Пляски с волками
Часть 6 из 26 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– В Средневековье была такая психическая болезнь… Люди искренне считали себя волками, как обычные психи – Наполеонами. Ни в каких волков, понятно, не превращались, не носились голыми по полям-чащобам. Иногда нападали на прохожих, кусали их чувствительно, а то и до смерти загрызали. Человек ведь тоже может другого загрызть, а уж покусать… Для них даже есть научно-медицинское название – ликантропы.
– Ага! – сказал он все так же невозмутимо. – Улавливаю ход твоих мыслей. Хочешь сказать, этот покойничек – ликантроп местного разлива? Вот и тешил свою хворь, благо осень теплая и голым ночами бегать гораздо сподручнее, чем зимой?
– Вот именно, – сказал я. – Немцы психически больных уничтожали целеустремленно, но безобидный деревенский дурачок, особенно в глуши, мог им и не попасться на глаза. Я таких встречал на оккупированной территории, повезло им выжить…
– Так… – по его тону и выражению лица, как всегда, не удавалось определить, что он думает и как мои слова оценивает. – Но ведь тогда получается, что он по ночному лесу шлялся не в одиночку, а именно что в компании волков. Сипягин уверенно пишет: «…несколько пар волчьих глаз». Да и до того волки к палацу подходили… ну, не большой стаей, но безусловно группой.
– А почему бы и нет? – сказал я. – Мы с вами не зоологи и даже не охотники. Аллах их ведает, волков… Я в том же «Мире приключений» читал, что однажды в Индии поймали двух девочек, прижившихся в волчьей стае. Даже имена помню – Амала и Камала. Заблудились в лесу совсем крохотными. И ведь волки их не сожрали, а приняли в стаю, как Маугли у Киплинга. Правда, в той же статье писали, что Киплинг действительность здорово приукрасил: эти девчонки членораздельно говорить не умели, ходили исключительно на четвереньках, мало что в них осталось от человека. Почему бы и не предположить, что мы столкнулись с чем-то похожим? Только, в отличие от тех девчонок, наш покойник безусловно не жил мало-мальски долгое время в волчьей стае.
– Почему так думаешь?
– Труп я осмотрел внимательно, – сказал я. – Писали, что у Амалы и Камалы на локтях и коленках были здоровенные ороговевшие мозоли. Ну, понятно, они несколько лет ходили голыми на четвереньках. У нашего трупа – ничего похожего. Даже подошвы – подошвы человека, ходившего в основном в обуви. Так что по лесам он должен был бегать голым и босым именно что эпизодически. В редкие выходные, что ли. У крестьян они редко бывают, особенно в страдную пору. А он явно не бездельничал – руки вполне крестьянские. Ну а волки по каким-то своим причинам убогонького умом не трогали, может быть, чуяли, что он какой-то другой, не вполне и человек. Вот и позволяли с ними шляться. Сипягин пальнул по волкам, а попал в него. Полное впечатление, что он стоял как раз на четвереньках: Сипягин клянется и божится, что пулю послал невысоко, на уровне волчьей головы… или стоящего на четвереньках человека. Солдат хваткий, разведчик, верить можно… Вот такие у меня соображения.
– Ну что тут сказать… – задумчиво произнес он. – Не скажу, что твоя версия меня устраивает полностью, но других у нас пока что нет. Да и не будет: мы этим покойником заниматься не будем, ни к чему он нам. Совершенно не по нашей линии. Ну, разве что оказался возле объекта, который нас очень интересует… но нет никаких оснований им и далее заниматься. Я, конечно, передам фотографии и ваши рапорты чекистам и милиции, авось выяснят, кто такой… Говоришь, Ерохин хочет поиграть в Шерлока Холмса?
– Ну да, – сказал я. – Заинтересовался, говорит, что он точно этого типа где-то встречал. Все равно он в палаце, по большому счету, мается бездельем, не нуждаются его ребята в постоянном чутком руководстве…
– Ну, пусть его. Только чтобы особенно не увлекался… а впрочем, мы ему не командиры. Я распоряжусь, чтобы ему дали фотографию покойничка. Дело, похоже, яйца выеденного не стоит, но закрывать его нужно по всем правилам… Да, вот что еще. Значит, точно не было рядом ни одежды, ни обуви?
