Погода – это мы
Часть 10 из 50 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мы смотрели на луну.
– Ее я бы точно увидел.
– Но не увидел же.
Я не мог ее увидеть, потому что не искал. Чтобы исправить зрение на Земле, можно надеть очки, а чтобы исправить то, как мы видим саму Землю, можно полететь в космос. Но ни одни очки и ни одно межзвездное путешествие не смогут направить наш взгляд в нужном направлении. Мы направляем свой взгляд на то, что хотим видеть, то, что нам небезразлично. Наше восприятие становится наиболее острым, когда наше небезразличие достигает максимума, а живые существа больше всего небезразличны к тому, что вызывает в них страх. Зрители пристально разглядывали «Мону Лизу» после того как она была украдена. Я пристально разглядывал мойщика окон, потому что боюсь высоты.
Мой слух обретает наибольшую остроту, когда я прислушиваюсь к спящему ребенку. Мои вкусовые рецепторы включаются на самую полную мощность, когда меня просят определить, не испортилась ли еда. Мое зрение обретает наибольшую остроту, когда я нахожусь в состоянии «бей или беги». Вспоминая пережитую клиническую смерть, люди часто сравнивают ее с замедленной киносъемкой, на фоне полного обострения всех своих чувств. Возможно, это всего лишь еще одно проявление истерической силы.
Проблема в том, что наши отношения с планетой представляют собой опыт клинической смерти, которая не кажется таковой. Если бы мы могли поверить, что наша планета в опасности, мы могли бы увидеть ее такой, какова она на самом деле. Возможно, если бы миллиард человек испытали на себе «эффект обзора», это и правда коренным образом изменило бы то, как земляне думают о Земле и как они с ней обращаются. Но единственный сценарий, при котором такое возможно, это путешествие к новому дому. Представьте: все представители рода человеческого придвигаются к иллюминаторам с одной стороны звездолета, смотрят сквозь толщу защитного стекла и осознают, что наш дом был венцом творения.
Прыжки с моста «Золотые ворота» в 98 % случаев заканчиваются смертью. С него спрыгнули больше шестнадцати тысяч человек. Те из выживших[271], кто поделился пережитым опытом, все как один заявляют, что передумали прыгать, когда уже спрыгнули. Возможно, наш вид испытает нечто подобное. Кевину Хайнсу было восемнадцать, когда он совершил свой прыжок. Если бы нам пришлось потерять нашу планету[272], возможно, каждый из нас подумал бы, как думал Хайнс, видя, как исчезает над головой мост: «Что же я наделал?»
Первый дом
«Человеческая раса существует как отдельный вид примерно два миллиона лет. Цивилизация пришла около десяти тысяч лет назад, и с тех пор темпы ее развития стабильно растут. Если существование человечества продлится еще миллион лет, ему придется положиться на свое мужество, чтобы отправиться туда, где еще никто не бывал… Нам понадобятся эффективные средства создания новой полноценной экосистемы, которая сможет выжить в условиях, о которых нам практически ничего не известно, и нам нужно будет подумать о перевозке нескольких тысяч людей, животных, растений, грибов, бактерий и насекомых».
Так говорил Стивен Хокинг.
Если бы ваш дом нуждался в ремонте, пусть даже капитальном, было бы это мужеством покинуть его ради нового дома? Что, если бы нам было заранее известно, что этот новый дом будет намного менее гостеприимным и совершенно не похож на старый?
Вместо того чтобы отправляться за горизонт, мы могли бы заглянуть в собственную совесть и колонизировать до сих пор не обжитые части нашего внутреннего ландшафта. Вместо того чтобы хвататься за пустую фантазию о переселении домашних животных на другие планеты в космических кораблях, мы могли бы начать прямо сейчас, сокращая их количество на той удивительной планете, которая у нас уже есть.
Когда во время Второй мировой войны американцы выключали свет, они защищали не свои дома – затемнение имело мало практического значения, они защищали свой дом. Они демонстрировали солидарность, тем самым защищая свои семьи и культуру, свою безопасность и свободу.
В 2016 году в речи в поддержку шведской некоммерческой организации Хокинг сказал: «Прямо сейчас человечество стоит перед лицом огромной угрозы, миллионам человеческих жизней угрожает опасность». Дальше он говорил о проблеме ожирения, и почему человечеству нужно меньше есть и уделять больше времени физической активности. «Это не высшая математика».
Возможно, миллионам человеческих жизней и грозит опасность от переедания, но каждой отдельной человеческой жизни грозит опасность от потребления слишком большого количества продуктов животного происхождения. Это не высшая математика ни в образном смысле, ни в буквальном. Если мы не проявим солидарность через маленькие коллективные жертвы, мы не выиграем эту войну, а если мы не выиграем эту войну, то каждый человек, когда-либо живший на земле, потеряет дом своего детства.
Последний дом
Я сижу у постели своей бабушки. Мой старший брат настоятельно просил меня приехать домой на эти выходные. Я знал почему. По той же причине, по которой он не сказал: «Она вот-вот умрет», – мне было трудно сказать бабушке то, что я хотел ей сказать. Даже дотронуться до нее было трудно. Я могу выдавить «я люблю тебя», но не «я буду по тебе скучать». Я могу поцеловать бабушку в знак приветствия или прощания, но не могу взять ее за руку, пока сижу с ней.
Глядя на бабушку с подобной перспективы, я переживаю нечто вроде «эффекта обзора»: дом вдруг кажется хрупким, красивым, единственным и неповторимым. И я вдруг вижу ее всю, в контексте моей собственной жизни, моей семьи, истории. В обрамлении будто бесконечной черной пустоты моя бабушка нуждается в защите и заслуживает ее.
Конечно же, я корю себя, вспоминая все те случаи, когда относился к ней без должного внимания или хуже. Во время наших обязательных разговоров по телефону я строил рожи брату. Умолял родителей не отправлять меня к бабушке с ночевкой, а когда меня все же отправляли, часами смотрел по телевизору старые фильмы и почти с ней не разговаривал. Уворачивался от ее поцелуев.
Теперь, сам став отцом, я знаю, что поступал так, как поступают все дети. Ребенок не должен заботиться о пожилом человеке (о доме или о планете), это обязанность взрослого. Именно это и сделали мои родители, перевезя ее сюда, сделав свой дом ее домом. Они установили подъемник на лестнице, чтобы она могла перемещаться между этажами, наняли сначала приходящую, а потом и постоянную сиделку и никогда не упоминали о том, насколько меньше у них стало личного пространства и насколько больше эмоциональных, бытовых и финансовых обязанностей. Забота моих родителей о бабушке, потребовавшая много самых разных жертв, стала для меня откровением. И это вовсе не совпадение, что эта книга была задумана, когда бабушка переехала к ним.
Мой старший сын вот-вот отпразднует свою бар-мицву, вступление во взрослую жизнь в иудаизме. Кроме всего прочего, эта веха отмечает переход из качества получателя того, что мир предлагает тебе, в качество участника поддержания и создания того, что мир предлагает другим. Это и восторг, и шок одновременно. Сын может готовить ужин. Он может сам читать себе перед сном. Заботиться о чем-то, что ты готовишься отпустить, сложно и зачастую болезненно. Мой сын нуждается во мне настолько же, насколько моя бабушка нуждается в моих родителях. Но еще одна моя обязанность и обязанность моих родителей заключается в том, чтобы их не задерживать.
Победим мы изменение климата или нет, нам нужно будет научиться отпускать. Даже если завтра мы снизим углеродные выбросы до нуля, мы продолжим наблюдать и переживать последствия наших предыдущих действий. Для наших детей и внуков планета не станет таким же домом, каким была для нас – таким же удобным, красивым и приятным. Как утверждает Рой Скрэнтон в своей статье для «Нью-Йорк таймс» под названием «Учимся умирать в эпоху антропоцена»[273], с этой потерей непременно нужно примириться:
«Самая большая проблема изменения климата[274] не в том, как Департаменту обороны планировать войны за природные ресурсы, или как нам строить прибрежные стены для защиты Альфабет-сити, или когда эвакуировать Хобокен. Эту проблему нельзя решить покупкой «Приуса», подписанием соглашения или выключением кондиционера. Самая большая стоящая перед нами проблема – философская: нам нужно понять, что наша цивилизация уже мертва. Чем скорее мы это осознаем и чем скорее поймем, что ничего не сможем сделать для своего спасения, тем скорее мы сможем приступить к тяжкому труду, приспособлению – со смертным смирением – к нашей новой реальности».
Я по-настоящему понимаю, что это значит, глядя на бабушку. В каком-то смысле она уже мертва, как ни трудно мне это писать, и смириться с ее отсутствием будет не только честнее всего, это позволит нам полностью оценить ее присутствие.
По традиции на Йом-Кипур, День искупления в иудаизме, за больного члена семьи читают молитву Мишеберах:
«Пусть Тот, Кто Благословляет,
Преисполнится к ней сострадания,
Восстановит ее,
Излечит ее,
Укрепит ее,
Вернет ей жизненные силы.
И вскоре пошлет Он ей полное исцеление —
Ей и всем больным среди народа Израиля и всего человечества,
Вскоре,
Без промедления,
И скажем Аминь!»
В этом году, после долгих раздумий, моя мать решила не читать за бабушку эту молитву. Бабушка не поправится, ей не следует поправляться. Ей девяносто девять лет. Она не страдает ни физически, ни морально. Было бы жестоко продлевать ей жизнь в ущерб ее жизненным впечатлениям.
