Побег в леса. История мальчика, который выжил
Часть 17 из 31 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– От бойцовых петухов. Чтобы выводить петухов, нужны курицы. Некоторые одичали, некоторые одичали ещё больше, так появились дикие курицы.
– Но почему здесь?
– Люди, которые лезут через забор, иногда носят в карманах рисовые шарики. Курицы ищут рисовые шарики.
– Они не боятся оружия?
– Они голодны и хотят рисовых шариков, – повторил Ром. – А иногда и другого…
Не спросить было невозможно.
– В смысле – другого?
Ром пожал плечами.
– В основном рисовые шарики.
– Серьёзно? – он старался не думать о курицах и о людях, что лежали здесь на земле. – Правда?
Ром опять пожал плечами.
– Это ночные люди, – сказал он, будто это всё объясняло. – Ты ещё маленький, тебе не надо о них думать…
Ночные люди.
О которых не надо думать.
Но он думал.
И маленьким он пробыл недолго.
Ночью в Маниле было темно, потому что японская армия уничтожила электростанции. Американцы отбуксировали к пирсу японскую подводную лодку и использовали её, как источник электричества. Но она не могла дать достаточно, и пока электростанции не удастся починить, в Маниле будет темно.
Свечи.
Фонари в некоторых местах.
Но темно.
В темноте двигаются тени и ночные люди.
После этого часть его, часть его души, загрубела, затвердела. Как кожа.
И он больше не был, не смог оставаться маленьким.
Никогда.
Часть IV
Тринадцать
Безопасные места
Потому, что там безопасно.
В библиотеке.
Только три безопасных места. Библиотека, переулки, если идти по ним ночью в темноте, и – самое лучшее – леса.
Но в городе, если приходилось оставаться в городе, это прежде всего библиотека. Там лучше всего. Переулки – только если идти и не останавливаться. Они были на втором месте. Но леса, когда они обступают вокруг, подступают сзади, накрывают, точно мягкое одеяло, – самое лучшее. Леса лучше всего.
Не с ними. Не дома. Никогда не дома. Это не дом даже: грязная квартира, о которой Гэри думал как о тёмном, сыром, мокром, уродливом гнезде… он не знал, чьём. Позднее, когда он вспоминал об этом против воли, когда уже не мог удержать их в тёмном уголке памяти, ему на ум приходило слово «гадюки». Тёмное, сырое гнездо склизких гадюк. Пьяных, злых. Пьяные гадюки. Даже когда родители напивались и теряли сознание, накричавшись и наругавшись, падали, как мёртвые, даже когда засыпали беспробудным сном, в квартире не было безопасно.
Что, если они проснутся? Поймают тебя, когда ты беззвучно крадёшься на цыпочках по дому, как тень в ночи, ищешь хоть какую-нибудь еду, вытаскиваешь деньги из их сумочек и штанов? Поймают – и что дальше?
Небезопасно.
А теперь, когда ему исполнилось тринадцать, всего тринадцать, впервые и навсегда тринадцать, ведь больше никогда уже ему не будет тринадцать, всё стало другим, зазвучало иначе, безопаснее, что ли. Безопаснее.
Гэри стал достаточно взрослым, чтобы сбежать. Сбежать отсюда навсегда. Он уже сбегал раньше. Дважды. Сбегал на запад – нет, Запад – в прерии, пешком по широким, необъятным просторам Северной Дакоты, и устраивался работать на фермах. Два-три доллара в день и не особо много вопросов, почему такой юный мальчик совсем один. Глядя в землю и шмыгая носом, он, не моргнув глазом, отвечал, что сирота, мать погибла в автокатастрофе, отец – на войне с немцами. Чистая ложь, исполненная надежды, и никаких вопросов. Два-три доллара в день, жидкое варево, которое называли «тушёным мясом», но которое не пахло тем мясом, что он ел раньше. Похлёбка дважды в день на деревянной скамье, похлёбка из металлических форм для пирогов, прибитых к дощатому столу, с оцинкованным кровельным гвоздём в центре. Гнутая металлическая ложка, два куска сухого хлеба и пахнувшая серой вода с песком. Всё равно неплохо. Лучше, чем там – там – дома. Спал в хлеву или сарае на джутовых мешках, пока кто-то – какой-то сосед, кто-то докучный – не рассказывал кому-то ещё, кто-то ещё рассказывал другому, а потом доходило и до окружного шерифа.