– Не было, – сказал я. – Лес вокруг обыскали в радиусе метров двадцати разведчики Ерохина, солдаты капитана Седых и мой Петруша. Конечно, он мог раздеться и разуться в другом месте, подальше от палаца, но я не видел смысла прочесывать близлежащий лесной массив, да и указания такого не было…
– Совершенно нет смысла делать большую проческу, – кивнул Радаев. – Что бы нам дала его одежонка, где в карманах наверняка не было бы ничего интересного… Ты сориентировал Ерохина на базар?
– Он сам сообразил, – сказал я. – Парень тертый…
Везде, особенно в городишках вроде Косачей, базар – средоточие жизни и кладезь ценной информации. Большую часть сведений о художествах «квакиных» мы получили как раз на базаре. По тем же причинам местный НКГБ уделяет ему особое внимание…
– Теперь давай о Кропивницком, – сказал Радаев. – Чекисты хорошо поработали в областном центре, бывшем воеводстве. Ну, ты сам знаешь, как все обстояло…
Я знал, конечно. На другой день после ареста Радаев отправил в камеру к часовщику военного парикмахера, и тот поработал на совесть, укоротил волосы, убрал бороду, оставив лишь усы а-ля Пилсудский – одним словом, сделал все, чтобы часовщик во всем походил на фотографию с паспорта (ее для надежности подполковник распорядился переснять и увеличить). Десять лет – это все же не двадцать восемь, как в случае Кольвейса. Без труда можно было определить, что на обоих снимках один и тот же человек.
– До войны там было четыре часовщика, все старожилы, – продолжал полковник. – Один умер в сорок втором, был уже весьма преклонных лет. Кравца со всем семейством убили немцы – ты наверняка понимаешь по фамилии, кто он был?[23]
– Конечно, – сказал я.
– Ну вот… Двое живы, причем один еще работает. Оба уже старые, но, по отзывам, сохранили ясность ума и трезвую память. Никакого Ендрека Кропивницкого они не знают, человека с фотографии никогда не видели. Уверяют, что никакого пятого часовых дел мастера в городе не было. То же показали и десяток опрошенных старожилов: имя им ничего не говорит, человек на снимках им неизвестен.
– Интересно, – сказал я. – Один нюанс: специалисты уверяют, что паспорт Кропивницкого не на коленке сработан, а безусловно, выдан государством…
– Я и не спорю, – сказал Радаев. – Только сам знаешь, на войне обстановка частенько меняется резко. Так и здесь получилось. Донесение из воеводства поступило утром, а незадолго до обеда пришла самолетом спецпочта из Москвы, иногда они тянут, но в этот раз сработали оперативно. Вот, любуйся. Тебе отписано, как старшему группы.
Он выдвинул ящик стола и положил передо мной пакет, каких я навидался достаточно: размером со стандартную канцелярскую папку, плотная желтоватая бумага, кроме надписей – соответствующие штампы, две разломанные сургучные печати.
– Личное дело капитана Ромуальда Бареи, – пояснил Радаев. – К нам попало в сентябре тридцать девятого. Наш аноним прав: капитан Ромуальд Барея и часовщик Ендрек Кропивницкий – несомненно, одно и то же лицо. Я, в отличие от тебя, польского не знаю, но фотография говорит сама за себя, а чтобы прочитать написанное латинским шрифтом «Ромуальд Барея», особенных знаний не нужно. Правда… – он поморщился, такое впечатление, досадливо. – Есть тут крупная несообразность. Мне Орлич навскидку перевел кое-что, совсем немного, но этого хватило, чтобы усмотреть крупную несообразность. Ничего не буду разжевывать, ты сам быстренько поймешь. Возможно, определишь: откуда у него взялся паспорт на другую фамилию, у таких, как Барея, частенько бывает несколько фамилий. – Он усмехнулся. – Впечатление такое, будто кто-то у поляков был большим шутником…
– То есть?