Это правда, что мы ничего не можем сделать, чтобы «спасти» мою бабушку. Но правда и то, что мы можем спасти нечто другое, имеющее значение – для нее и для нас. Бабушка может провести остаток отпущенного ей времени в умиротворении. Мои родители купили ей специальный матрас, предотвращающий пролежни. Они пододвинули ее к окну, чтобы она могла видеть свое дерево и греться на солнце. Они наняли сиделку с проживанием не только для медицинского ухода, но и для того, чтобы бабушка никогда не оставалась одна. Они по несколько часов в день с ней разговаривают и убеждают своих детей как можно чаще ее навещать, а внуков – звонить ей по фейстайму. Они дают ей то, что приносит ей счастье: шоколад, семейные фотографии, записи песен на идише, которые она слушала в детстве, общение.
Нам не удастся спасти коралловые рифы. Нам не удастся спасти леса Амазонки. Вряд ли нам удастся спасти прибрежные города. Масштаб неизбежных потерь настолько велик, что на его фоне любая дальнейшая борьба кажется почти напрасной. Но только «почти». Сотни миллионов человек, возможно миллиарды, станут климатическими беженцами. Количество беженцев имеет значение. Имеет значение, сколько исчезнет биологических видов, сколько дней в году дети смогут играть на улице, сколько у нас будет еды и воды, на сколько сократится средняя продолжительность жизни. Эти цифры имеют значение, потому что это не просто цифры, каждая из них имеет прямое отношение к конкретному человеку, к конкретной семье, и к чертам характера, и к навязчивым страхам, и к аллергическим реакциям, и к любимым блюдам, и к повторяющимся снам, и к застрявшей в голове песне, и к уникальному отпечатку руки, и к особенному смеху. К конкретному человеку, вдыхающему молекулы, которые мы выдохнули. Трудно беспокоиться о нескольких миллионах жизней, не беспокоиться о единственной – невозможно. Но, возможно, нам не нужно о них беспокоиться. Нам нужно просто спасти их.
Я не верю, что самая большая проблема, связанная с изменением климата, философская. И я полностью уверен[275], что любой житель субэкваториальной Африки, Юго-Восточной Азии или Латинской Америки, где изменение климата уже болезненно дает о себе знать, со мной согласится. Самая большая проблема – спасти как можно больше: деревьев, айсбергов, градусов Цельсия, биологических видов, человеческих жизней – вскоре и без промедления.
Наше желание того, чтобы все на Земле не просто жили здоровой жизнью, но и чувствовали себя как дома, должно быть само собой разумеющимся. Но это не так. Его недостаточно просто раз высказать, его нужно повторять. Мы должны заставить себя встать перед зеркалом, заставить себя посмотреть в него. Мы должны непрерывно вести с собой спор о том, что нужно сделать. «Послушай меня»[276], – умоляет душа в первой предсмертной записке, начиная приводить доводы в пользу жизни. – Постой, людям будет полезно это услышать».
Часть четвертая
Спор с душой
– Я не знаю.
– Чего ты не знаешь?
– Я не знаю, как проделал такой путь – столько всего узнал, так тщательно убеждал себя в необходимости измениться, – и по-прежнему сомневаюсь, что изменюсь. У тебя есть надежда?
– На то, что ты изменишься?
– На то, что человечество во всем разберется.
– Мы уже во всем разобрались.
– Что мы будем действовать, когда разберемся.
– Ты заметил, как часто разговоры про изменение климата заканчиваются вопросом, есть ли надежда?
– Ты заметила, как часто разговоры про изменение климата просто заканчиваются?
– Это потому, что у нас есть надежда, и нам проще обсудить это как-нибудь потом.
– Нет. Это потому, что у нас нет надежды, и нам трудно это обсуждать.
– Так или иначе, именно надежда позволяет заслонять изменение климата – в новостях, политике, в нашей жизни – более «насущными» вопросами. Если бы ты был врачом, ты бы спросил у больного раком, есть ли у него надежда?
– Может быть, и спросил бы. Считается, что позитивный настрой ускоряет выздоровление.
– Если бы ты был врачом, ты бы спросил у больного раком, есть ли у него надежда, не спросив заодно, какой курс лечения он намеревается избрать?
– Нет, наверное, нет.
– И что, если бы он сказал тебе, что не собирается делать вообще ничего? Тогда ты спросил бы, есть ли у него надежда?
– Возможно, я спросил бы, верит ли он в чудо или просто смирился со смертью.
– Правильно. Если кто-то переживает угрожающий жизни кризис и выбирает не бороться с ним, спрашивать, есть ли у него надежда, это все равно что спросить, верит ли он в чудо или просто смирился со смертью, просто короче.
– Бывали минуты, когда написание этой книги вселяло в меня надежду, но по большей части я испытывал гнев и отчаяние.