Последнее время
Часть 10 из 14 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Последнее время наступает и выходит по собственному усмотрению.
2
Небо было, как всегда, огромным и всеобъемлющим, перечеркивавший небо Гусиный путь остро сиял, как солончак в полдень, сияли и созвездия, названия которых она не знала, поэтому придумывала сама: Стадо жеребят, Лепешка, Котел с Бараньей ногой, Брат и Сестра, – и каждая звездочка была как прокол черной страшной бездны, сквозь который ночью пытается продавиться невероятный жар ночного, спрятанного, но куда более лютого, чем дневное, солнца, чтобы упасть на землю и сжечь ее. Если небу, которое днем и ночью любуется на землю и живущих на ней людей, перестанет нравиться вид, оно позволит ночи затянуться. Тогда ночное солнце сквозь проколы звезд доберется до земли – и наступит Ахыр заман, Последнее время. Но пока небо терпит. Раз за разом приходит рассвет, и дневное солнце выталкивает ночное из дозволенного участка мира.
Наверное, так будет и сегодня, сонно подумала она и прикрыла глаза, но тотчас поёжилась. К костру шел Тотык, разговаривая с кем-то на незнакомом языке. Язык был странный, с неправильными твердыми звуками и какой-то неровный, будто говорящий подпрыгивал, отчего тон бродил вверх-вниз, а слова точно обрывались и начинались с середины. Тотык сам не слишком умел обращаться с этим языком, поэтому слова у него звучали то слишком гладко, то потешно, а иногда не выходили совсем, и он с усмешкой переходил на родной. А его родного почти не знал собеседник Тотыка. Самые простые слова он произносил грубовато и неверно, да и голос у него был сипловатый и сдавленный. Но друг друга они понимали.
Собеседник негромко настаивал на чем-то, а Тотык пытался отболтаться, со смешками и вроде бы вполне добродушно, если не расслышать брошенное вполголоса «Знаю я, что должен, потрох ты рыбий». Рыбий потрох у Тотыка был худшим ругательством, хуже оскорблений крови, матери и даже неба и отца.
Ей показалось, что и впрямь пахнуло рыбой, сырой вспоротой, затем сильнее – жареной, а затем отчетливо – просто углями на горячем железе, и она, так и не рассмотрев ничего, кроме двух зыбких силуэтов на фоне огня, поспешно прикрыла глаза, стараясь дышать ровно. «Мальчик, спать», – подумала она почему-то. Щеке стало жарче, над веками загуляли красные и желтые полосы. Сипатый что-то сказал, Тотык возразил, утомленно добавив:
– Сядь праведно.
Она не поняла, что это ей, и Тотык предупредил уже знакомым тоном:
– Накажу. Глаза открой и сядь праведно, на тебя посмотреть хотят.
Она без суеты, но и не мешкая, заворочалась и села на кошме, не поднимая головы. Жаровня с углями приблизилась, почти обожгла левую щеку и заставила выбившиеся из-под платка волосы скрутиться, воняя паленым, прошла кругом мимо лба к правой щеке, опустилась к подбородку. Твердый холодный палец, воняющий не рыбой и не углем, оказывается, а мокрым железом, ткнулся в губы – она вздрогнула, – приподнял верхнюю, оттянул нижнюю, проехал от переносицы к кончику носа и убрался.
Она поспешно отъехала по кошме назад, боясь поднять голову. Сипатый усмехнулся, они с Тотыком опять заспорили, причем Тотык злился все сильнее, повторяя то «Кошчы», то «Кул», и вдруг похлопал ее по плечу, веля встать, и сказал на понятном языке:
– Кула бери, если хочешь, я не возражаю, приказ есть приказ. Девку не отдам. Кто в даваре служить будет, стряпать, котел мыть?
Сиплый как будто поддакнул ему и засмеялся. Тотык зло возразил:
– Да она мелкая еще, под небом-то не греши.
Сипатый, подняв жаровню повыше, снова осмотрел ее и легонько, так же, как по носу, провел пальцем по ремням от горла до живота. Она вздрогнула и вцепилась в штаны на бедрах, отчаянно боясь поднять взгляд. Нельзя встречаться глазами, как будто она согласна, или не согласна, или свободный человек, а не Кошчы.