– Ты ведь, когда начал службу, почти два года занимался Польшей. Должен был читать польскую литературу и на польском, и на русском – мало ли где понадобится… Генрика Сенкевича читал?
– Чисто по обязанности, как польскую классику, – сказал я. – Частным образом он мне решительно не пошел – тяжеловесный слог, затянуто… Вот Болеслав Прус – другое дело: «Фараон», «Кукла»… Совсем в другом стиле написано.
– Ну, как гласит народная мудрость, кто любит попадью, а кто – попову дочку… – вновь усмехнулся подполковник. – А мне вот Сенкевич нравится. Вспомнил и сопоставил… В одном из романов из старинной жизни у него есть такой герой: рыцарь Ендрек из Кропивницы. Ендрек из Кропивницы – Ендрек Кропивницкий… Не похоже на простое совпадение. Точно, кто-то у поляков был шутником и хорошо знал классику. Ладно, это, по большому счету, несущественно. Иди и проштудируй дело. Потом сразу доложишь, что накопал.
Я взял пакет, повернулся через левое плечо и вышел из кабинета – еще более обширного, чем мой, в силу той же специфики здания. В обычных условиях такой кабинет полагался бы даже не полковнику – генералу. Поднялся к себе на этаж выше, с трудом сдержавшись, чтобы по-мальчишески не скакать через две ступеньки. Настроение было прекрасное: рванула вперед работка, пусть и не дававшая пока следочка к Кольвейсу и его архиву…
…Я неторопливо вытянул из пакета не такую уж толстую серую папку, положил перед собой…
И не раскрыл. Оба-на, сюрприз!
Подобных папок я повидал немало и в тридцать девятом, и позже. Отлично знал эту стандартную маркировку с печатным грифом и двумя большими штемпелями. В просторечии «двуйка», что означает по-русски «двойка». Если официально – второй отдел польского Генерального штаба, занимавшийся разведкой и контрразведкой. Заграничная разведка и действия против иностранной агентуры…
Теперь я понимал, где сугубый профессионал Радаев моментально усмотрел «крупную несообразность» – надо полагать, сразу после того, как капитан Орлич ему перевел надписи грифа и штампов. Контрразведка «двуйки» работала исключительно против разведорганов противника, в нашем случае – против Разведупра (ставшего впоследствии разведуправлением Генерального штаба РККА) и внешней разведки НКВД. Украинскими националистами она занималась потому, что их обучали и вооружали абверовцы, которым УВО, а потом ОУН[24] поставляли разведданные – классическая иностранная агентура, хоть и маскировавшаяся под «независимых». Коммунистическим подпольем, то есть врагом внутренним, как раз и занималась дефензива, подчинявшаяся Министерству внутренних дел – как обстояло и в Российской империи, где Охранное отделение, занимавшееся исключительно «политиками», подчинялось МВД. Контрразведкой, как и внешней разведкой, рулили армейцы. Две разные конторы. Здесь наш неведомый аноним угодил пальцем в небо: будь Барея «двуйкажем», как это в обиходе звалось, он никак не мог служить в дефензиве, и наоборот.
Ладно, не стоит гнать лошадей, я ведь еще и не открывал папку.
Ну и открыл. Фотография не подклеена, а вложена в аккуратный кармашек из плотной бумаги. Достаточно одного взгляда, чтобы вмиг опознать часовщика – судя по всему, снимок сделан близко к тому времени, к какому относится фотография в паспорте, быть может, вообще в одно время, а то и в один день – очень уж лица похожи, такое впечатление, относятся к одному и тому же возрасту. Разница только в том, что на паспортной фотографии Барея-Кропивницкий в костюме с аккуратно повязанным галстуком, а на фото из личного дела – при полном офицерском параде: офицерские галуны на воротнике кителя, капитанские звездочки на погонах. Наград только две, Львовский крест и юбилейная медаль. «Виртути милитари», надо полагать, еще не получил, иначе непременно надел бы для такого снимка.