Называли беглецом. Как сбежавшего из тюрьмы. Задерживали – не арестовывали, утверждали они, но задерживали – и отправляли домой с каким-нибудь церковным волонтёром-благодетелем. В первый раз это был крупный румяный человек, который говорил, что мальчик должен трудиться, чтобы найти Иисуса в своей жизни, и после трёх часов езды в стареньком авто высадил его около дома, где не было никакого Иисуса. Как овцу в волчье логово, забросил мальчика туда, где не было никакого Иисуса, где Иисус никогда не жил и куда даже не заглядывал. «Может быть, – думал Гэри, – Иисус иногда бывает в библиотеке».
Там, где безопасно. Но не дома. Дома никогда не безопасно. Родители иногда даже не замечали его очередного исчезновения, а когда всё-таки догадывались наказать беглеца – нет, Беглеца – он уже снова уходил в леса. Отец орал, что от него нет толку. Называл его никчёмным и бесполезным.
Но этот никчёмный ребёнок был достаточно умён, чтобы улизнуть в лес прежде, чем родители заметили, что он исчез.
Без следа.
И оказался наконец в безопасности.
Он бежал дважды, и второй раз был почти совсем как первый, с той лишь разницей, что он бежал дальше на запад, даже научился водить двухтонный грузовик-зерновоз и большой дизельный Фармолл модели М[38]. Чтобы видеть дорогу, в грузовике мальчику приходилось сидеть на старом каталоге Сирс[39], нажимать педали обеими ногами и дёргать ручку коробки передач обеими руками. Влево и к себе – низкая передача с треском. Вправо и от себя – вторая передача, высокая, но она делала дело, видит бог. Фермер так говорил: «Ты делаешь дело, видит бог». И он делал. Хороший комплимент. От такого он чувствовал себя старше. Не тринадцатилетним, а старше и шире в плечах. По крайней мере так это ощущалось. Плечи пошире – значит, постарше.
Он водил двухтонный грузовик-зерновоз по полю – огромному, бесконечному полю – по тысячам акров поднимающихся к небу колосьев – и следил за фермером на комбайне. Когда загрузочная воронка комбайна наполнялась, он подводил грузовик под носик шнека, и по нему зерно сыпалось в кузов. Поток зерна толщиной в шесть дюймов тёк, как живой. Золото, яркое живое золото наполняло грузовик. Мякина[40] и пыль из комбайна попадали ему в глаза и нос, и он чихал, отплёвывался и чесался. Но всё равно ему это казалось чудом, и он подставлял руку и чувствовал поток зерна. Всё равно чудо.
Когда грузовик наполнялся, его надо было отвезти по пыльной дороге в маленький городок в четырёх милях от фермы и доставить зерно к элеватору[41], чтобы потом его увёз проходящий у элеватора поезд. В первый раз за рулём грузовика был фермер, но потом он отпускал мальчика одного, а сам оставался в поле с комбайном, потому что погода была хорошая, но никогда не знаешь. Никогда не знаешь, когда она может испортиться. Пойдёт дождь и побьёт пшеницу. Или ветер собьёт зёрна с колосьев, и комбайн не сможет их подобрать. Никогда не знаешь. Нужно работать. И мальчик отводил грузовик по просёлочной дороге в город, на специальную решётку у элеватора, и вываливал зерно из кузова в решётку. Поднимал кузов, и зерно само высыпалось. А потом опускал пустой кузов обратно и возвращался на поле как раз к тому моменту, когда у фермера уже набирался полный комбайн.