Сипатый что-то задумчиво сказал, Тотык ответил и вполголоса добавил:
– Не бойся, не отдам тебя. Да ты и большая для него, ему соплюха нужна. Пусть Кула берет.
Какого Кула, мучительно подумала она, но не та она, что сидела недалеко от костра, покрываясь потом, ледяным от ужаса и немножко знойным от жаровни, а другая она, наблюдавшая откуда-то сверху и сбоку, ниже неба и выше костра, но сипатый опять длинно заговорил, сбивая с мысли, и Тотык кивнул чуть в сторону, где кто-то спал на такой же кошме, или не спал, а, как и она недавно, делал вид, что спит, обмирая от страха и тоски.
Сипатый цыкнул и сказал – и она вдруг его поняла, не она, вернее, а та другая, что смотрела со стороны, и не поняла, а как будто после долгого перерыва услышала песню на чужом языке, который выучила только сейчас.
Он сказал:
– Обидно, что тебе девка, а мне мальчик. Хоть жизнь ей облегчу слегка.
Холодный твердый палец уперся ей в подбородок, поднимая лицо. Она решилась поднять и глаза – и в глаза ударило ночное солнце, сломав ей голову светом, болью и невозможностью дышать.
Мальчик закричал.
Она села, судорожно пытаясь вдохнуть, и какое-то время металась невидящим взглядом по негустой тьме, а руки нелепо, как будто сроду не учились ничему, то болтались в воздухе, то накрывали переносицу, в которой клокотали вся кровь и вся боль мира. Тут она вспомнила – мальчик закричал! – откинула простыню и повернулась к мальчику.
Мальчик не кричал, а спокойно дышал, сомкнув длинные ресницы, и луна нежно держала его прозрачным серпиком за обвод щеки, только этим да пятнышком на кончике носа обнаруживая свое присутствие в каморе.
Некоторое время она наглаживала воздух над мальчиком, как учил Золач, евнух, – не столько для того, чтобы убрать дурные сны, сколько для того, чтобы самой окончательно вынырнуть из дурного сна. Это ведь в ее дурном сне кричал мальчик, и это был не ее мальчик, а другой, но тоже ее, хотя такое невозможно – и вообще, и потому, что свои не забываются. Тем не менее она честно попыталась вспомнить, но, как всегда, лишь ухватилась одной рукой за невыносимо занывший нос, другой – за горло, чтобы сдержать тошноту.
Ей, наверное, надо было чувствовать благодарность к сипатому. Ее ведь и впрямь почти не трогали, а когда пытались тронуть, сразу отставали. Оно и понятно: днем гнусавит и дышит с похрюкиванием, ночью храпит на полдавара, а нос кривой и с течью всегда, днем и ночью, зимой и летом. Она и сама к такому привыкла, и, когда пять лет назад узнала, что хороший лицеправ может все исправить за полчаса, долго колебалась, не дороговато ли пять мерок за такую быструю, необязательную, да еще и болезненную, говорят, переделку. Насилу себя уговорила и ни разу не пожалела – ни о деньгах, на тот момент составлявших почти все ее скопленные за полтора года запасы, ни о переменах.
Из носа перестало капать, мужчины и даже некоторые женщины, в том числе давно знакомые, почти сразу начали разговаривать, трогать и предлагать всякое, что сперва пугало, потом радовало и занимало, но после надоело – ну и мальчик образовался. Отучаться от гнусавости пришлось довольно долго, нос до сих пор подтекал на сильных чувствах, переносица ныла перед дождем и в миг ярости, а от храпа, если верить отцу мальчика, не получилось избавиться до сих пор. Она и сбежала-то, чтобы не мешать спать хорошему парню. Ну, сама так считать привыкла, во всяком случае, – и кто докажет, что было не так?
И все это время она надеялась, что встретит сипатого. И боялась, что встретит его. Надеялась отомстить – и боялась, что слишком увлечется.
Сипатый наверняка давно сгнил, он, судя по голосу, был в возрасте уже тогда, предмет его занятий редко сопряжен с долгожительством, да и пограница союза со степью за дюжину лет пережила столько палов, засух и показательных охот на разработчиков, рейдеров и работорговцев, что шансов дотянуть до встречи с нею у сипатого почти не было.
