Портрет мужчины в красном
Часть 6 из 6 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
При всех своих общественных, моральных, юридических и метафизических прегрешениях, Лоррен, единственный ребенок в семье, много лет оставался примерным сыном и жил в Отёе со своей матерью. Это была дама устрашающей внешности: Леон Доде звал ее Сикораксой – как мать Калибана. Было всего три человека, которым вертопрах Лоррен всегда хранил верность (в меру своих возможностей): это его мать, Эдмон де Гонкур и доктор Поцци.
Как-то раз Леон Доде, который тоже жил в Отёе, поинтересовался у Гонкура: «Мсье Гонкур, как вы терпите этого жуткого типа? От одного его вида мне делается дурно». – «А куда деваться, милый юноша, – ответил Гонкур. – Отёй находится в отдалении от города, и зимними днями я здесь совсем один. Лоррен забавляет меня своей болтовней». Эту болтовню Гонкур время от времени заносит прямо в дневник. Где также отмечает, что Лоррен – «истеричный, коварный сплетник». В разговорах с Альфонсом и мадам Доде он поносит Гонкура, а затем поносит чету Доде в разговорах с Гонкуром, отдавая себе отчет (какой-то частью своего мозга), что они будут обмениваться впечатлениями. Гонкур часто задумывался об истоках такого поведения и пытался понять, чтó служит для Лоррена главным побудительным импульсом: «злоба или полная бестактность». Лоррен и сам задавался этими вопросами и нашел такое объяснение: весь Париж злонамеренно сбивает его с истинного пути поэта. «Вот свиньи! – воскликнул однажды он. – Низвели меня до журналиста!»
Гонкуровский дневник служит ценнейшим документом эпохи. Его создавали два брата, Эдмон (1822–1896) и Жюль (1830–1870). Неразлучные в жизни (если им и случалось расставаться, то лишь на несколько часов, и, было время, они даже содержали одну любовницу на двоих), братья неразлучны и на страницах «Дневника», где объединяются в общем «я». Эстеты, коллекционеры, драматурги, критики, романисты, они пристально разглядывали каждый пласт общества: низшие сословия, буржуазию, аристократию. Слабые здоровьем, оба по-человечески мучились печенью, желудком и нервами; оба по-писательски недолюбливали свою эпоху, предпочитая галантный XVIII век, ценили высокие идеалы и тонкие чувства, зачастую обостренно и гневно взирали на деяния этого мира. Эдмон признает: «…мы были существа страстные, нервные, болезненно впечатлительные, а следовательно, порой и несправедливые». В октябре 1866 года Жюль пишет Флоберу: «Мы и Готье втроем составляем укрепленный лагерь чистого искусства, этических принципов красоты, равнодушия к политике и скепсиса по отношению к прочей бессмыслице – я имею в виду религию».
Первая совместная запись братьев Гонкур датирована вторым декабря пятьдесят первого: это был день выхода их дебютного произведения «В 18…». К несчастью для них (но к счастью для «Дневника»), в тот же день произошел устроенный Луи-Наполеоном государственный переворот, вызвавший, в частности, трепет всех издателей и печатников; из-за этого книга «В 18…» не рекламировалась и не находила спроса; в итоге разошлись только жалкие шестьдесят экземпляров. Братья обыкновенно вели дневник в ночи, когда стихали дневные страсти (этот последний случай – не в счет): Эдмон стоял, а Жюль садился заносить на бумагу их общие впечатления и все, что врезалось в память. Записи велись тщательно, подробно, хотя и не всегда соответствовали истине. Общий замысел подытожил Эдмон:
Итак, мы стремились сохранить для потомства живые образы наших современников, воскрешая их в стремительной стенограмме какой-нибудь беседы, подмечая своеобразный жест, любопытную черточку, в которой страстно прорывается характер, или то неуловимое, в чем передается само биение жизни, и, наконец, следуя хотя бы отчасти за лихорадочным ритмом, свойственным хмельному парижскому существованию[55].