К концу дня от усталости мутило. Гэри еле ходил. И еле жевал. И еле мог вспомнить, как плохо было там, дома. Там, дома. Уставал так, что ничего не видел. Он ложился на сиденье грузовика и спал там, предпочитая его мешкам в сарае. Уставал. Так уставал.
Но он делал дело.
Видит бог.
С трактором было проще, но в то же время сложнее. После сбора пшеницы поле надо было вспахать плугом с двумя лезвиями, которые взрезали и перемешивали чёрную землю. Две или три сотни акров, полмили в ширину. Фермер сделал первые борозды сам, чтобы убедиться, что они будут прямыми: вперёд и назад, одна посередине, одна с краю. Потом настала очередь Гэри. Нужно было просто ехать вдоль борозды до самого конца – на это ушло полчаса. Большой Фармолл М тащил плуг, отпугивая чаек, которые прилетали полакомиться дождевыми червями из свежей борозды. Чаячий помёт был везде: на тракторе, на мальчике, на плуге и – хуже всего – на выхлопной трубе, торчавшей спереди. Из-за этого плотный сине-зелёный дым из трубы превращался в горячий липкий туман, пахнущий жареным помётом, запах и вкус которого будет преследовать мальчика до конца жизни. Он знал – знал — это наверняка.
Чайки ненадолго отставали в конце поля, когда он поднимал плуг, разворачивал трактор по широкой дуге, возвращался обратно на поле, опускал плуг, начиная пахать следующую борозду, и устраивался на сиденье, готовясь к следующей волне чаек.
Продлилось это недолго. Недолго. Однажды, развернув трактор, он увидел на другом конце поля фермера, а рядом – машину окружного шерифа. Он думал бежать, но знал, что это не поможет. Всё повторилось снова.
Задержан. Фермер заплатил ему двадцать долларов, помощник шерифа отвёз его в город в пятидесяти милях. Купил ему гамбургер и шоколадный коктейль, а потом передал церковному волонтёру. Мальчику было интересно, как эти волонтёры умудряются оказываться везде – может, им платили, чтобы они возили его домой? Но этот не был похож на предыдущего. Худой, высокий, курил как паровоз, зажигая новую сигарету от старой, просыпая пепел прямо на себя, и ни слова не говорил об Иисусе. Вообще ни слова. Просто с божьей помощью вёл свой старый форд. Держал скорость пятьдесят миль в час, пока не оказался возле дома мальчика. Там он его высадил, развернулся и умчал, оставляя за собой шлейф серо-сизого сигаретного дыма. Ни слова.
Было уже поздно, родители снова пили и опять орали друг на друга. Они уже еле стояли на ногах и даже не заметили его возвращения. Так что он даже не перешагнул порог этого мрачного дома – тюрьмы – и снова ушёл. Дом действительно напоминал тюрьму, которую Гэри видел в Маниле в сорок шестом, когда ему было семь, со следами от огнемётов на каменных стенах. Даже свет здесь был каким-то отвратительно-жёлтым. Всё здесь было отвратительным.
Прочь отсюда.
Он пока не чувствовал голода – вкус гамбургера и шоколадного коктейля ещё оставался во рту. Были ещё сумерки, но ночь уже надвигалась. Он должен держаться стен и теней и не попадаться на глаза. Так что он отправился переулками, скользя из тени в тень, в библиотеку, чтобы придумать, что делать дальше.
В безопасности.
План
Итак, ему тринадцать.
И он совершенно точно решился на побег.
На побег. Так быстро, так глубоко и так далеко, что они никогда его не найдут. Бежать и найти работу где-нибудь, где угодно. Найти еду. Спать где получится. Он помнил, как забрался в стопку шин у закрытого гаража как-то ночью во время одного из предыдущих побегов. Острые края врезались в тело, но он спал не на земле и достаточно крепко, чтобы видеть сны. Он всегда находил место для сна. Еду и место для сна.