Она хорошо это понимала – но еще лучше понимала, что ищет сипатого в каждом мерзавце и что первым делом сломает мерзавцу нос, а дальше уж куда вдохновение выведет. Тотык говорил, что без вдохновения воин равен мяснику, а мясники быстро тупеют.
Вдали вскрикнули, но не мальчик, а женщина или девица, и не истошно, а будто останавливая кого-то. Не самый обычный для предрассветного часа звук: в это время положено или храпеть, или сонно бормотать, собираясь на службу, или утомленно ругаться вдолгую на излете затянувшейся гулянки.
Впрочем, больше не кричали и не шумели. Бывает и такое. Хозяюшка отогнала перебравшего постояльца, веселая девка обуздала позволившего себе лишнее гостя, а может, девчонка шуганула козу от мусорной кучи.
Она послушала еще немного, почти успокоилась, но на всякий случай, с шептанием мазнув рукой над головой мальчика, тихонько встала, поправила лоскуты баулы́, подтянула распущенные на ночь ремни, влезла в войлочные туфли, с удовольствием ощутив пальцами левой ноги твердую холодную помеху, подошла к двери каморы, прислушалась, бережно, не скрипнув и не потревожив прохладного тока воздуха, приоткрыла дверь и выскользнула в коридор.
Коридор был пуст и залит, как воском, черной тишиной. Свет ей и не был нужен. Она уверенно, даже не считая шагов, а будто в такт так и не придуманной песенке, дошла до двери в тридцать пятую камору, она же пятая строчка песенки, очень осторожно, приподнявшись на цыпочках, ухватила за концы деревянную планку над дверью, потянула и на последнем остатке, когда спина уже стонала и готовилась то ли хрустнуть, то ли лопнуть в серединке, без щелчка вытолкнула эту планку вверх.
Беззвучно выдохнула, отбила несколько поклонов на южный манер, сбрасывая напряг в мышцах и суставах, вынула из левой туфли сперва ступню, затем, балансируя на правой ноге, монеты и, не сумев отказать себе в удовольствии повыпендриваться, пока никто не видит, вытянула левую ногу в сторону, вверх, а потом, медленно и четко разворачиваясь на правом носке, выгнула торс, чтобы он и нога были отрезком прямой, поводила этим отрезком, как стрелкой компаса, туда- сюда по линии горизонта, выпрямилась, на том же плавном движении ловко втолкнула монеты в щель над дверью и поставила планку на место. Вернула на место и слегка подмерзшую ступню. Замерла. Прислушалась к себе и к миру.
Все было хорошо. Она была сыта, здорова и в неплохой форме, заработала за день больше, чем за месяц, хоть и куда меньше, чем надеялась, слегка очистила землю под небом и почти выспалась, несмотря на буйный и не то чтобы обыкновенно прошедший день.
Она собиралась всего-то проверить нечаянную наводку. Брунгильда, северная девка, снимала камору в соседнем крыле. На прошлой неделе за поздним завтраком в харчевне она рассказала землячкам, что хозяину терм ко дню стирки или даже ко дню Фрейи привезут на хранение кубышку манихейской теневой общины, и, кабы у девки был серьезный друг с надежным отрядом, можно было бы обеспечить всему отряду долгое безбедное существование в любом вольном городе союза. Северянки с хихиканьем пообсуждали это, посетовали на острую нехватку серьезных друзей, а лучше – целого отряда друзей, которые пригодятся не только в редких случаях, связанных с возможностью обнести манихейских трактирщиков и притонодержателей, но и почти каждый день, а лучше ночь.
Северянки разговаривали весело, уверенно и громко, полагая, что наречие руси, сословия, постоянно передвигающегося по рекам и заливам на гребных кнурах, в прилесных городах не понимает никто. Она тоже понимала с некоторым трудом, столько лет прошло, но главное уловила – и в тот же вечер пошла к термам на разведку. И на следующее утро пошла, и пробыла там до вечера. И так каждый день, пока вчера утром не увидела подвоз кубышки: сперва поодаль остановились три повозки с серьезными мужчинами, которые, побродив по окрестностям, рассредоточились по зданию. После во внутренний двор въехала пара укрепленных повозок и вывернула к главному подъезду. Из терм вышел отряд смешливых парней в черно-белых одеждах и с полностью выбритыми головами – у них, кажется, даже ресницы были выщипаны, – явно веселясь, попрощался с бледным от ответственности хозяином, погрузился в повозки и умчался.