Все великие дневники в конечном счете подрывают, а то и предают изображаемый век. Это происходит как на микроуровне – он/она не был(а) тем воплощением добродетели, каким хотел(а) казаться, так и на макроуровне: дневник предостерегает нас от излишнего доверия к самооценке данной эпохи. Гонкуровский «Дневник», подробный и остроумный, не чуждый сплетен, обжигающий своей прямотой, остается непревзойденным творением двух братьев. Когда в 1870 году Жюль умер от сифилиса в третьей стадии, Эдмон посчитал их литературную деятельность оконченной, но не мог не описать последние дни брата, а разыгравшиеся в скором времени трагические события – осада Парижа и Коммуна – заставили его продолжить дневник в одиночку. Эту работу он прекратил только в 1896 году, за двенадцать дней до своей смерти.
Впрочем, не довольствуясь простым изложением неудобных истин той эпохи, Эдмон пошел дальше: в период с 1887 по 1896 год он опубликовал их в девяти томах. И это в ту пору, когда частная переписка обычно сжигалась по смерти отправителя или адресата; а потому кое-кто из выведенных в «Дневнике» братьев Гонкур персонажей воспринял это издание с ощущением неловкости, возмущения, а то и предательства. Историк и философ Эрнест Ренан, автор трактата «Жизнь Иисуса», даже на людях не скрывал своей ярости после выхода четвертого тома (1890). Ему пришлось не по нраву напоминание (ставшее теперь достоянием гласности) о том, как двадцать лет назад, когда пруссаки осаждали Париж, он витийствовал у Бребана о превосходстве немецкого ума, немецкой мастеровитости и закончил свою тираду словами: «Да, господа, немцы – высшая раса!» Гонкур отстаивал дословную точность цитаты, а также признался журналисту, направленному к нему в разгар скандала с просьбой об интервью, что считает себя «бестактным существом». Но тут же добавил, что только бестактные существа и могут создавать интересные мемуары, а заключил очередной шпилькой в адрес Ренана: «Мсье Ренан так бестактно обошелся с Иисусом, что должен, конечно, смириться с небольшой бестактностью по отношению к своей персоне».
Слушок в действии
Эдмон де Гонкур беседует с дамой, чье имя не разглашает.
Дневниковой записи предпослан заголовок «По следу».
Я: В среду я ужинал в обществе княгини [Матильды] и мадам Штраус, которая выглядела непревзойденно.
Мадам ***: И при этом она определенно страдает… Я видела ее в субботу, сразу после серьезного нервного приступа… Она как будто две недели голодала… Подозрительно, право… (Ненадолго останавливается, затем продолжает.) Мадам де Беньер, которая знакома с нею накоротке, говорит, что она влюблена в любовь и что прежде была готова, если бы ее поманил Мопассан, бросить все… Она влюблена? В кого же? (Пауза.) На днях я решила справиться о ее сыне и услышала, что юноша теперь при деле – зачислен в группу интернов Поцци. И при упоминании этого имени ее сын, который присутствовал при разговоре, покосился на мать особым взглядом… Да, некоторые мелочи подсказывают, что это он.
Я: Да-да, вы, стало быть, напали на след… Иначе как объяснить, что Поцци, который не вхож к княгине, ужинал с нею в прошлую среду на рю де Берри?.. Могу сообщить вам одну немаловажную подробность. Она [мадам Штраус] мерзлячка и на ужинах у княгини не снимает кружевной палантин или меховую горжетку (мы все немного мерзнем в гостях у княгини после замены газового отопления электрическим), но в этот раз, не уступая моим соседским увещеваниям, оставалась décolletée.
Мадам ***: Очевидно, это лишний раз доказывает… Непременно напишу ей и скажу, что в субботу заметила у нее во взгляде такое страдание, которое определенно выдавало душевную боль… В ближайший понедельник сообщу вам результат.
(Но здесь рассказ, или сплетня, иссякает.)