Он спланировал это. Бежать и больше не позволить вернуть себя в этот дом. Прочь – прочь навсегда. Приближалось лето, и на фермах скоро понадобятся помощники, а может быть – он иногда об этом мечтал – даже не на фермах, а на ранчо, подальше на западе. Запад. Стать ковбоем и пасти скот верхом на лошади. Он видел это, видел себя ковбоем. В шляпе, в расшитых красной ниткой чёрных сапогах – там непременно будет вышит орёл. Он бы пас скот верхом на коне по имени… он не мог придумать имени своему коню. Во всех фильмах у Роя Роджерса был конь Триггер[42]. Джин Отри[43] ездил на Чемпионе. Что-то такое. Завести коня и назвать его… Как-то так. Он придумает хорошее имя коню, и станет ковбоем, и будет пасти скот и спасать… Он не знал, что именно, но в зернистых чёрно-белых фильмах ковбои обычно спасали ранчо, симпатичных девушек или небольшие города. Этим бы он и занялся. Сбежал бы на запад – Запад – стал бы ковбоем и ехал бы куда хотел, когда хотел.
Но сначала – побег. Первейшим делом. Надо сбежать.
Вот только.
Вот только он не стал.
Не мог.
Не мог бежать.
Сначала он не мог понять, почему. Условия для побега были идеальные. Учебный год кончился, приближалось лето – хотя школа его никогда особо не волновала. Другие в ней устроились. Он – нет. Учителя говорили вещи, которые он должен был слушать, и давали работу, которую он должен был делать. Но он не слышал и не делал, потому что ему надо было думать о другом. О том, что в классе он чужой. В неправильной одежде, с неправильной причёской, с прыщами на лбу. С неправильной семьёй. Без семьи. С семьёй, которая забросила его. Для сверстников он был уродом. Ему было место в цирке, где люди за четвертак заглядывали в маленький шатёр и видели там мальчика, который никуда не вписывается. Он был из плохой семьи. Когда он думал об этом, то вспоминал, что одноклассники либо не замечали его, либо, если всё-таки замечали, смеялись над ним. Каждый раз он вспоминал о школе как о самом настоящем кошмаре. Серо-зелёные мысли, похожие на чаячий помёт на выхлопной трубе трактора.
– Но почему здесь?
– Люди, которые лезут через забор, иногда носят в карманах рисовые шарики. Курицы ищут рисовые шарики.
– Они не боятся оружия?
– Они голодны и хотят рисовых шариков, – повторил Ром. – А иногда и другого…
Не спросить было невозможно.
– В смысле – другого?
Ром пожал плечами.
– В основном рисовые шарики.
– Серьёзно? – он старался не думать о курицах и о людях, что лежали здесь на земле. – Правда?
Ром опять пожал плечами.
– Это ночные люди, – сказал он, будто это всё объясняло. – Ты ещё маленький, тебе не надо о них думать…
Ночные люди.
О которых не надо думать.
Но он думал.
И маленьким он пробыл недолго.
Ночью в Маниле было темно, потому что японская армия уничтожила электростанции. Американцы отбуксировали к пирсу японскую подводную лодку и использовали её, как источник электричества. Но она не могла дать достаточно, и пока электростанции не удастся починить, в Маниле будет темно.
Свечи.
Фонари в некоторых местах.
Но темно.
В темноте двигаются тени и ночные люди.
После этого часть его, часть его души, загрубела, затвердела. Как кожа.
И он больше не был, не смог оставаться маленьким.
Никогда.
Часть IV
Тринадцать
Безопасные места
Потому, что там безопасно.
В библиотеке.
Только три безопасных места. Библиотека, переулки, если идти по ним ночью в темноте, и – самое лучшее – леса.
Но в городе, если приходилось оставаться в городе, это прежде всего библиотека. Там лучше всего. Переулки – только если идти и не останавливаться. Они были на втором месте. Но леса, когда они обступают вокруг, подступают сзади, накрывают, точно мягкое одеяло, – самое лучшее. Леса лучше всего.
