Поющие в терновнике
Часть 27 из 76 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она обвела комнату блуждающим взглядом, будто не узнавая. Потом сказала:
– Да, отец Ральф, я вас слушаю.
– Что будет с вашей дочерью, Фиа? У вас есть еще и дочь, вы об этом забыли?
Серые глаза посмотрели на него чуть ли не с жалостью.
– О дочерях женщины не помнят. Что такое дочь? Просто напоминание о боли, младшее подобие тебя самой, обреченное пройти через то же, что и ты, тянуть ту же лямку и плакать теми же слезами. Нет, святой отец. Я стараюсь забыть, что у меня есть дочь, а если думаю о ней, то думаю тоже как о сыне. О сыновьях – вот о ком никогда не забывает мать.
– Вы когда-нибудь плачете, Фиа? Я лишь однажды видел ваши слезы.
– И никогда больше не увидите, со слезами я покончила. – Она вздрогнула всем телом. – Знаете, что я вам скажу, отец Ральф? Только два дня назад я поняла, как я любила Пэдди, но это открытие, как все в моей жизни, пришло слишком поздно. Слишком поздно и для него, и для меня. Знали бы вы, до чего это страшно, что мне уже не обнять его, не сказать, как я его любила! Не дай Бог никому испытать такое!
Он отвернулся, чтобы не видеть ее искаженного, словно под пыткой, лица, дать ей время вновь натянуть маску спокойствия, дать себе время разобраться в загадке, имя которой – Фиа.
– Никому и никогда не испытать чужую боль, каждому суждена своя, – сказал он.
Она сурово усмехнулась краем губ:
– Да. Очень утешительно, правда? Может быть, завидовать тут нечему, но моя боль принадлежит только мне.
– Согласны вы кое-что мне обещать, Фиа?
– Пожалуйста.
– Позаботьтесь о Мэгги, не забывайте о ней. Ей надо бывать на танцах, встречаться с молодыми людьми, пусть она подумает о замужестве, о собственной семье. Я видел сегодня, какими глазами смотрели на нее все эти молодые люди. Дайте ей возможность опять с ними встретиться уже при других, не столь печальных, обстоятельствах.
– Будь по-вашему, отец Ральф.
Он вздохнул и оставил ее, а она все смотрела, не видя, на свои худые бескровные руки.
Мэгги проводила его до конюшни, там гнедой мерин джиленбоунского трактирщика двое суток до отвала кормился сеном с отрубями, словно в каком-то лошадином раю. Отец Ральф кинул ему на спину потертое седло трактирщика, наклонился и стал затягивать подпругу, а Мэгги, прислонясь к тюку с соломой, следила за ним глазами. Но вот он закончил и выпрямился.
– Смотрите, что я нашла, святой отец, – сказала тогда Мэгги и протянула руку, на ладони у нее лежала бледная розовато-пепельная роза. – Только она одна и расцвела. Я ее нашла на задворках, там есть куст под опорами цистерны. Наверное, во время пожара он был заслонен от жары, а потом укрыт от дождя. Вот я и сорвала ее для вас. Это вам на память обо мне.
Он протянул руку – рука чуть дрогнула, постоял минуту, глядя на полураскрывшийся цветок на ладони.
– Мэгги, никакие напоминания о тебе мне не нужны ни теперь, ни впредь. Ты всегда со мной и сама это знаешь. Мне все равно не скрыть это от тебя, правда?
– Но иногда все-таки хорошо, если памятку и потрогать можно, – настаивала Мэгги. – Достанете ее, посмотрите – и она напомнит вам такое, о чем вы иначе можете и позабыть. Пожалуйста, возьмите, святой отец.
– Меня зовут Ральф, – сказал он, открыл маленький саквояж, в котором возил все необходимое священнику, и достал молитвенник в дорогом перламутровом переплете. Его отец, давно уже покойный, подарил ему этот молитвенник, когда Ральф принял сан, долгих тринадцать лет тому назад. Страницы раскрылись там, где лежала закладка – широкая лента плотного белого шелка; он перевернул еще несколько страниц, вложил между ними цветок и закрыл книгу. – Видно, и тебе хочется иметь какую-нибудь памятку от меня, Мэгги, я правильно понял?
– Да.
– Я ничего такого тебе не дам. Я хочу, чтобы ты меня забыла, чтобы посмотрела вокруг и нашла себе хорошего, доброго мужа, и пусть у тебя будут дети, ты всегда так хотела детей. Ты рождена быть матерью. В твоем будущем мне места нет, оставь эти мысли. Я никогда не сниму с себя сан и ради тебя самой скажу тебе прямо и честно: я и не хочу снимать с себя сан, потому что не люблю тебя той любовью, какой полюбит муж, пойми это. Забудь меня, Мэгги!
– И вы не поцелуете меня на прощание?
Вместо ответа он вскочил на гнедого, шагом пустил его к выходу из конюшни и, уже сидя в седле, нахлобучил старую фетровую шляпу трактирщика. На миг оглянулся, блеснул синими глазами, потом лошадь вышла под дождь и, скользя копытами, нехотя побрела по размокшей дороге к Джилли. Мэгги не сделала ни шагу вслед, так и осталась в полутемной сырой конюшне, пропахшей сеном и конским навозом, и ей вспомнились тот сарай в Новой Зеландии и Фрэнк.