Ромуальд Барея, с непременной добавкой о родителях, как это было у поляков принято во многих документах, в том числе и в паспортах: «сын Рышарда и Марии». Ромуальд, надо же. По моему разумению, имечко такое приличествовало скорее красавчику-фрачнику вроде Макса Линдера[25] с напомаженным пробором и усиками стрелочкой – а у Бареи (что я отметил и при личном общении) физиономия была грубоватая, к которой больше подходило определение «мужицкая». Впрочем, если папаша и был простым «хлопом», то безусловно не из бедных – наш Ромуальд, родившийся 23 февраля 1894 года (та же дата и год, что в паспорте на имя Кропивницкого), в 1903 году поступил в гимназию, а при царе это было недешевым удовольствием, обходившимся в шестьдесят пять рублей золотом в год.
Не доучился, в 1911-м вышиблен из предпоследнего шестого класса, как уточнялось, «за революционное выступление». Надо полагать, какая-то мелкая буза, на которую тогдашние гимназисты-старшеклассники были мастаки. Год проучился в некоем «Техническом училище Штакельмана», получил диплом часовых дел мастера и стал работать в часовой мастерской «Ланге и Кo» (судя по этому «и Кo», фирма могла быть и крупная) – вот откуда ноги растут…
Та-ак… С 1912 года член ППС-РФ[26], причем ее «боювки» – боевой организации. Серьезная была шатия-братия. Как и ее российская тезка, широко практиковала террор и «эксы» – красиво говоря, экспроприации (а если проще, лихие ребятки грабили банки, почтовые вагоны, вообще те места, где можно было раздобыть на партийные нужды неслабую денежку).
Пойдем дальше… С марта 1912 по ноябрь 1918 г. – хозяин собственной часовой мастерской «Хронос». «Внес большой вклад в деятельность Боевой организации». Нигде не упоминается, что Барея самолично бросал бомбы и орудовал «браунингом». Наверняка у него были другие обязанности – часовая мастерская (как и аптека!) идеальное место для явочной квартиры, куда под удобным предлогом могут приходить связные. Самый разнообразный народ, среди которого выявить подпольщиков крайне трудно. Вдобавок можно собирать полезную информацию – чинить часы в первую очередь приходят люди солидные, с положением, из всех слоев общества (в том числе чиновники, военные и полицейские). Наверняка деньги на обустройство явки дали подпольщики – иначе откуда у восемнадцатилетнего свежеиспеченного мастера финансы на обустройство собственной мастерской? Ну, наследство получил, быть может. Впрочем, это абсолютно несущественно…
«Обеспечил успешные акции Боевой организации, которыми иногда руководили «Зюк» и «Рыдзь»[27] – ого, солидно для молодого парня… Экспроприации почтового вагона на Варшавской железной дороге, кассы Общества взаимного кредита и отделения «Дрезденер-банка», успешное покушение на жандармского подполковника Розена, ликвидация двух агентов Охранного отделения. Парень, надо полагать, был смелый – за такое можно было заработать не только каторгу, но и петлю, после того как ему исполнился двадцать один год, и он, согласно законам Российской империи, стал совершеннолетним, подлежащим смертной казни. Оказался то ли везучим, то ли хорошим конспиратором, то ли все вместе – так ни разу и не попался соответствующим органам, ни единого упоминания нет…
Ноябрь-декабрь восемнадцатого – в чине хорунжего (по царским меркам – корнета или прапорщика, по нашим – младшего лейтенанта) командовал специальным отрядом «Локетек»[28] (надо полагать, кто-то, давший такое именно название, был любителем старопольской старины). Что это был за отряд, не уточняется, но имеется интересное добавление: «Внес вклад в возрождение польской государственности». Надо полагать, отряд занимался чем-то серьезным.
Кампания девятнадцатого-двадцатого годов – состоял при штабе дивизии, произведен в надпоручники (лейтенант), награжден Львовским крестом. Снова ничего конкретного, но есть все основания думать, что человек с большим опытом подпольной работы, явно занимавшийся партийной разведкой и контрразведкой, в штабе не карты рисовал и не каптеркой заведовал, Львовскими крестами так просто не бросались, их не так уж много, в отличие от других наград – номерные.
Ага! После окончания советско-польской войны и до марта тридцать четвертого служил во втором отделе Генерального штаба, в воеводском управлении (в соседнем). Специализировался на работе против украинских националистов. Дважды был в командировках в Германии, в двадцать восьмом, в тридцать первом. Опять никаких подробностей, но тут и гадать нечего: человек с такой специализацией явно отрабатывал связи УВО с абвером. Оба раза под чужими фамилиями: Яцек Палашкевич и Рышард Клюгер, коммерсанты.
Та-ак! В начале марта тридцать четвертого уволен в отставку «по состоянию здоровья». За месяц до этого получил паспорт на имя Ендрека Кропивницкого, скорее всего, для очередной операции под прикрытием, – и этот паспорт у него не забрали, хотя должны были. Вот так и появился на свет часовых дел мастер Ендрек Кропивницкий, перебравшийся сюда из соседнего воеводства и мирно ковырявшийся в часовых механизмах больше десяти лет при всех властях…
Что еще? В марте двадцать первого обвенчался с Люцией Томашевской. Детей не было. Жена погибла в двадцать девятом в железнодорожной катастрофе. Три награды. Последняя, «Виртути милитари», вручена 23 февраля, в день сорокалетия, что позволяет сделать определенные выводы.
Все. Ну, еще автобиография и три данные в свое время характеристики – две при очередных повышениях в звании, третья в январе тридцать четвертого. Ничего не добавляет к тому, что имеется в личном деле и послужном списке.
Я уложил последний листок в аккуратную стопку и закрыл папку. Теперь можно было кое-что обмозговать. Прежде всего, несколько странно, что человек со столь солидным послужным списком поднялся в независимой Польше так невысоко. Боевик с дореволюционными заслугами, выполнял личные поручения Зюка и Рыдзя, стало быть, был им хорошо известен. «Внес вклад в возрождение польской государственности», а до того «обеспечил успешные акции Боевой организации». С такой биографией мог бы дослужиться если не до генерала, то уж до полковника, служить где-нибудь в Варшаве или Кракове, а не попасть в польскую тьмутаракань рядовым оперативником, да и к юбилею польского государства получить не юбилейную медалюшку, а скажем, орден Возрождения Польши.
Ну, чужая душа – потемки. Возможно, именно такое звание и место службы его вполне устраивали – бывают и такие люди, что у поляков, что у нас. Возможно, здесь своего рода патологическое невезение, в любой армии мира хватает таких служак: исправно тянут лямку без единого взыскания, но так уж судьба оборачивается, что всю жизнь проводят в захолустных гарнизонах. Лермонтовский Максим Максимыч, ага, до седых волос вечный штабс-капитан. Знакомая история.
И с его увольнением абсолютно непонятно. «По состоянию здоровья», но в личном деле нет медицинского заключения, что противоречит и нашим, и польским методам делопроизводства. Когда его арестовали, первым делом, как полагается, отправили на медицинское обследование – и врач заверил, что он ничуть не трухляв здоровьем, что любой наш полевой военкомат поставил бы ему штамп «Годен без ограничений» (конечно, на передовую его вряд ли послали бы, но мало ли занятий во втором эшелоне? Я на военных дорожках встречал немало таких вот крепких мужиков пятидесяти лет, а то и немного поболее).