Не с ними. Не дома. Никогда не дома. Это не дом даже: грязная квартира, о которой Гэри думал как о тёмном, сыром, мокром, уродливом гнезде… он не знал, чьём. Позднее, когда он вспоминал об этом против воли, когда уже не мог удержать их в тёмном уголке памяти, ему на ум приходило слово «гадюки». Тёмное, сырое гнездо склизких гадюк. Пьяных, злых. Пьяные гадюки. Даже когда родители напивались и теряли сознание, накричавшись и наругавшись, падали, как мёртвые, даже когда засыпали беспробудным сном, в квартире не было безопасно.
Что, если они проснутся? Поймают тебя, когда ты беззвучно крадёшься на цыпочках по дому, как тень в ночи, ищешь хоть какую-нибудь еду, вытаскиваешь деньги из их сумочек и штанов? Поймают – и что дальше?
Небезопасно.
А теперь, когда ему исполнилось тринадцать, всего тринадцать, впервые и навсегда тринадцать, ведь больше никогда уже ему не будет тринадцать, всё стало другим, зазвучало иначе, безопаснее, что ли. Безопаснее.
Гэри стал достаточно взрослым, чтобы сбежать. Сбежать отсюда навсегда. Он уже сбегал раньше. Дважды. Сбегал на запад – нет, Запад – в прерии, пешком по широким, необъятным просторам Северной Дакоты, и устраивался работать на фермах. Два-три доллара в день и не особо много вопросов, почему такой юный мальчик совсем один. Глядя в землю и шмыгая носом, он, не моргнув глазом, отвечал, что сирота, мать погибла в автокатастрофе, отец – на войне с немцами. Чистая ложь, исполненная надежды, и никаких вопросов. Два-три доллара в день, жидкое варево, которое называли «тушёным мясом», но которое не пахло тем мясом, что он ел раньше. Похлёбка дважды в день на деревянной скамье, похлёбка из металлических форм для пирогов, прибитых к дощатому столу, с оцинкованным кровельным гвоздём в центре. Гнутая металлическая ложка, два куска сухого хлеба и пахнувшая серой вода с песком. Всё равно неплохо. Лучше, чем там – там – дома. Спал в хлеву или сарае на джутовых мешках, пока кто-то – какой-то сосед, кто-то докучный – не рассказывал кому-то ещё, кто-то ещё рассказывал другому, а потом доходило и до окружного шерифа.
Называли беглецом. Как сбежавшего из тюрьмы. Задерживали – не арестовывали, утверждали они, но задерживали – и отправляли домой с каким-нибудь церковным волонтёром-благодетелем. В первый раз это был крупный румяный человек, который говорил, что мальчик должен трудиться, чтобы найти Иисуса в своей жизни, и после трёх часов езды в стареньком авто высадил его около дома, где не было никакого Иисуса. Как овцу в волчье логово, забросил мальчика туда, где не было никакого Иисуса, где Иисус никогда не жил и куда даже не заглядывал. «Может быть, – думал Гэри, – Иисус иногда бывает в библиотеке».
Там, где безопасно. Но не дома. Дома никогда не безопасно. Родители иногда даже не замечали его очередного исчезновения, а когда всё-таки догадывались наказать беглеца – нет, Беглеца – он уже снова уходил в леса. Отец орал, что от него нет толку. Называл его никчёмным и бесполезным.
Но этот никчёмный ребёнок был достаточно умён, чтобы улизнуть в лес прежде, чем родители заметили, что он исчез.
Без следа.
И оказался наконец в безопасности.
Он бежал дважды, и второй раз был почти совсем как первый, с той лишь разницей, что он бежал дальше на запад, даже научился водить двухтонный грузовик-зерновоз и большой дизельный Фармолл модели М[38]. Чтобы видеть дорогу, в грузовике мальчику приходилось сидеть на старом каталоге Сирс[39], нажимать педали обеими ногами и дёргать ручку коробки передач обеими руками. Влево и к себе – низкая передача с треском. Вправо и от себя – вторая передача, высокая, но она делала дело, видит бог. Фермер так говорил: «Ты делаешь дело, видит бог». И он делал. Хороший комплимент. От такого он чувствовал себя старше. Не тринадцатилетним, а старше и шире в плечах. По крайней мере так это ощущалось. Плечи пошире – значит, постарше.