Серьезные мужчины разъехались через полчаса, уверившись, очевидно, что кубышка хранится как надо и где надо.
Еще через полчаса она брела по коридорам терм, приглядываясь, принюхиваясь и выискивая признаки прохода к сокровищам, которые обеспечат ее, мальчика, а может, и детей мальчика на пять жизней вперед. Не успела.
Но жалела она не об утраченной навсегда возможности найти и забрать кубышку – в квартал Фрейи, понятно, ей больше не соваться, – а о том, что не успела услышать голос долговязого урода, терзавшего малолетку. Вдруг он был сипловатым. Хорошо, если был, жалко, что не услышала, – но спрашивать было некогда.
Об остальном она не жалела – ни о том, что зарезала троих, ни о том, что спасла двух продажных девок, ни, понятно, о том, что обеспечила себе и мальчику полгода если не сытой, то сносной жизни и стала на шаг ближе к выполнению главной мечты о тихой сытой жизни вдвоем.
Шага тоже немало. С него всё начинается, многое продолжается и кое-что завершается, иногда даже счастливо.
Со стороны каморы долетел звук. Скрип и вздох. Мальчик проснулся, поняла она и быстро, но по-прежнему тихо пошла к двери, которую оставила приоткрытой. У порога беззвучно шепнула: «Мальчик, спать» – и запнулась, сама не успев понять почему, но мальчик жалобно сказал: «Мама», и она шагнула за дверь и сразу дернулась к пятке, понимая, что бесполезно: клинки остались в сапогах, страж сбоку двигался быстро и умело, так что от лезвия возле уха она могла и не уйти, еще один страж в глубине комнаты держал ее на прицеле, и самое скверное – третий, главный, по всему, страж сидел на кровати, и не просто сидел, а держал на коленях сонного мальчика, приобняв его так, чтобы горло было в сгибе локтя.
Страж двинул локтем, чтобы она поняла, и она поняла, холодея, а мальчик, к счастью, не понял: он хмыкнул и повозил шеей с явным возмущением.
– Мама, мы уходим? – пробормотал мальчик.
– Да, – ответила она. – Не при нем, пожалуйста.
– Умная девочка, – сказал страж, не спеша встал и, издевательски баюкая мальчика, отнес его к пожарному выходу, который она считала наглухо заколоченным и заваленным. Он передал мальчика, пробормотавшего что-то непонятное, но, кажется, не испуганное, в приоткрытую теперь дверцу – с той стороны приняли и унесли.
И пошел к ней.
Она тут же присела, прикрывая голову и грудь.
Помогло это не особо. Зато нос не сломали.
3
– Повезло тебе, русь, – сказал Фредгарт. – Не один пойдешь. Нашли тебе напарницу.
Хейдар поднял бровь.
– То, что я пойду, уже не обсуждается, значит?
– Ну а кто еще. Вот помер бы ты – тогда бы я растерялся, а коли живой, чего думать.
– В следующий раз обязательно помру. Где напарницу-то нашли, в сточной канаве?
– Грязно мыслишь. В термах.
– А. Шлюха?
– По повадкам я бы сказал, скорее, кухарка, если не мясник. Троих там прирезала.
– Боги милосердные. Опоила, что ли?
– Если бы. Вполне бодрствовали.
– То есть она одновременно всех троих ублажала и резала? Фредгарт, ты меня переоцениваешь. Или там не гости были?
– Гости-гости. Арендовали двух девок, отвлеклись на них, тут третья ворвалась и поубивала.
– Слабы мужи вольного города Вельдюра.
– А там только один муж, двое – бродилы-разработчики.
– Ой, – сказал Хейдар очень серьезно. – Даже страшно. Мне дед про таких девок рассказывал. Рост в полдюжины локтей и грудь бронзовая?
– Нет, говорят, обыкновенная, и сама небольшая, и грудь, боюсь, тоже. Про бронзовую не говорили. Быстрая, сказали, очень. Ну и гости слишком увлеклись, одна девка просто измочаленная, ее и ломали, и резали.