Спустя тридцать часов де Брикассар вошел к папскому легату, пересек комнату, поцеловал кольцо на руке своего духовного отца и устало опустился в кресло. Только ощутив на себе взгляд прекрасных всезнающих глаз, он понял, как странен он сейчас, должно быть, с виду и отчего, едва он сошел с поезда на Центральном вокзале, люди смотрели на него с изумлением. Он совсем забыл про чемодан, оставленный в Джилли у преподобного Уотти Томаса, в последнюю минуту вскочил на ночной почтовый поезд и в нетопленом вагоне проехал шестьсот миль в одной рубашке, бриджах и сапогах для верховой езды, промокший насквозь, даже не замечая холода. Теперь он оглядел себя, виновато усмехнулся и поднял глаза на архиепископа:
– Простите, ваше высокопреосвященство. Столько всего случилось, что я совсем не подумал, как странно выгляжу.
– Не стоит извиняться, Ральф. – В отличие от своего предшественника легат предпочитал называть своего секретаря просто по имени. – По-моему, выглядите вы весьма романтично и лихо. Только немножко не похожи на духовное лицо, не правда ли?
– Да, конечно, обличье слишком светское. А что до романтичности и лихости, ваше высокопреосвященство, просто вы не привыкли к виду самой обыденной одежды в наших краях.
– Дорогой мой Ральф, вздумай вы облачиться в рубище и посыпать главу пеплом, вы все равно умудрились бы выглядеть лихо и романтично! Но костюм для верховой езды вам, право же, очень к лицу. Почти так же, как сутана, и не тратьте слов понапрасну, уверяя меня, будто вы не знаете, что он вам больше идет, чем черное пастырское одеяние. Вам присуще совсем особенное изящество движений, и вы сохранили прекрасную фигуру; думаю, и навсегда сохраните. И еще я думаю взять вас с собой, когда меня отзовут в Рим. Презабавно будет наблюдать, какое впечатление вы произведете на наших коротеньких и толстых итальянских прелатов. Этакий красивый гибкий кот среди перепуганных жирных голубей.
Рим! Отец Ральф выпрямился в кресле.
– Там было очень худо, друг мой? – продолжал архиепископ, неторопливо поглаживая белой рукой с перстнем шелковистую спину мурлычущей абиссинской кошки.
– Ужасно, ваше высокопреосвященство.
– Вы сильно привязаны к этим людям?
– Да.
– И вы равно любите всех или кого-то больше, кого-то меньше?
Но отец Ральф в коварстве ничуть не уступал прелату и достаточно долго служил под его началом, чтобы изучить ход его мыслей. И на лукавый вопрос он ответил обманчивой прямотой – уловка эта, как он успел убедиться, мгновенно успокаивала подозрения его высокопреосвященства. Этот тонкий, изощренный ум не догадывался, что видимая откровенность может оказаться куда лживее любой уклончивости.
– Да, я люблю их всех, но, как вы справедливо заметили, одних больше, других меньше. Больше всех люблю дочь Мэгги. Я всегда чувствовал особую ответственность за нее, потому что в семье на первом месте сыновья, а о девушке там никто и не думает.
– Сколько лет этой Мэгги?
– Право, точно не знаю. Пожалуй, что-то около двадцати. Но я взял с матери слово хоть ненадолго оторваться от счетов и конторских книг и позаботиться, чтобы дочь иногда бывала на танцах и встречалась с молодыми людьми. Если она застрянет в Дрохеде, вся ее жизнь так и пройдет понапрасну, и это будет слишком обидно.
Он не сказал ни слова неправды; безошибочным чутьем архиепископ сразу это распознал. Хотя он был всего тремя годами старше своего секретаря, его духовная карьера не страдала от помех и перерывов, как у Ральфа де Брикассара, и во многих отношениях он себя чувствовал безмерно старым, таким старым Ральф не станет никогда; если очень рано тобой завладел Ватикан, он в каком-то смысле подтачивает твои жизненные силы, а в Ральфе жизненные силы бьют через край.
Все еще настороженный, хотя и несколько успокоенный, прелат продолжал присматриваться к секретарю и вновь занялся увлекательной игрой, разгадывая, что же движет Ральфом де Брикассаром. Поначалу он не сомневался, что обнаружит в этом человеке не одну, так другую чисто плотскую слабость. Такой изумительный красавец с такой великолепной фигурой не мог не вызывать множества желаний, едва ли возможно о них не ведать и сохранять чистоту. Постепенно архиепископ убедился, что был наполовину прав: неведением отец Ральф, безусловно, не страдает, и, однако, в чистоте его нет сомнений. Стало быть, чего бы он ни жаждал, влекут его не плотские утехи. Прелат сталкивал его с искусными и неотразимыми гомосексуалистами – быть может, его слабость в этом? – но напрасно. Следил за ним, когда тот бывал в обществе самых прекрасных женщин, – но напрасно. Ни проблеска страсти или хотя бы интереса, а ведь он никак не мог в те минуты подозревать, что за ним следят. Ибо архиепископ далеко не всегда следил собственными глазами, а соглядатаев подыскивал не через секретаря.