Тогда почему? Совершенно не верится, что его в очередной раз определили под прикрытием на роль цивильного часовщика. Прежние его поездки под личиной коммерсанта заняли одна две недели, вторая – неполный месяц. Что это за супероперация такая, ради которой «Кропивницкий» просидел бы под личиной больше чем пять с половиной лет? Наконец, если допустить, что таковая операция действительно имела место, никто не стал бы вносить в личное дело запись о мнимом увольнении – к чему доводить секретность до абсурда? И медицинского заключения нет. И не просматривается совершенно никаких прегрешений, за которые могли бы выпереть в отставку. Из личного дела следует: звезд с неба не хватал, но серьезных промахов или упущений по службе на зафиксировано, как и выговоров с занесением. Явно собирались и в третий раз отправить куда-то под прикрытием, но вместо этого через месяц отправили в отставку…
Не стоило ломать над этим голову – были вещи поважнее, имевшие к нашим делам, в отличие от загадочного увольнения, самое что ни на есть прямое отношение…
Почему таинственный аноним представил Барею-Кропивницкого сотрудником дефензивы? Из личного дела недвусмысленно следовало, что Барея к ней никогда не имел ни малейшего отношения. Служил в совершенно другой конторе. Всегда и везде во всем, что касается секретных (и не особенно секретных) служб, присутствует некая строгая иерархия. Офицер «двуйки» еще мог выступать в облике сотрудника дефензивы (как я сам два раза выступал в облике милиционера, один раз в гражданском, второй – в милицейской форме), а вот наоборот никак не могло оказаться, не та субординация в отношениях между двумя сугубо разными службами. И уж безусловно, «двуйка» не стала бы фабриковать личное дело ни в каких таких целях прикрытия…
Несомненно, Радаев имел в виду именно эту несуразность. По роду службы Барея никаких коммунистических подпольщиков «катувать» не мог, его служебные интересы лежали в совершенно другой плоскости. Точно так же, как интересы Кольвейса. Даже если допустить, что Барея стал работать на абвер, былого противника, с Кольвейсом он никак не мог пересечься. Наш аноним – человек крайне осведомленный. Знает и настоящее имя Бареи, и его чин в «двуйке». А ведь ни одна живая душа в Косачах не знала, что мирный часовщик живет под чужой фамилией. Когда я говорил об этом со здешним уполномоченным НКГБ, он был не на шутку удивлен, что под самым носом у него, как он выразился, произрастал такой гриб-боровик, точнее, бареевик». А ведь работник был толковый, возглавлял здешний отдел НКВД с сентября тридцать девятого и до войны, всю войну был в партизанском отряде по своей линии…
Мало того, аноним откуда-то знал, что Кольвейс служил именно в абвере – что далеко не каждый немецкий офицер знал. Личным, казенно говоря, наблюдением он бы ни за что этого не определил: абверовцы носили общевойсковую форму «фельдграу» без каких бы то ни было отличительных знаков. И фамилию знал. Так что налицо явное противоречие: с одной стороны, аноним знал то, чего не знал обычный немец и уж тем более обычный обыватель, с другой – приписал Барее несуществующие грехи. Ошибся или поступил так умышленно? А если умышленно, то зачем?
Не было пока что ответов, и не следовало ломать над ними голову, приходилось, как иногда бывает, плыть по течению. И что больше всего злит, лежащая передо мной папка ни на шаг не приближает меня к Кольвейсу. Ладно, я теперь совершенно точно знаю, кто такой Барея. И какая от этого польза для дела? Ни малейшей…
Каждый оперативник прекрасно помнит свое первое самостоятельное дело – и многие со мной согласятся, что это как первая женщина или первая награда. В начале октября моим первым как раз и стал майор из дефензивы – вот тот действительно пытал, издевался и насиловал. Передо мной лежало его личное дело, имелись показания доброй дюжины свидетелей – и едва этот жирный боров понял, что его хвост засунули в мясорубку и сейчас, не особенно и торопясь, прокрутят ручку на пару оборотов, запел, как соловушка, так что победа, признаться, мне досталась легко. (Ну, расстреляли, конечно, по приговору, а что с этим скотом еще делать было?)