Он водил двухтонный грузовик-зерновоз по полю – огромному, бесконечному полю – по тысячам акров поднимающихся к небу колосьев – и следил за фермером на комбайне. Когда загрузочная воронка комбайна наполнялась, он подводил грузовик под носик шнека, и по нему зерно сыпалось в кузов. Поток зерна толщиной в шесть дюймов тёк, как живой. Золото, яркое живое золото наполняло грузовик. Мякина[40] и пыль из комбайна попадали ему в глаза и нос, и он чихал, отплёвывался и чесался. Но всё равно ему это казалось чудом, и он подставлял руку и чувствовал поток зерна. Всё равно чудо.
Когда грузовик наполнялся, его надо было отвезти по пыльной дороге в маленький городок в четырёх милях от фермы и доставить зерно к элеватору[41], чтобы потом его увёз проходящий у элеватора поезд. В первый раз за рулём грузовика был фермер, но потом он отпускал мальчика одного, а сам оставался в поле с комбайном, потому что погода была хорошая, но никогда не знаешь. Никогда не знаешь, когда она может испортиться. Пойдёт дождь и побьёт пшеницу. Или ветер собьёт зёрна с колосьев, и комбайн не сможет их подобрать. Никогда не знаешь. Нужно работать. И мальчик отводил грузовик по просёлочной дороге в город, на специальную решётку у элеватора, и вываливал зерно из кузова в решётку. Поднимал кузов, и зерно само высыпалось. А потом опускал пустой кузов обратно и возвращался на поле как раз к тому моменту, когда у фермера уже набирался полный комбайн.
К концу дня от усталости мутило. Гэри еле ходил. И еле жевал. И еле мог вспомнить, как плохо было там, дома. Там, дома. Уставал так, что ничего не видел. Он ложился на сиденье грузовика и спал там, предпочитая его мешкам в сарае. Уставал. Так уставал.
Но он делал дело.
Видит бог.
С трактором было проще, но в то же время сложнее. После сбора пшеницы поле надо было вспахать плугом с двумя лезвиями, которые взрезали и перемешивали чёрную землю. Две или три сотни акров, полмили в ширину. Фермер сделал первые борозды сам, чтобы убедиться, что они будут прямыми: вперёд и назад, одна посередине, одна с краю. Потом настала очередь Гэри. Нужно было просто ехать вдоль борозды до самого конца – на это ушло полчаса. Большой Фармолл М тащил плуг, отпугивая чаек, которые прилетали полакомиться дождевыми червями из свежей борозды. Чаячий помёт был везде: на тракторе, на мальчике, на плуге и – хуже всего – на выхлопной трубе, торчавшей спереди. Из-за этого плотный сине-зелёный дым из трубы превращался в горячий липкий туман, пахнущий жареным помётом, запах и вкус которого будет преследовать мальчика до конца жизни. Он знал – знал — это наверняка.
Чайки ненадолго отставали в конце поля, когда он поднимал плуг, разворачивал трактор по широкой дуге, возвращался обратно на поле, опускал плуг, начиная пахать следующую борозду, и устраивался на сиденье, готовясь к следующей волне чаек.
Продлилось это недолго. Недолго. Однажды, развернув трактор, он увидел на другом конце поля фермера, а рядом – машину окружного шерифа. Он думал бежать, но знал, что это не поможет. Всё повторилось снова.
Задержан. Фермер заплатил ему двадцать долларов, помощник шерифа отвёз его в город в пятидесяти милях. Купил ему гамбургер и шоколадный коктейль, а потом передал церковному волонтёру. Мальчику было интересно, как эти волонтёры умудряются оказываться везде – может, им платили, чтобы они возили его домой? Но этот не был похож на предыдущего. Худой, высокий, курил как паровоз, зажигая новую сигарету от старой, просыпая пепел прямо на себя, и ни слова не говорил об Иисусе. Вообще ни слова. Просто с божьей помощью вёл свой старый форд. Держал скорость пятьдесят миль в час, пока не оказался возле дома мальчика. Там он его высадил, развернулся и умчал, оставляя за собой шлейф серо-сизого сигаретного дыма. Ни слова.