И он начал думать, что слабость отца Ральфа – в честолюбии, слишком горд этот пастырь своим саном; такие грани личности прелат понимал, он и сам не чужд был честолюбия. Как все великие и навеки себя утверждающие установления, католическая церковь всегда найдет место и применение для человека честолюбивого. По слухам, преподобный Ральф обманом лишил семью Клири, которую он якобы так нежно любит, львиной доли ее законного наследства. Если это верно, человека с такими способностями нельзя упускать. А как вспыхнули эти великолепные синие глаза при упоминании о Риме! Пожалуй, пора попробовать еще и другой ход… И прелат словно бы лениво двинул словесную пешку, но глаза его смотрели из-под тяжелых век зорко, испытующе.
– Пока вы были в отъезде, Ральф, я получил известия из Ватикана, – сказал он и слегка отстранил лежащую на коленях кошку. – Ты слишком эгоистична, моя Царица Савская, у меня затекли ноги.
– Вот как? – отозвался отец Ральф; он обмяк в кресле, глаза сами закрывались от усталости.
– Да, вы можете пойти лечь, но сначала послушайте новость. Недавно я послал его святейшеству папе личное и секретное письмо и сегодня получил ответ от моего друга кардинала Монтеверди… Любопытно, не потомок ли он композитора эпохи Возрождения? Почему-то при встрече я всегда забываю его спросить. Да ну же, Царица Савская, неужели от удовольствия непременно надо впиваться в меня когтями?
– Я вас слушаю, ваше высокопреосвященство, я еще не заснул, – с улыбкой заметил отец Ральф. – Неудивительно, что вы так любите кошек. Вы и сами развлекаетесь по-кошачьи, играя своей жертвой. – Он прищелкнул пальцами: – Поди сюда, киса, оставь его! Он недобрый!
Кошка мигом соскочила с колен, обтянутых лиловой сутаной, осторожно прыгнула на колени де Брикассара и замерла, подергивая хвостом, изумленно принюхалась: непривычно пахло лошадью и дорожной грязью. Синие глаза Ральфа улыбались навстречу карим глазам прелата – и те и другие смотрели из-под полуопущенных век зорко, настороженно.
– Как вам это удается? – настойчиво спросил архиепископ. – Кошки никогда не идут ни на чей зов, а моя Царица Савская идет к вам, как будто вы ей предлагаете икру и валерьянку. Неблагодарное животное.
– Я жду, ваше высокопреосвященство.
– И наказываете меня за ожидание, отнимая мою кошку. Ладно, вы выиграли, сдаюсь. Случалось вам когда-нибудь проигрывать? Это очень интересно. Так вот, вас надо поздравить, дорогой мой Ральф. Вам предстоит носить митру и ризы, и вас будут величать владыкой епископом де Брикассаром.
К великому удовольствию прелата, синие глаза его собеседника распахнулись во всю ширь. На сей раз отец Ральф и не пытался скрывать и таить истинные свои чувства. Он так и сиял от радости.
IV
1933–1938
Люк
10
Поразительно, как быстро земля залечивает раны; уже через неделю сквозь слой липкой грязи пробились тонкие зеленые травинки, а через два месяца зазеленели первой листвой обожженные деревья. Потому-то стойки и выносливы люди на этой земле – она не позволяет им быть иными; малодушные, не обладающие неистовым, непреклонным упорством, недолго продержатся на Великом Северо-Западе. Но пройдут годы и годы, прежде чем сгладятся шрамы. Многие слои коры нарастут и отпадут клочьями, прежде чем стволы эвкалиптов снова обретут прежний цвет, белый, серый или красный, а какая-то часть деревьев так и не воспрянет, они навсегда останутся черными, мертвыми. И еще много лет на равнинах там и сям будут медленно рассыпаться их скелеты; под слоем пыли, под топочущими копытцами их вберет в себя покров земли, сотканный временем. И надолго остались ведущие на запад глубокие колеи, которыми прорезали размокшую почву Дрохеды края самодельного катафалка, – путники, знающие о том, что здесь случилось, показывали эти следы другим путникам, кто ничего не знал, и понемногу вплели эту скорбную повесть в другие легенды черноземной равнины.
Пожар уничтожил примерно пятую долю дрохедских пастбищ и двадцать пять тысяч овец – сущая безделица для хозяйства, где в недавние хорошие годы овец было до ста двадцати пяти тысяч. Как бы ни относились к стихийному бедствию те, кого оно коснулось, сетовать на коварство судьбы или на гнев Божий нет ни малейшего смысла. Остается одно – списать убытки и начать все сначала. Уж конечно, это не в первый раз и, уж конечно, как все прекрасно понимают, не в последний.
А все же нестерпимо больно было видеть весной дрохедские сады бурыми и голыми. Щедрые запасы воды в цистернах Майкла Карсона помогли им пережить засуху, но пожар ничто не пережило. Даже глициния не расцвела: когда нагрянул огонь, гроздья ее нежных, едва набухающих бутонов старчески сморщились. Розы высохли, анютины глазки погибли, молодые побеги обратились в бурую солому, фуксия в тенистых уголках безнадежно сникла, подмаренник увял, у засохшего душистого горошка не было никакого аромата. Запасы воды в цистернах, истощенные во время пожара, затем пополнил ливень, и теперь обитатели Дрохеды каждую минуту, которая могла бы показаться свободной, помогали старику Тому воскресить сад.
Боб решил по примеру отца не скупиться в Дрохеде на рабочие руки и нанял еще трех овчаров; прежде Мэри Карсон вела другую политику – не держала постоянных работников, кроме семейства Клири, а на горячую пору подсчета, окота и стрижки нанимала временных; но Пэдди рассудил, что люди работают лучше, когда уверены в завтрашнем дне, а в конечном счете разницы особой нет. Почти все овчары по природе своей непоседы, перекати-поле и не застревают подолгу на одном месте.
В новых домах, поставленных дальше от реки, поселились люди женатые; старик Том жил теперь в новеньком трехкомнатном домике под перечным деревом за конным двором и всякий раз, входя под собственную крышу, ликовал вслух. На попечении Мэгги по-прежнему оставались несколько ближних выгонов, ее мать по-прежнему ведала всеми счетами.
Фиа взяла на себя и обязанность, что лежала прежде на Пэдди, – переписываться с епископом Ральфом и, верная себе, сообщала ему только то, что относилось к делам имения. У Мэгги прямо руки чесались – схватить бы его письмо, впитать каждое слово, но Фиа, внимательнейшим образом прочитав эти письма, всякий раз тотчас прятала их под замок. Теперь, когда Пэдди и Стюарта не стало, к ней просто невозможно было подступиться. А что до Мэгги… Едва епископ Ральф уехал, Фиа начисто забыла свое обещание. Все приглашения на танцы и вечера Мэгги учтиво отклоняла, и мать, зная об этом, ни разу ее не упрекнула, не сказала, что ей следует поехать. Лайем О’Рок хватался за любой предлог, лишь бы заглянуть в Дрохеду; Инек Дэвис постоянно звонил по телефону, звонили и Коннор Кармайкл, и Аластер Маккуин. Но Мэгги со всеми была суха, невнимательна, и под конец они отчаялись пробудить в ней хоть какой-то интерес.
Лето было дождливое, но дожди шли не подолгу и наводнением не грозили, только грязь повсюду не просыхала, и река Баруон-Дарлинг текла на тысячу миль, полноводная, глубокая и широкая. Настала зима, но и теперь время от времени выпадали дожди и с ветром налетала темной пеленой не пыль, но вода. И поток бродячего люда, хлынувший на большую дорогу из-за экономического кризиса, иссяк, потому что в дождливые месяцы тащиться на своих двоих по раскисшему чернозему – адская мука, да еще к сырости прибавился холод, и среди тех, кто не находил на ночь теплого крова, свирепствовало воспаление легких.
Боб тревожился – если так пойдет дальше, у овец загниют копыта; мериносам вредно без конца ходить по сырости, неминуемо начнется эта копытная гниль. И стричь будет невозможно, ни один стригаль не прикоснется к мокрой шерсти, а если земля не просохнет ко времени окота, множество новорожденных ягнят погибнет от сырости и холода.
Зазвонил телефон – два длинных, один короткий, условный вызов для Дрохеды; Фиа сняла трубку, обернулась:
– Боб, тебя.
– Привет, Джимми, Боб слушает… Ага, ладно… Вот это хорошо! Рекомендации есть?.. Ладно, пошли его ко мне… Ладно, коли он уж так хорош, скажи ему, наверное, для него найдется работа, только сперва я сам на него погляжу: не люблю котов в мешке, мало ли какие там рекомендации… Ладно, спасибо. Счастливо. – Боб снова сел. – К нам едет новый овчар, Джимми говорит – парень первый сорт. Работал раньше в Западном Квинсленде – не то в Лонгриче, не то в Чарлвилле. И гурты тоже перегонял. Хорошие рекомендации. Все в полном порядке. В седле держаться умеет, объезжал лошадей. Был раньше стригалем, говорит Джимми, да еще каким, успевал обработать двести пятьдесят штук в день. Вот это мне что-то подозрительно. С какой стати классному стригалю идти на жалованье простого овчара? Чтоб классный стригаль променял колеса на седло – это не часто встретишь. Хотя нам такая подмога на выгонах не помешает, верно?
С годами Боб стал говорить все медлительнее и протяжнее, на австралийский лад, зато тратит меньше слов. Ему уже под тридцать, и, к немалому разочарованию Мэгги, незаметно, чтобы он поддался чарам какой-нибудь подходящей девицы из тех, кого встречает на празднествах и вечерах, где братьям Клири надо приличия ради хоть изредка появляться. Он мучительно застенчив да к тому же по уши влюблен в Дрохеду и, видно, этой любви к земле и хозяйству предпочитает отдаваться безраздельно. Джек и Хьюги постепенно становятся неотличимы от старшего брата; когда они сидят рядом на одной из жестких мраморных скамей – больше этого они себе разнежиться дома не позволят, – их можно принять за близнецов-тройняшек. Кажется, им и вправду милее ночлег на выгонах, под открытым небом, а если уж случилось заночевать дома, они растягиваются у себя в спальнях на полу, будто боятся, что мягкая постель сделает их мямлями. Солнце, ветер и сушь не слишком равномерно окрасили их светлую, осыпанную веснушками кожу под красное дерево, и тем яснее светятся на их лицах бледно-голубые спокойные глаза, от уголков которых к вискам бегут глубокие морщины – признак, что глаза эти постоянно смотрят вдаль, в бескрайний разлив изжелта-серебристых трав. Почти невозможно понять, сколько братьям лет, кто из них моложе и кто старше. У всех троих – в отца – простые добрые лица и римские носы, но сложены сыновья лучше: долгие годы работы стригалем согнули спину Пэдди и руки у него стали непомерно длинными. А тела сыновей сделала худощавыми, гибкими, непринужденно красивыми постоянная езда верхом. Но к женщинам, к удобной легкой жизни и удовольствиям их не тянет.
– Да, отец Ральф, я вас слушаю.
– Что будет с вашей дочерью, Фиа? У вас есть еще и дочь, вы об этом забыли?
Серые глаза посмотрели на него чуть ли не с жалостью.
– О дочерях женщины не помнят. Что такое дочь? Просто напоминание о боли, младшее подобие тебя самой, обреченное пройти через то же, что и ты, тянуть ту же лямку и плакать теми же слезами. Нет, святой отец. Я стараюсь забыть, что у меня есть дочь, а если думаю о ней, то думаю тоже как о сыне. О сыновьях – вот о ком никогда не забывает мать.
– Вы когда-нибудь плачете, Фиа? Я лишь однажды видел ваши слезы.
– И никогда больше не увидите, со слезами я покончила. – Она вздрогнула всем телом. – Знаете, что я вам скажу, отец Ральф? Только два дня назад я поняла, как я любила Пэдди, но это открытие, как все в моей жизни, пришло слишком поздно. Слишком поздно и для него, и для меня. Знали бы вы, до чего это страшно, что мне уже не обнять его, не сказать, как я его любила! Не дай Бог никому испытать такое!
Он отвернулся, чтобы не видеть ее искаженного, словно под пыткой, лица, дать ей время вновь натянуть маску спокойствия, дать себе время разобраться в загадке, имя которой – Фиа.
– Никому и никогда не испытать чужую боль, каждому суждена своя, – сказал он.
Она сурово усмехнулась краем губ:
– Да. Очень утешительно, правда? Может быть, завидовать тут нечему, но моя боль принадлежит только мне.
– Согласны вы кое-что мне обещать, Фиа?
– Пожалуйста.
– Позаботьтесь о Мэгги, не забывайте о ней. Ей надо бывать на танцах, встречаться с молодыми людьми, пусть она подумает о замужестве, о собственной семье. Я видел сегодня, какими глазами смотрели на нее все эти молодые люди. Дайте ей возможность опять с ними встретиться уже при других, не столь печальных, обстоятельствах.
– Будь по-вашему, отец Ральф.
Он вздохнул и оставил ее, а она все смотрела, не видя, на свои худые бескровные руки.
Мэгги проводила его до конюшни, там гнедой мерин джиленбоунского трактирщика двое суток до отвала кормился сеном с отрубями, словно в каком-то лошадином раю. Отец Ральф кинул ему на спину потертое седло трактирщика, наклонился и стал затягивать подпругу, а Мэгги, прислонясь к тюку с соломой, следила за ним глазами. Но вот он закончил и выпрямился.
– Смотрите, что я нашла, святой отец, – сказала тогда Мэгги и протянула руку, на ладони у нее лежала бледная розовато-пепельная роза. – Только она одна и расцвела. Я ее нашла на задворках, там есть куст под опорами цистерны. Наверное, во время пожара он был заслонен от жары, а потом укрыт от дождя. Вот я и сорвала ее для вас. Это вам на память обо мне.
Он протянул руку – рука чуть дрогнула, постоял минуту, глядя на полураскрывшийся цветок на ладони.
– Мэгги, никакие напоминания о тебе мне не нужны ни теперь, ни впредь. Ты всегда со мной и сама это знаешь. Мне все равно не скрыть это от тебя, правда?
– Но иногда все-таки хорошо, если памятку и потрогать можно, – настаивала Мэгги. – Достанете ее, посмотрите – и она напомнит вам такое, о чем вы иначе можете и позабыть. Пожалуйста, возьмите, святой отец.
– Меня зовут Ральф, – сказал он, открыл маленький саквояж, в котором возил все необходимое священнику, и достал молитвенник в дорогом перламутровом переплете. Его отец, давно уже покойный, подарил ему этот молитвенник, когда Ральф принял сан, долгих тринадцать лет тому назад. Страницы раскрылись там, где лежала закладка – широкая лента плотного белого шелка; он перевернул еще несколько страниц, вложил между ними цветок и закрыл книгу. – Видно, и тебе хочется иметь какую-нибудь памятку от меня, Мэгги, я правильно понял?
– Да.
– Я ничего такого тебе не дам. Я хочу, чтобы ты меня забыла, чтобы посмотрела вокруг и нашла себе хорошего, доброго мужа, и пусть у тебя будут дети, ты всегда так хотела детей. Ты рождена быть матерью. В твоем будущем мне места нет, оставь эти мысли. Я никогда не сниму с себя сан и ради тебя самой скажу тебе прямо и честно: я и не хочу снимать с себя сан, потому что не люблю тебя той любовью, какой полюбит муж, пойми это. Забудь меня, Мэгги!
– И вы не поцелуете меня на прощание?
Вместо ответа он вскочил на гнедого, шагом пустил его к выходу из конюшни и, уже сидя в седле, нахлобучил старую фетровую шляпу трактирщика. На миг оглянулся, блеснул синими глазами, потом лошадь вышла под дождь и, скользя копытами, нехотя побрела по размокшей дороге к Джилли. Мэгги не сделала ни шагу вслед, так и осталась в полутемной сырой конюшне, пропахшей сеном и конским навозом, и ей вспомнились тот сарай в Новой Зеландии и Фрэнк.
Спустя тридцать часов де Брикассар вошел к папскому легату, пересек комнату, поцеловал кольцо на руке своего духовного отца и устало опустился в кресло. Только ощутив на себе взгляд прекрасных всезнающих глаз, он понял, как странен он сейчас, должно быть, с виду и отчего, едва он сошел с поезда на Центральном вокзале, люди смотрели на него с изумлением. Он совсем забыл про чемодан, оставленный в Джилли у преподобного Уотти Томаса, в последнюю минуту вскочил на ночной почтовый поезд и в нетопленом вагоне проехал шестьсот миль в одной рубашке, бриджах и сапогах для верховой езды, промокший насквозь, даже не замечая холода. Теперь он оглядел себя, виновато усмехнулся и поднял глаза на архиепископа:
– Простите, ваше высокопреосвященство. Столько всего случилось, что я совсем не подумал, как странно выгляжу.
– Не стоит извиняться, Ральф. – В отличие от своего предшественника легат предпочитал называть своего секретаря просто по имени. – По-моему, выглядите вы весьма романтично и лихо. Только немножко не похожи на духовное лицо, не правда ли?
– Да, конечно, обличье слишком светское. А что до романтичности и лихости, ваше высокопреосвященство, просто вы не привыкли к виду самой обыденной одежды в наших краях.
– Дорогой мой Ральф, вздумай вы облачиться в рубище и посыпать главу пеплом, вы все равно умудрились бы выглядеть лихо и романтично! Но костюм для верховой езды вам, право же, очень к лицу. Почти так же, как сутана, и не тратьте слов понапрасну, уверяя меня, будто вы не знаете, что он вам больше идет, чем черное пастырское одеяние. Вам присуще совсем особенное изящество движений, и вы сохранили прекрасную фигуру; думаю, и навсегда сохраните. И еще я думаю взять вас с собой, когда меня отзовут в Рим. Презабавно будет наблюдать, какое впечатление вы произведете на наших коротеньких и толстых итальянских прелатов. Этакий красивый гибкий кот среди перепуганных жирных голубей.
Рим! Отец Ральф выпрямился в кресле.
– Там было очень худо, друг мой? – продолжал архиепископ, неторопливо поглаживая белой рукой с перстнем шелковистую спину мурлычущей абиссинской кошки.
– Ужасно, ваше высокопреосвященство.
– Вы сильно привязаны к этим людям?
– Да.
– И вы равно любите всех или кого-то больше, кого-то меньше?
Но отец Ральф в коварстве ничуть не уступал прелату и достаточно долго служил под его началом, чтобы изучить ход его мыслей. И на лукавый вопрос он ответил обманчивой прямотой – уловка эта, как он успел убедиться, мгновенно успокаивала подозрения его высокопреосвященства. Этот тонкий, изощренный ум не догадывался, что видимая откровенность может оказаться куда лживее любой уклончивости.
– Да, я люблю их всех, но, как вы справедливо заметили, одних больше, других меньше. Больше всех люблю дочь Мэгги. Я всегда чувствовал особую ответственность за нее, потому что в семье на первом месте сыновья, а о девушке там никто и не думает.
– Сколько лет этой Мэгги?
– Право, точно не знаю. Пожалуй, что-то около двадцати. Но я взял с матери слово хоть ненадолго оторваться от счетов и конторских книг и позаботиться, чтобы дочь иногда бывала на танцах и встречалась с молодыми людьми. Если она застрянет в Дрохеде, вся ее жизнь так и пройдет понапрасну, и это будет слишком обидно.
Он не сказал ни слова неправды; безошибочным чутьем архиепископ сразу это распознал. Хотя он был всего тремя годами старше своего секретаря, его духовная карьера не страдала от помех и перерывов, как у Ральфа де Брикассара, и во многих отношениях он себя чувствовал безмерно старым, таким старым Ральф не станет никогда; если очень рано тобой завладел Ватикан, он в каком-то смысле подтачивает твои жизненные силы, а в Ральфе жизненные силы бьют через край.
Все еще настороженный, хотя и несколько успокоенный, прелат продолжал присматриваться к секретарю и вновь занялся увлекательной игрой, разгадывая, что же движет Ральфом де Брикассаром. Поначалу он не сомневался, что обнаружит в этом человеке не одну, так другую чисто плотскую слабость. Такой изумительный красавец с такой великолепной фигурой не мог не вызывать множества желаний, едва ли возможно о них не ведать и сохранять чистоту. Постепенно архиепископ убедился, что был наполовину прав: неведением отец Ральф, безусловно, не страдает, и, однако, в чистоте его нет сомнений. Стало быть, чего бы он ни жаждал, влекут его не плотские утехи. Прелат сталкивал его с искусными и неотразимыми гомосексуалистами – быть может, его слабость в этом? – но напрасно. Следил за ним, когда тот бывал в обществе самых прекрасных женщин, – но напрасно. Ни проблеска страсти или хотя бы интереса, а ведь он никак не мог в те минуты подозревать, что за ним следят. Ибо архиепископ далеко не всегда следил собственными глазами, а соглядатаев подыскивал не через секретаря.
И он начал думать, что слабость отца Ральфа – в честолюбии, слишком горд этот пастырь своим саном; такие грани личности прелат понимал, он и сам не чужд был честолюбия. Как все великие и навеки себя утверждающие установления, католическая церковь всегда найдет место и применение для человека честолюбивого. По слухам, преподобный Ральф обманом лишил семью Клири, которую он якобы так нежно любит, львиной доли ее законного наследства. Если это верно, человека с такими способностями нельзя упускать. А как вспыхнули эти великолепные синие глаза при упоминании о Риме! Пожалуй, пора попробовать еще и другой ход… И прелат словно бы лениво двинул словесную пешку, но глаза его смотрели из-под тяжелых век зорко, испытующе.