С Бареей все обстоит совершенно иначе. Мне попросту нечем его прижать, не на чем вести психологические игры. Репрессировать не за что. Его дореволюционная деятельность говорит скорее в его пользу – боролся с царизмом, без дураков, пусть и под другими знаменами. Участие в советско-польской войне само по себе не компромат. Как и то, чем он занимался в «двуйке»: мы сами точно так же гоняемся за оуновцами и абверовцами. Безусловно, он крайне заинтересует наших «смежников»: хотя Барея и десять лет как в отставке, наверняка многое из того, что он знает, ничуть не протухло, не устарело. Его постараются вывернуть до донышка, причем у него есть все шансы при хорошем поведении выйти на свободу. Или попасть в Войско Польское, где его опыт может пригодиться. Он будет далеко не первый такой и определенно не последний. «Смежники» примут его с превеликим энтузиазмом, но вот мне-то что делать? Посмотрит на меня Барея ясным незамутненным взором невинного младенца, скажет, что никакого Кольвейса не знает и в жизни не видел, а на абвер никогда не работал, и что я ему предъявлю? Только законченный дурак в такой ситуации станет стучать кулаком по столу и орать что-нибудь вроде: «Сознавайся, вражина, нам все известно!» Барея на такую дурь не поведется. При всей своей невезучести он был когда-то твердым профессионалом. И царские жандармы его так и не разоблачили, и оуновцы не вычислили и не пристрелили (а ведь такое порой бывало, до войны они убили не просто офицера, а польского министра внутренних дел Перацкого), и абверовцы дважды лопухнулись, когда он к ним два раза приезжал в виде безобидного коммерсанта. Быстро поймет, что у меня ничего на него нет, и что мне останется? Как в школе, уныло стоять в углу и ковырять стенку – да и то если учитель не заметит и не одернет…
В конце концов я пошел по пути наименьшего сопротивления – позвонил Радаеву, может ли он сейчас выслушать мой доклад, и, узнав, что может, взял папку под мышку и отправился к нему, невольно бросив взгляд на починенные Бареей часы. Они шли исправно, массивный маятник прилежно ходил взад-вперед: клятый Барея и в мирном своем ремесле был мастером…
Сначала веселая, а после – ничуть
Делать вечером оказалось решительно нечего – с Бареей я собирался побеседовать завтра (в потаенной надежде, что к завтрашнему дню всплывет что-то новое, хотя прекрасно понимал, что убаюкиваю себя пустышкой, как ребенок). А загадочный абверовский обер-лейтенант (эти слова следовало бы взять в кавычки) еще не приехал. В конце концов я решил, высокопарно выражаясь, приобщиться к прекрасному, благо удобный случай подвернулся. И мы с Петрушей, как всегда, сообщив дежурному, где нас в случае чего искать, отправились в театр, впервые за все время пребывания здесь, раньше было не до того. Всё лучше, чем сидеть в четырех стенах при полном отсутствии следа и ниточки…
Помпезное было здание, опять-таки построенное при Николае Первом во времена безвозвратно сгинувшего процветания, – очень похожее фасадом на Большой театр в Москве, с колоннами и портиком. Зрительный зал человек на пятьсот, сцена, где запросто могли поместиться с полроты хористов, громадный занавес из тяжелого бархата, великолепная акустика. Пожалуй, не во всяком областном центре такая хоромина сыщется, скорее уж подходит столице союзной республики, а не нынешнему захолустному райцентру.
Афиши расклеили за три дня до концерта. «Ирина Шавельская – романсы и песни русских и советских композиторов. Михаил Баратов – рояль, аккордеон. Григорий Лейзер – скрипка». Никогда не слышал таких фамилий, явно не народные артисты и не заслуженные – ну да дареному коню в зубы не смотрят, не знаю, как там обстояло с горожанами, а военнослужащим билеты выдавали бесплатно.
Места нам с Петрушей достались в восьмом ряду. Обошлось без конферансье, просто свет медленно пригас, и тяжелый занавес стал короткими рывками раздвигаться. Там и сям зааплодировали, мы тоже культурно похлопали, чтобы не отрываться от коллектива. На ярко освещенной сцене стояли трое, и я их мимолетно пожалел: на огромной сцене они казались заблудившимися в музейном зале детишками. А они ничего, держались без всякой скованности. Тоже профессионалы, ага…
Ирина Шавельская оказалась довольно красивой блондинкой в концертном платье до пола, с модной прической – то есть модной на начало войны, потом-то было не до женских мод что в одежде, что в прическах. Ее музыканты были совершенно неинтересными: просто двое мужчин непризывного возраста, один седоватый, второй лысоватый, без особых примет и, что характерно, без фраков, в обычных костюмчиках, разве что с белыми рубашками и «бабочками».
Заиграли скрипка и рояль – на мой непросвещенный взгляд, вполне недурно. Но сосед слева, знакомый капитан Ланин из разведотдела полка, шепнул то ли мне, то ли самому себе: «Рояль чуточку недонастроен». А уж ему с горы виднее, он перед самой войной окончил консерваторию.
Ирина запела приятным низким голосом («Контральто» – так же непонятно в чей адрес шепнул Ланин).
В серьезной музыке я не силен и никогда ею не увлекался – еще в училище крепко полюбил оперетту и джаз. Но все же культурки у меня хватало, чтобы опознать классические романсы «Средь шумного бала, случайно…», «Отвори потихоньку калитку» и иже с ними. Только раз, когда зазвучал романс, совершенно мне неизвестный, я вопросительно покосился на Ланина. Он это заметил и шепнул, не оборачиваясь: «Ария Маргариты, Гуно». М-да, что называется, разобъяснил толково… Но голос у Ирины был приятный.
Не скажу, чтобы я заскучал, но и удовольствия не получил никакого – очень уж не мое это было. Можете считать меня малокультурным, но я крепко подозреваю, что большинство сидевших в зале испытывали те же чувства. И все же это был театр, символ чего-то уютного, покойного, мирного времени, которое неизвестно когда наступит и неизвестно, наступит ли вообще персонально для меня – на войне не следует падать духом, но и лучиться дурным оптимизмом не стоит. В конце концов, последний раз в настоящем театре я был в Минске вечером двадцать первого июня сорок первого года, давали «Баядерку». Я на нее пошел третий раз за четыре дня, и дело не в любви к оперетте – была там одна молодая актриса, ничего у нас еще не случилось, но что-то определенно намечалось, пусть и не особенно серьезное, но и не совершенно легковесное. Вручил букет, решили погулять по городу до рассвета, а на рассвете и полыхнуло. В полдень я уже мчал на полуторке с тремя бойцами на запад со строжайшим приказом живым или мертвым вывезти бумаги особого отдела танкового корпуса. И никогда больше не видел Лесю, и не знаю, что с ней сталось, и до сих пор не знаю, что с ней…
Я опомнился, услышав не овацию, но довольно бурные аплодисменты – ага, кончилось первое отделение. Оказывается, далеко можно уплыть мыслями под классические романсы – я ведь начал уже было вспоминать, как ухитрился все же через четыре дня не попасть в окружение и вернуться к начальству со всеми бумагами. Это было ох как трудненько. Ну, посмотрим, чем нас порадует второе отделение – не зря же обещали аккордеон, и тот, что играл на рояле, ушел вслед за певицей, а скрипач остался не сцене.
«Роялист» (почему бы его так не назвать по аналогии с пианистом?) вернулся первым, а вскоре появилась и певица, и я ее не сразу узнал. Совсем другой человек: в модном на день начала войны пестром крепдешиновом платьице, а главное, все моментально стало другим – походка, пластика, озорная белозубая улыбка, словом, образ, ничуть не вязавшийся с только что отзвучавшими классическими романсами и строгим концертным платьем. Задорная девчонка с соседнего двора, в которую все мальчишки тайно влюблены, а она их в упор не видит, бегает уже на взрослую танцплощадку, и вечерами оттуда ее провожает молоденький военный летчик в роскошной довоенной форме: синий китель с галстуком и сверкающими петлицами, пилотка набекрень…
Бывший «роялист» вышел с большим шикарным аккордеоном, определенно заграничным, и они заиграли мелодию, которую до войны знал и стар, и млад – песня «Для меня ты хороша». Вот только с сорок первого на эту мелодию пели другие слова – которые опять-таки знал и стар, и млад.
Ну конечно, а как же иначе? Подбоченясь обеими руками, лихо выкаблучивая стройными ножками, сверкая улыбкой, Ирина Шавельская задорно пела знакомое здесь всем и каждому (кроме горожан, слышавших песню впервые):