– А эта прекратила, значит. Правильно сделала.
2
Небо было, как всегда, огромным и всеобъемлющим, перечеркивавший небо Гусиный путь остро сиял, как солончак в полдень, сияли и созвездия, названия которых она не знала, поэтому придумывала сама: Стадо жеребят, Лепешка, Котел с Бараньей ногой, Брат и Сестра, – и каждая звездочка была как прокол черной страшной бездны, сквозь который ночью пытается продавиться невероятный жар ночного, спрятанного, но куда более лютого, чем дневное, солнца, чтобы упасть на землю и сжечь ее. Если небу, которое днем и ночью любуется на землю и живущих на ней людей, перестанет нравиться вид, оно позволит ночи затянуться. Тогда ночное солнце сквозь проколы звезд доберется до земли – и наступит Ахыр заман, Последнее время. Но пока небо терпит. Раз за разом приходит рассвет, и дневное солнце выталкивает ночное из дозволенного участка мира.
Наверное, так будет и сегодня, сонно подумала она и прикрыла глаза, но тотчас поёжилась. К костру шел Тотык, разговаривая с кем-то на незнакомом языке. Язык был странный, с неправильными твердыми звуками и какой-то неровный, будто говорящий подпрыгивал, отчего тон бродил вверх-вниз, а слова точно обрывались и начинались с середины. Тотык сам не слишком умел обращаться с этим языком, поэтому слова у него звучали то слишком гладко, то потешно, а иногда не выходили совсем, и он с усмешкой переходил на родной. А его родного почти не знал собеседник Тотыка. Самые простые слова он произносил грубовато и неверно, да и голос у него был сипловатый и сдавленный. Но друг друга они понимали.
Собеседник негромко настаивал на чем-то, а Тотык пытался отболтаться, со смешками и вроде бы вполне добродушно, если не расслышать брошенное вполголоса «Знаю я, что должен, потрох ты рыбий». Рыбий потрох у Тотыка был худшим ругательством, хуже оскорблений крови, матери и даже неба и отца.
Ей показалось, что и впрямь пахнуло рыбой, сырой вспоротой, затем сильнее – жареной, а затем отчетливо – просто углями на горячем железе, и она, так и не рассмотрев ничего, кроме двух зыбких силуэтов на фоне огня, поспешно прикрыла глаза, стараясь дышать ровно. «Мальчик, спать», – подумала она почему-то. Щеке стало жарче, над веками загуляли красные и желтые полосы. Сипатый что-то сказал, Тотык возразил, утомленно добавив:
– Сядь праведно.
Она не поняла, что это ей, и Тотык предупредил уже знакомым тоном:
– Накажу. Глаза открой и сядь праведно, на тебя посмотреть хотят.
Она без суеты, но и не мешкая, заворочалась и села на кошме, не поднимая головы. Жаровня с углями приблизилась, почти обожгла левую щеку и заставила выбившиеся из-под платка волосы скрутиться, воняя паленым, прошла кругом мимо лба к правой щеке, опустилась к подбородку. Твердый холодный палец, воняющий не рыбой и не углем, оказывается, а мокрым железом, ткнулся в губы – она вздрогнула, – приподнял верхнюю, оттянул нижнюю, проехал от переносицы к кончику носа и убрался.
Она поспешно отъехала по кошме назад, боясь поднять голову. Сипатый усмехнулся, они с Тотыком опять заспорили, причем Тотык злился все сильнее, повторяя то «Кошчы», то «Кул», и вдруг похлопал ее по плечу, веля встать, и сказал на понятном языке:
– Кула бери, если хочешь, я не возражаю, приказ есть приказ. Девку не отдам. Кто в даваре служить будет, стряпать, котел мыть?
Сиплый как будто поддакнул ему и засмеялся. Тотык зло возразил:
– Да она мелкая еще, под небом-то не греши.
Сипатый, подняв жаровню повыше, снова осмотрел ее и легонько, так же, как по носу, провел пальцем по ремням от горла до живота. Она вздрогнула и вцепилась в штаны на бедрах, отчаянно боясь поднять взгляд. Нельзя встречаться глазами, как будто она согласна, или не согласна, или свободный человек, а не Кошчы.
Сипатый что-то задумчиво сказал, Тотык ответил и вполголоса добавил:
– Не бойся, не отдам тебя. Да ты и большая для него, ему соплюха нужна. Пусть Кула берет.
Какого Кула, мучительно подумала она, но не та она, что сидела недалеко от костра, покрываясь потом, ледяным от ужаса и немножко знойным от жаровни, а другая она, наблюдавшая откуда-то сверху и сбоку, ниже неба и выше костра, но сипатый опять длинно заговорил, сбивая с мысли, и Тотык кивнул чуть в сторону, где кто-то спал на такой же кошме, или не спал, а, как и она недавно, делал вид, что спит, обмирая от страха и тоски.
Сипатый цыкнул и сказал – и она вдруг его поняла, не она, вернее, а та другая, что смотрела со стороны, и не поняла, а как будто после долгого перерыва услышала песню на чужом языке, который выучила только сейчас.
Он сказал:
– Обидно, что тебе девка, а мне мальчик. Хоть жизнь ей облегчу слегка.
Холодный твердый палец уперся ей в подбородок, поднимая лицо. Она решилась поднять и глаза – и в глаза ударило ночное солнце, сломав ей голову светом, болью и невозможностью дышать.
Мальчик закричал.
Она села, судорожно пытаясь вдохнуть, и какое-то время металась невидящим взглядом по негустой тьме, а руки нелепо, как будто сроду не учились ничему, то болтались в воздухе, то накрывали переносицу, в которой клокотали вся кровь и вся боль мира. Тут она вспомнила – мальчик закричал! – откинула простыню и повернулась к мальчику.
Мальчик не кричал, а спокойно дышал, сомкнув длинные ресницы, и луна нежно держала его прозрачным серпиком за обвод щеки, только этим да пятнышком на кончике носа обнаруживая свое присутствие в каморе.
Некоторое время она наглаживала воздух над мальчиком, как учил Золач, евнух, – не столько для того, чтобы убрать дурные сны, сколько для того, чтобы самой окончательно вынырнуть из дурного сна. Это ведь в ее дурном сне кричал мальчик, и это был не ее мальчик, а другой, но тоже ее, хотя такое невозможно – и вообще, и потому, что свои не забываются. Тем не менее она честно попыталась вспомнить, но, как всегда, лишь ухватилась одной рукой за невыносимо занывший нос, другой – за горло, чтобы сдержать тошноту.
Ей, наверное, надо было чувствовать благодарность к сипатому. Ее ведь и впрямь почти не трогали, а когда пытались тронуть, сразу отставали. Оно и понятно: днем гнусавит и дышит с похрюкиванием, ночью храпит на полдавара, а нос кривой и с течью всегда, днем и ночью, зимой и летом. Она и сама к такому привыкла, и, когда пять лет назад узнала, что хороший лицеправ может все исправить за полчаса, долго колебалась, не дороговато ли пять мерок за такую быструю, необязательную, да еще и болезненную, говорят, переделку. Насилу себя уговорила и ни разу не пожалела – ни о деньгах, на тот момент составлявших почти все ее скопленные за полтора года запасы, ни о переменах.
Из носа перестало капать, мужчины и даже некоторые женщины, в том числе давно знакомые, почти сразу начали разговаривать, трогать и предлагать всякое, что сперва пугало, потом радовало и занимало, но после надоело – ну и мальчик образовался. Отучаться от гнусавости пришлось довольно долго, нос до сих пор подтекал на сильных чувствах, переносица ныла перед дождем и в миг ярости, а от храпа, если верить отцу мальчика, не получилось избавиться до сих пор. Она и сбежала-то, чтобы не мешать спать хорошему парню. Ну, сама так считать привыкла, во всяком случае, – и кто докажет, что было не так?
И все это время она надеялась, что встретит сипатого. И боялась, что встретит его. Надеялась отомстить – и боялась, что слишком увлечется.
Сипатый наверняка давно сгнил, он, судя по голосу, был в возрасте уже тогда, предмет его занятий редко сопряжен с долгожительством, да и пограница союза со степью за дюжину лет пережила столько палов, засух и показательных охот на разработчиков, рейдеров и работорговцев, что шансов дотянуть до встречи с нею у сипатого почти не было.
Она хорошо это понимала – но еще лучше понимала, что ищет сипатого в каждом мерзавце и что первым делом сломает мерзавцу нос, а дальше уж куда вдохновение выведет. Тотык говорил, что без вдохновения воин равен мяснику, а мясники быстро тупеют.
Вдали вскрикнули, но не мальчик, а женщина или девица, и не истошно, а будто останавливая кого-то. Не самый обычный для предрассветного часа звук: в это время положено или храпеть, или сонно бормотать, собираясь на службу, или утомленно ругаться вдолгую на излете затянувшейся гулянки.
Впрочем, больше не кричали и не шумели. Бывает и такое. Хозяюшка отогнала перебравшего постояльца, веселая девка обуздала позволившего себе лишнее гостя, а может, девчонка шуганула козу от мусорной кучи.
Она послушала еще немного, почти успокоилась, но на всякий случай, с шептанием мазнув рукой над головой мальчика, тихонько встала, поправила лоскуты баулы́, подтянула распущенные на ночь ремни, влезла в войлочные туфли, с удовольствием ощутив пальцами левой ноги твердую холодную помеху, подошла к двери каморы, прислушалась, бережно, не скрипнув и не потревожив прохладного тока воздуха, приоткрыла дверь и выскользнула в коридор.
Коридор был пуст и залит, как воском, черной тишиной. Свет ей и не был нужен. Она уверенно, даже не считая шагов, а будто в такт так и не придуманной песенке, дошла до двери в тридцать пятую камору, она же пятая строчка песенки, очень осторожно, приподнявшись на цыпочках, ухватила за концы деревянную планку над дверью, потянула и на последнем остатке, когда спина уже стонала и готовилась то ли хрустнуть, то ли лопнуть в серединке, без щелчка вытолкнула эту планку вверх.
Беззвучно выдохнула, отбила несколько поклонов на южный манер, сбрасывая напряг в мышцах и суставах, вынула из левой туфли сперва ступню, затем, балансируя на правой ноге, монеты и, не сумев отказать себе в удовольствии повыпендриваться, пока никто не видит, вытянула левую ногу в сторону, вверх, а потом, медленно и четко разворачиваясь на правом носке, выгнула торс, чтобы он и нога были отрезком прямой, поводила этим отрезком, как стрелкой компаса, туда- сюда по линии горизонта, выпрямилась, на том же плавном движении ловко втолкнула монеты в щель над дверью и поставила планку на место. Вернула на место и слегка подмерзшую ступню. Замерла. Прислушалась к себе и к миру.
Все было хорошо. Она была сыта, здорова и в неплохой форме, заработала за день больше, чем за месяц, хоть и куда меньше, чем надеялась, слегка очистила землю под небом и почти выспалась, несмотря на буйный и не то чтобы обыкновенно прошедший день.
Она собиралась всего-то проверить нечаянную наводку. Брунгильда, северная девка, снимала камору в соседнем крыле. На прошлой неделе за поздним завтраком в харчевне она рассказала землячкам, что хозяину терм ко дню стирки или даже ко дню Фрейи привезут на хранение кубышку манихейской теневой общины, и, кабы у девки был серьезный друг с надежным отрядом, можно было бы обеспечить всему отряду долгое безбедное существование в любом вольном городе союза. Северянки с хихиканьем пообсуждали это, посетовали на острую нехватку серьезных друзей, а лучше – целого отряда друзей, которые пригодятся не только в редких случаях, связанных с возможностью обнести манихейских трактирщиков и притонодержателей, но и почти каждый день, а лучше ночь.
Северянки разговаривали весело, уверенно и громко, полагая, что наречие руси, сословия, постоянно передвигающегося по рекам и заливам на гребных кнурах, в прилесных городах не понимает никто. Она тоже понимала с некоторым трудом, столько лет прошло, но главное уловила – и в тот же вечер пошла к термам на разведку. И на следующее утро пошла, и пробыла там до вечера. И так каждый день, пока вчера утром не увидела подвоз кубышки: сперва поодаль остановились три повозки с серьезными мужчинами, которые, побродив по окрестностям, рассредоточились по зданию. После во внутренний двор въехала пара укрепленных повозок и вывернула к главному подъезду. Из терм вышел отряд смешливых парней в черно-белых одеждах и с полностью выбритыми головами – у них, кажется, даже ресницы были выщипаны, – явно веселясь, попрощался с бледным от ответственности хозяином, погрузился в повозки и умчался.