– Пока вы были в отъезде, Ральф, я получил известия из Ватикана, – сказал он и слегка отстранил лежащую на коленях кошку. – Ты слишком эгоистична, моя Царица Савская, у меня затекли ноги.
– Вот как? – отозвался отец Ральф; он обмяк в кресле, глаза сами закрывались от усталости.
– Да, вы можете пойти лечь, но сначала послушайте новость. Недавно я послал его святейшеству папе личное и секретное письмо и сегодня получил ответ от моего друга кардинала Монтеверди… Любопытно, не потомок ли он композитора эпохи Возрождения? Почему-то при встрече я всегда забываю его спросить. Да ну же, Царица Савская, неужели от удовольствия непременно надо впиваться в меня когтями?
– Я вас слушаю, ваше высокопреосвященство, я еще не заснул, – с улыбкой заметил отец Ральф. – Неудивительно, что вы так любите кошек. Вы и сами развлекаетесь по-кошачьи, играя своей жертвой. – Он прищелкнул пальцами: – Поди сюда, киса, оставь его! Он недобрый!
Кошка мигом соскочила с колен, обтянутых лиловой сутаной, осторожно прыгнула на колени де Брикассара и замерла, подергивая хвостом, изумленно принюхалась: непривычно пахло лошадью и дорожной грязью. Синие глаза Ральфа улыбались навстречу карим глазам прелата – и те и другие смотрели из-под полуопущенных век зорко, настороженно.
– Как вам это удается? – настойчиво спросил архиепископ. – Кошки никогда не идут ни на чей зов, а моя Царица Савская идет к вам, как будто вы ей предлагаете икру и валерьянку. Неблагодарное животное.
– Я жду, ваше высокопреосвященство.
– И наказываете меня за ожидание, отнимая мою кошку. Ладно, вы выиграли, сдаюсь. Случалось вам когда-нибудь проигрывать? Это очень интересно. Так вот, вас надо поздравить, дорогой мой Ральф. Вам предстоит носить митру и ризы, и вас будут величать владыкой епископом де Брикассаром.
К великому удовольствию прелата, синие глаза его собеседника распахнулись во всю ширь. На сей раз отец Ральф и не пытался скрывать и таить истинные свои чувства. Он так и сиял от радости.
IV
1933–1938
Люк
10
Поразительно, как быстро земля залечивает раны; уже через неделю сквозь слой липкой грязи пробились тонкие зеленые травинки, а через два месяца зазеленели первой листвой обожженные деревья. Потому-то стойки и выносливы люди на этой земле – она не позволяет им быть иными; малодушные, не обладающие неистовым, непреклонным упорством, недолго продержатся на Великом Северо-Западе. Но пройдут годы и годы, прежде чем сгладятся шрамы. Многие слои коры нарастут и отпадут клочьями, прежде чем стволы эвкалиптов снова обретут прежний цвет, белый, серый или красный, а какая-то часть деревьев так и не воспрянет, они навсегда останутся черными, мертвыми. И еще много лет на равнинах там и сям будут медленно рассыпаться их скелеты; под слоем пыли, под топочущими копытцами их вберет в себя покров земли, сотканный временем. И надолго остались ведущие на запад глубокие колеи, которыми прорезали размокшую почву Дрохеды края самодельного катафалка, – путники, знающие о том, что здесь случилось, показывали эти следы другим путникам, кто ничего не знал, и понемногу вплели эту скорбную повесть в другие легенды черноземной равнины.
Пожар уничтожил примерно пятую долю дрохедских пастбищ и двадцать пять тысяч овец – сущая безделица для хозяйства, где в недавние хорошие годы овец было до ста двадцати пяти тысяч. Как бы ни относились к стихийному бедствию те, кого оно коснулось, сетовать на коварство судьбы или на гнев Божий нет ни малейшего смысла. Остается одно – списать убытки и начать все сначала. Уж конечно, это не в первый раз и, уж конечно, как все прекрасно понимают, не в последний.
А все же нестерпимо больно было видеть весной дрохедские сады бурыми и голыми. Щедрые запасы воды в цистернах Майкла Карсона помогли им пережить засуху, но пожар ничто не пережило. Даже глициния не расцвела: когда нагрянул огонь, гроздья ее нежных, едва набухающих бутонов старчески сморщились. Розы высохли, анютины глазки погибли, молодые побеги обратились в бурую солому, фуксия в тенистых уголках безнадежно сникла, подмаренник увял, у засохшего душистого горошка не было никакого аромата. Запасы воды в цистернах, истощенные во время пожара, затем пополнил ливень, и теперь обитатели Дрохеды каждую минуту, которая могла бы показаться свободной, помогали старику Тому воскресить сад.
Боб решил по примеру отца не скупиться в Дрохеде на рабочие руки и нанял еще трех овчаров; прежде Мэри Карсон вела другую политику – не держала постоянных работников, кроме семейства Клири, а на горячую пору подсчета, окота и стрижки нанимала временных; но Пэдди рассудил, что люди работают лучше, когда уверены в завтрашнем дне, а в конечном счете разницы особой нет. Почти все овчары по природе своей непоседы, перекати-поле и не застревают подолгу на одном месте.