В воскресенье, 1 февраля 1885 года, за пять месяцев до прибытия «странного трио» в Лондон, Эдмон де Гонкур торжественно открыл для гостей grenier[56] – «салон на чердаке» своего дома в Отёе. По примеру Флобера, который принимал по четвергам у себя на рю Мурильо, он сделал свою мансарду местом еженедельных встреч писателей. «Писателями», естественно, считались только литераторы-мужчины; впрочем, для мадам Альфонс Доде двери всегда были открыты, а в конце вечера туда допускались жены, приехавшие забрать своих мужей. И хотя эти собрания носили частный характер, Гонкур охотно соглашался на освещение их в печати (хотя бы для того, чтобы досадить тем, кто не получал приглашений). Поэтому он уступил просьбе Жозефа Гайда и дал разрешение написать очерк о таком собрании для колонки «Париси» в газете «Фигаро». Но Гайда, появившись в мансарде, принес щекотливое известие. Редактор его отдела в тот вечер должен был присутствовать на ужине в каком-то отдаленном пригороде. Поэтому от Гайда потребовали готовый оплачиваемый материал к пятнадцати часам, то есть за два часа до начала салона.
На другой день Гонкур жаловался своему «Дневнику»:
Утром прочел статью Гайда в «Фигаро». Якобы вчера в моем доме собрался «весь Париж» и среди этого «всего Парижа» были люди, которые давно перессорились между собой, враги, которые даже не здороваются. Бедный двадцатый век! Как же он обманется, если станет искать надежные сведения в газетах века девятнадцатого.
Поворчав, Гонкур далее отмечает, что на этой первой grenier разговор зашел о «фантастическом» Монтескью, и в частности о его первых любовных историях (точнее, о сексуальных опытах), вполне «бодлерианских»:
Первое амурное знакомство состоялось у него с некой чревовещательницей, которая, пока Монтескью прокладывал себе тернистый путь к счастью, вдруг изменила голос, изобразив приход пьяного сутенера, угрожающего титулованному клиенту.
Кто отказался бы этому поверить? Но многие скабрезные записи в «Дневнике» (и вообще бóльшая часть сексуальных сплетен) основываются только на одном – и, более того, анонимном – источнике. А кроме того, описанный случай противоречит широко известной истории о том, что граф приобрел свой первый гетеросексуальный опыт не с кем-нибудь, а с Сарой Бернар. Причем эта история бытует в двух разных версиях. Согласно первой, они некоторое время возились на подушках, после чего графа жестоко (или жидко) рвало целые сутки. Согласно второй, они все же переспали, после чего Монтескью рвало целую неделю. Узнать истину нам не дано.
В наши дни Монтескью нередко называют «экстравагантный гомосексуал». Экстравагантный – безусловно; и по всей видимости, мы можем исключить у него гетеросексуальные наклонности. Но как (практикующий) гомосексуал, экстравагантным он не был, отнюдь. При всей своей манерности он не мог считаться Посланником Содома. Он был добрым другом Сары Бернар; оба любили наряжаться и купались в собственной славе. Сара Бернар впервые произвела фурор как травести, сыграв роль пажа в спектакле по пьесе в стихах Франсуа Коппе «Прохожий». Надар, величайший фотограф-портретист своего времени, одел графа и актрису в одинаковые облегающие мужские костюмы из этого спектакля, после чего они импровизировали перед объективом. По слухам, именно после этой импровизации по пьесе они и возились на подушках.
Какой мужчина, вооруженный дворянским титулом, финансовой независимостью, возможностью путешествовать по экзотическим странам и свободой от религиозных пут, не испробовал секс? Обычно не просто испробовал, но и перепробовал. Впрочем, иные, испробовав секс, решают, что это не для них. Одна гипотеза гласит, что Монтескью «хотел познать все и не связывать себя ничем». Потому-то Итурри и уходил из дому по ночам, а наутро делился с графом всеми подробностями – как благоуханными, так и дурнопахнущими. Искусствовед Бернар Беренсон писал: «За всю долгую историю моего знакомства с Монтескью я ни разу не замечал за ним той склонности, которой известен де Шарлюс: содомии. А ведь я в молодые годы, видит Бог, притягивал к себе гомосексуалов как магнит». И это правда: Оскар Уайльд однажды пытался соблазнить его в Оксфорде, а встретив отпор, посетовал, что Беренсон «сделан из камня».