Было уже поздно, родители снова пили и опять орали друг на друга. Они уже еле стояли на ногах и даже не заметили его возвращения. Так что он даже не перешагнул порог этого мрачного дома – тюрьмы – и снова ушёл. Дом действительно напоминал тюрьму, которую Гэри видел в Маниле в сорок шестом, когда ему было семь, со следами от огнемётов на каменных стенах. Даже свет здесь был каким-то отвратительно-жёлтым. Всё здесь было отвратительным.
Прочь отсюда.
Он пока не чувствовал голода – вкус гамбургера и шоколадного коктейля ещё оставался во рту. Были ещё сумерки, но ночь уже надвигалась. Он должен держаться стен и теней и не попадаться на глаза. Так что он отправился переулками, скользя из тени в тень, в библиотеку, чтобы придумать, что делать дальше.
В безопасности.
План
Итак, ему тринадцать.
И он совершенно точно решился на побег.
На побег. Так быстро, так глубоко и так далеко, что они никогда его не найдут. Бежать и найти работу где-нибудь, где угодно. Найти еду. Спать где получится. Он помнил, как забрался в стопку шин у закрытого гаража как-то ночью во время одного из предыдущих побегов. Острые края врезались в тело, но он спал не на земле и достаточно крепко, чтобы видеть сны. Он всегда находил место для сна. Еду и место для сна.
Он спланировал это. Бежать и больше не позволить вернуть себя в этот дом. Прочь – прочь навсегда. Приближалось лето, и на фермах скоро понадобятся помощники, а может быть – он иногда об этом мечтал – даже не на фермах, а на ранчо, подальше на западе. Запад. Стать ковбоем и пасти скот верхом на лошади. Он видел это, видел себя ковбоем. В шляпе, в расшитых красной ниткой чёрных сапогах – там непременно будет вышит орёл. Он бы пас скот верхом на коне по имени… он не мог придумать имени своему коню. Во всех фильмах у Роя Роджерса был конь Триггер[42]. Джин Отри[43] ездил на Чемпионе. Что-то такое. Завести коня и назвать его… Как-то так. Он придумает хорошее имя коню, и станет ковбоем, и будет пасти скот и спасать… Он не знал, что именно, но в зернистых чёрно-белых фильмах ковбои обычно спасали ранчо, симпатичных девушек или небольшие города. Этим бы он и занялся. Сбежал бы на запад – Запад – стал бы ковбоем и ехал бы куда хотел, когда хотел.
Но сначала – побег. Первейшим делом. Надо сбежать.
Вот только.
Вот только он не стал.
Не мог.
Не мог бежать.
Сначала он не мог понять, почему. Условия для побега были идеальные. Учебный год кончился, приближалось лето – хотя школа его никогда особо не волновала. Другие в ней устроились. Он – нет. Учителя говорили вещи, которые он должен был слушать, и давали работу, которую он должен был делать. Но он не слышал и не делал, потому что ему надо было думать о другом. О том, что в классе он чужой. В неправильной одежде, с неправильной причёской, с прыщами на лбу. С неправильной семьёй. Без семьи. С семьёй, которая забросила его. Для сверстников он был уродом. Ему было место в цирке, где люди за четвертак заглядывали в маленький шатёр и видели там мальчика, который никуда не вписывается. Он был из плохой семьи. Когда он думал об этом, то вспоминал, что одноклассники либо не замечали его, либо, если всё-таки замечали, смеялись над ним. Каждый раз он вспоминал о школе как о самом настоящем кошмаре. Серо-зелёные мысли, похожие на чаячий помёт на выхлопной трубе трактора.