В новых домах, поставленных дальше от реки, поселились люди женатые; старик Том жил теперь в новеньком трехкомнатном домике под перечным деревом за конным двором и всякий раз, входя под собственную крышу, ликовал вслух. На попечении Мэгги по-прежнему оставались несколько ближних выгонов, ее мать по-прежнему ведала всеми счетами.
Фиа взяла на себя и обязанность, что лежала прежде на Пэдди, – переписываться с епископом Ральфом и, верная себе, сообщала ему только то, что относилось к делам имения. У Мэгги прямо руки чесались – схватить бы его письмо, впитать каждое слово, но Фиа, внимательнейшим образом прочитав эти письма, всякий раз тотчас прятала их под замок. Теперь, когда Пэдди и Стюарта не стало, к ней просто невозможно было подступиться. А что до Мэгги… Едва епископ Ральф уехал, Фиа начисто забыла свое обещание. Все приглашения на танцы и вечера Мэгги учтиво отклоняла, и мать, зная об этом, ни разу ее не упрекнула, не сказала, что ей следует поехать. Лайем О’Рок хватался за любой предлог, лишь бы заглянуть в Дрохеду; Инек Дэвис постоянно звонил по телефону, звонили и Коннор Кармайкл, и Аластер Маккуин. Но Мэгги со всеми была суха, невнимательна, и под конец они отчаялись пробудить в ней хоть какой-то интерес.
Лето было дождливое, но дожди шли не подолгу и наводнением не грозили, только грязь повсюду не просыхала, и река Баруон-Дарлинг текла на тысячу миль, полноводная, глубокая и широкая. Настала зима, но и теперь время от времени выпадали дожди и с ветром налетала темной пеленой не пыль, но вода. И поток бродячего люда, хлынувший на большую дорогу из-за экономического кризиса, иссяк, потому что в дождливые месяцы тащиться на своих двоих по раскисшему чернозему – адская мука, да еще к сырости прибавился холод, и среди тех, кто не находил на ночь теплого крова, свирепствовало воспаление легких.
Боб тревожился – если так пойдет дальше, у овец загниют копыта; мериносам вредно без конца ходить по сырости, неминуемо начнется эта копытная гниль. И стричь будет невозможно, ни один стригаль не прикоснется к мокрой шерсти, а если земля не просохнет ко времени окота, множество новорожденных ягнят погибнет от сырости и холода.
Зазвонил телефон – два длинных, один короткий, условный вызов для Дрохеды; Фиа сняла трубку, обернулась:
– Боб, тебя.
– Привет, Джимми, Боб слушает… Ага, ладно… Вот это хорошо! Рекомендации есть?.. Ладно, пошли его ко мне… Ладно, коли он уж так хорош, скажи ему, наверное, для него найдется работа, только сперва я сам на него погляжу: не люблю котов в мешке, мало ли какие там рекомендации… Ладно, спасибо. Счастливо. – Боб снова сел. – К нам едет новый овчар, Джимми говорит – парень первый сорт. Работал раньше в Западном Квинсленде – не то в Лонгриче, не то в Чарлвилле. И гурты тоже перегонял. Хорошие рекомендации. Все в полном порядке. В седле держаться умеет, объезжал лошадей. Был раньше стригалем, говорит Джимми, да еще каким, успевал обработать двести пятьдесят штук в день. Вот это мне что-то подозрительно. С какой стати классному стригалю идти на жалованье простого овчара? Чтоб классный стригаль променял колеса на седло – это не часто встретишь. Хотя нам такая подмога на выгонах не помешает, верно?
С годами Боб стал говорить все медлительнее и протяжнее, на австралийский лад, зато тратит меньше слов. Ему уже под тридцать, и, к немалому разочарованию Мэгги, незаметно, чтобы он поддался чарам какой-нибудь подходящей девицы из тех, кого встречает на празднествах и вечерах, где братьям Клири надо приличия ради хоть изредка появляться. Он мучительно застенчив да к тому же по уши влюблен в Дрохеду и, видно, этой любви к земле и хозяйству предпочитает отдаваться безраздельно. Джек и Хьюги постепенно становятся неотличимы от старшего брата; когда они сидят рядом на одной из жестких мраморных скамей – больше этого они себе разнежиться дома не позволят, – их можно принять за близнецов-тройняшек. Кажется, им и вправду милее ночлег на выгонах, под открытым небом, а если уж случилось заночевать дома, они растягиваются у себя в спальнях на полу, будто боятся, что мягкая постель сделает их мямлями. Солнце, ветер и сушь не слишком равномерно окрасили их светлую, осыпанную веснушками кожу под красное дерево, и тем яснее светятся на их лицах бледно-голубые спокойные глаза, от уголков которых к вискам бегут глубокие морщины – признак, что глаза эти постоянно смотрят вдаль, в бескрайний разлив изжелта-серебристых трав. Почти невозможно понять, сколько братьям лет, кто из них моложе и кто старше. У всех троих – в отца – простые добрые лица и римские носы, но сложены сыновья лучше: долгие годы работы стригалем согнули спину Пэдди и руки у него стали непомерно длинными. А тела сыновей сделала худощавыми, гибкими, непринужденно красивыми постоянная езда верхом. Но к женщинам, к удобной легкой жизни и удовольствиям их не тянет.