Бернар (слева) и Монтескью в костюме участника спек такля «Прохожий»
Хотя во Франции однополые связи были легализованы уже в 1791 году, они влекли за собой немало опасностей, таких как шантаж, сопряженные обвинения в преступных деяниях (оскорбление общественной нравственности, растление несовершеннолетних) и, конечно, неприглядную кончину. Монтескью нередко рассказывал молодежи назидательную историю о том, как некий метрдотель был арестован на Елисейских Полях в процессе «содомитского разговора». В камере он разбил свое пенсне и наглотался осколков стекла, чтобы только избежать осуждения и публичного позора.
Не подлежит сомнению то, что Монтескью был гомоэротичен, что мужчины находили у него страстный отклик, что он попался в мужские сети и Уистлера, и Д’Аннунцио[57]. Его биограф Филипп Жюллиан, не ханжа и не морализатор, говорит, что у графа «со временем появился сильный страх как перед зовом сердца, так и перед беспечностью наслаждений». Блистательна вторая часть этой фразы. Такому, как граф, в наслаждениях (за исключением эротических) могла видеться и некоторая червоточина, и неопределенность, и даже буржуазность. Излишняя разборчивость – тоже противница наслаждений. Жюллиан заключает: «Робер всегда оставался слишком французом, чтобы пускаться во все тяжкие, что более характерно для англичан». Действительно, в Прекрасную эпоху фешенебельный Париж «предпочитал Сапфо Содому»; но французы всегда ошибочно считали себя менее склонными к содомии в сравнении с британцами (а потому только удивлялись и не принимали срочных мер, когда у них в стране разразился СПИД).
В XVII веке бытовала такая французская поговорка о нетрадиционной ориентации: «Во Франции – аристократия, в Испании – монашеская братия, а в Италии – кто вокруг и далее». Существует и более позднее высказывание, принадлежащее Барбе д’Оревильи: «Мои вкусы меня к этому склоняют, мои принципы это допускают, но уродливость моих соотечественников меня отвращает». Как тут не вспомнить уничижительный ответ Оскара Уайльда на вопрос Карсона, целовался ли он в Оксфорде с Уолтером Грейнджером, шестнадцатилетним прислужником лорда Альфреда Дугласа: «О нет, никогда в жизни: юноша был на редкость неказист». Д’Оревильи слегка лукавил, Уайльд, видимо, лжесвидетельствовал; но в конце XIX столетия французская знать отнюдь не полностью отказалась от привычек века XVII-го.
В течение того периода медицинская наука силилась свести воедино верные признаки гомосексуальности, такие как жеманная походка, неумение свистеть, воронкообразный анус, жировые отложения на ягодицах и бедрах, форма руки, якобы повышенная температура кожи (отсюда двусмысленные немецкие выражения, буквально означающие «теплый брат» и «теплый друг») и прочее. Но упоминается еще вот что: тяготение к зеленому цвету. Это служило намеком для посвященных. Отсюда зеленая гвоздика в петлице, и лягушачьего цвета, хотя и ворсистое пальто, которое Уайльд специально заказал перед американским турне; и миртово-зеленое пальто Монтескью, которое подсказало Жану Лоррену дать графу прозвище Мсье Зеленый Стручок.
А где использование этого цвета было наиболее откровенным, самым провокационным? Вот две зеленые кровати:
1. Одним из немногих, перед кем робел Монтескью (и один из немногих, кем он безоговорочно восхищался), был Дега. Как-то на выставке декоративно-прикладного искусства Монтескью восседал на яблочно-зеленой кровати, спроектированной им самим. Денди привлек внимание художника. «Верите ли вы, мсье де Монтескью, – спросил Дега, – что на яблочно-зеленом ложе получаются самые лучшие детки? Будьте осторожны: вкус может оказаться равнозначным пороку».
2. В мае 1898-го, через год после освобождения из Редингской тюрьмы, Уайльд опять появился в Париже и опять часто встречался с лордом Альфредом Дугласом. Чтобы меблировать новую квартиру Дугласа на авеню Клебер, Уайльд отправился в парижский филиал фирмы «Мейплз» и приобрел там на сорок фунтов подходящей мебели, «в том числе и зеленую кровать».
Одно занятие, равно ненавистное денди и эстету, представлял собою спорт. Эти двое могли находить удовольствие в популярных развлечениях, опосредованно связанны
Вы прочитали книгу в ознакомительном фрагменте. Купить недорого с доставкой можно здесь.
Перейти к странице: