыток больше не было. В декабре пришла последняя. С тех пор никаких вестей. Прошло два месяца, и ни звука. Наступил февраль, сын снова забыл о его дне рождения. Второй год подряд.
Отец грустил. Почему Поль-Эмиль не прислал ему открытку на день рождения? Просто открытку, красивый женевский вид, пускай даже без текста. Ее бы хватило, чтобы обмануть одиночество и растерянность. Наверно, у сына не было времени: банк — работа серьезная, наверняка он обременен обязанностями и трудится, не разгибаясь. Сын не простой человек, наверно, у него даже есть право подписи. Да и война. Всюду, кроме Швейцарии. Но швейцарцы такие занятые, сын заработался и не замечает, как проходят месяцы.
Но отец никак не мог себя уговорить. Неужто даже у самого крупного банкира не найдется минутки написать отцу пару слов, поздравить с днем рождения?
Он без конца перечитывал два своих сокровища. Ничто в них не говорило, что сын на него сердится. Тогда почему открыток больше нет? Каждый день ожидания уносил частичку его жизни. Почему сын его больше не любит?
26
Однажды вечером, в начале февраля, они собрались у Станисласа. Кей, Лора, Клод и Фарон играли в карты в столовой. Эме слонялся по гостиной. А Толстяк на цыпочках вышел на улицу повторять уроки английского. Он сидел в садике, окружавшем дом, под светом фонаря, прячась за красиво подстриженным кустом. Стоял страшный холод, но так он по крайней мере мог быть спокоен и не бояться насмешек. Он учился правильно выговаривать I love you. Пора было решаться, ехать к Мелинде, но он считал, что еще не готов — из-за английского. Помимо всего прочего. Еще он считал, что в любви нужна храбрость, и не знал, достаточно ли он храбр. Послышался какой-то шум, он прекратил свои упражнения: кто-то вышел из дома. Чтобы его не заметили, он забился в кусты. Это были Станислас и Пэл.
Они подошли поближе. Оба были печальны. Толстяк затаил дыхание и стал слушать.
— Ты какой-то грустный, — сказал Пэл.
— Немного, — отозвался Станислас.
Молчание.
— Опять уезжаем, так?
Станислас кивнул едва ли не с облегчением.
— А ты откуда знаешь?
— Ничего я не знаю. Догадываюсь. Мы все догадываемся.
У Толстяка в кустах екнуло сердце.
— Стан, хватит себя изводить, — сказал Пэл. — Мы прекрасно знали, что однажды это случится…
— Тогда зачем мы это сделали? — взвился старый летчик.
— Что сделали?
— Привязались! Нельзя так привязываться друг к другу! И не надо было встречаться после Бьюли… Это все я виноват… Вот черт! Мне было так одиноко в Лондоне, я так спешил встретиться с вами, мне так вас не хватало. Зачем я нас всех собрал? Какой же я эгоист! Будь я проклят!
— Нам тебя тоже не хватало, Стан. Мы друзья, а по друзьям скучают. К тому же мы больше, чем друзья. Знакомы от силы полтора года, а знаем друг друга как никто. Мы пережили вместе такое, чего, наверно, не переживем никогда и ни с кем.
— Мы хуже, чем друзья, мы родня! — удрученно простонал Станислас.
— В этом нет ничего плохого, Стан.
— Вы должны были жить в увольнении на транзитной квартире, пить и трахать шлюх. А не жить настоящей жизнью, не делать вид, будто войны нет, не вести себя, как люди! Ты разве не понял? Мы не люди!
Мужчины долго смотрели друг на друга. Пошел противный мелкий дождь. Станислас уселся на землю, прямо на мощеную дорожку, что вела к дому от тротуара. Пэл сел рядом.