Серьезные мужчины разъехались через полчаса, уверившись, очевидно, что кубышка хранится как надо и где надо.
Еще через полчаса она брела по коридорам терм, приглядываясь, принюхиваясь и выискивая признаки прохода к сокровищам, которые обеспечат ее, мальчика, а может, и детей мальчика на пять жизней вперед. Не успела.
Но жалела она не об утраченной навсегда возможности найти и забрать кубышку – в квартал Фрейи, понятно, ей больше не соваться, – а о том, что не успела услышать голос долговязого урода, терзавшего малолетку. Вдруг он был сипловатым. Хорошо, если был, жалко, что не услышала, – но спрашивать было некогда.
Об остальном она не жалела – ни о том, что зарезала троих, ни о том, что спасла двух продажных девок, ни, понятно, о том, что обеспечила себе и мальчику полгода если не сытой, то сносной жизни и стала на шаг ближе к выполнению главной мечты о тихой сытой жизни вдвоем.
Шага тоже немало. С него всё начинается, многое продолжается и кое-что завершается, иногда даже счастливо.
Со стороны каморы долетел звук. Скрип и вздох. Мальчик проснулся, поняла она и быстро, но по-прежнему тихо пошла к двери, которую оставила приоткрытой. У порога беззвучно шепнула: «Мальчик, спать» – и запнулась, сама не успев понять почему, но мальчик жалобно сказал: «Мама», и она шагнула за дверь и сразу дернулась к пятке, понимая, что бесполезно: клинки остались в сапогах, страж сбоку двигался быстро и умело, так что от лезвия возле уха она могла и не уйти, еще один страж в глубине комнаты держал ее на прицеле, и самое скверное – третий, главный, по всему, страж сидел на кровати, и не просто сидел, а держал на коленях сонного мальчика, приобняв его так, чтобы горло было в сгибе локтя.
Страж двинул локтем, чтобы она поняла, и она поняла, холодея, а мальчик, к счастью, не понял: он хмыкнул и повозил шеей с явным возмущением.
– Мама, мы уходим? – пробормотал мальчик.
– Да, – ответила она. – Не при нем, пожалуйста.
– Умная девочка, – сказал страж, не спеша встал и, издевательски баюкая мальчика, отнес его к пожарному выходу, который она считала наглухо заколоченным и заваленным. Он передал мальчика, пробормотавшего что-то непонятное, но, кажется, не испуганное, в приоткрытую теперь дверцу – с той стороны приняли и унесли.
И пошел к ней.
Она тут же присела, прикрывая голову и грудь.
Помогло это не особо. Зато нос не сломали.
3
– Повезло тебе, русь, – сказал Фредгарт. – Не один пойдешь. Нашли тебе напарницу.
Хейдар поднял бровь.
– То, что я пойду, уже не обсуждается, значит?
– Ну а кто еще. Вот помер бы ты – тогда бы я растерялся, а коли живой, чего думать.
– В следующий раз обязательно помру. Где напарницу-то нашли, в сточной канаве?
– Грязно мыслишь. В термах.
– А. Шлюха?
– По повадкам я бы сказал, скорее, кухарка, если не мясник. Троих там прирезала.
– Боги милосердные. Опоила, что ли?
– Если бы. Вполне бодрствовали.
– То есть она одновременно всех троих ублажала и резала? Фредгарт, ты меня переоцениваешь. Или там не гости были?
– Гости-гости. Арендовали двух девок, отвлеклись на них, тут третья ворвалась и поубивала.
– Слабы мужи вольного города Вельдюра.
– А там только один муж, двое – бродилы-разработчики.
– Ой, – сказал Хейдар очень серьезно. – Даже страшно. Мне дед про таких девок рассказывал. Рост в полдюжины локтей и грудь бронзовая?
– Нет, говорят, обыкновенная, и сама небольшая, и грудь, боюсь, тоже. Про бронзовую не говорили. Быстрая, сказали, очень. Ну и гости слишком увлеклись, одна девка просто измочаленная, ее и ломали, и резали.
– А эта прекратила, значит. Правильно сделала.