Пляски с волками
Часть 18 из 26 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Вот и отлично, – сказал я. – Поеду своим ходом, а вы за мной. Мигом до Косачей доберемся.
Положил в машину сумку с инструментами, подобрал фуражку. Мотор вновь завелся исправно, и я выехал на дорогу между колеями, подумав: с Ерохиным было то же самое, когда приехали наши, мотор преотлично завелся.
…Войдя в родной отдел, я прекрасно сознавал, что вид у меня крайне предосудительный: гимнастерка и галифе измазаны смолой, вдобавок справа на боку зияет большая прореха (не помню, как ее заполучил), повсюду прилипли еловые иглы, они и в волосах запутались, ладони и лицо в смоле, щеки к тыльная сторона рук покрыты ссадинами (чуть позже обнаружилось, что рукоятки «ТТ» и «нагана» тоже извазюканы в смоле, пришлось отчищать их скипидаром). Пахло от меня, как от приличной ели. Однако дежурный и бровью не повел: не первый год в нашей системе служил, привык, что порой разыскники возвращаются с задания и в более растерзанном виде…
А вот Петруша, маявшийся тут же, как на иголках, лицом владел гораздо хуже, вскочил с жесткого стула с радостным и взволнованным видом. Причина выяснилась в коридоре: Радаев, неожиданно уехавший в Талашкевичи с группой Веснина, приказал ему: если я не вернусь в расположение до двадцати четырех ноль-ноль, взять двух солдат и искать мою машину на таком-то отрезке дороги, а также заехать на мельницу и выяснить, не был ли я там, – и «держать на мельнице ухо востро». После чего Петруша в тревоге за меня места себе не находил: чем ближе был назначенный срок, тем сильнее волновался. Но я объявился целым и невредимым за сорок две минуты до полуночи…
Я легко пресек его попытки выспросить хоть что-нибудь, отправил спать и пошел к себе в кабинет по широкой лестнице и просторным пустым коридорам, скупо освещенным большими настенными керосиновыми лампами – наследство прежних хозяев, державших их в качестве аварийного освещения, превращенного нами в основное (электростанцию немцы порушили качественно, и к восстановлению еще не приступали). Шаги отдавались неприятным гулким эхом, и я старался ступать потише.
Почему Радаев на ночь глядя сорвался из Косачей, загадки не представляло. Коли уж группа Веснина, коли уж Талашкевичи… Дело ясное: операция «Крот». Каждый знает ровно столько, сколько ему положено знать, но я, став с некоторых пор старшим группы (пусть и такой чуточку опереточной, как «Учитель»), посещал совещания старших групп в качестве полноправного члена. И наслушался кое-чего, не входившего в круг моих прямых обязанностей…
В Талашкевичах взяли серьезного абверовского резидента, нацеленного в том числе на сбор информации о тамошнем крупном железнодорожном узле – воинские перевозки, понятно. И стало известно, что к нему для координации действий должен прибыть не рядовой агент – крупняк, по некоторым данным, офицер штаба фронта, нашего фронта: не только мы засылаем к немцам таких вот Крамеров, увы, это улица с двухсторонним движением. Коли уж Радаев внезапно сорвался в Талашкевичи, это означает только одно: «Крот» замаячил на горизонте, и подполковник, как не раз случалось, будет лично руководить завершающей фазой операции, а следовательно, Крота будут брать…
У себя в кабинете, каюсь, я набуровил стакан водки и хватил одним духом – старый надежный способ снять нешуточное напряжение, тем более после такой истории. И задумался над тем, как мне теперь быть.
В данном случае я не обязан отчитываться немедленно, иначе связался бы с дивизионным управлением, что Радаев встретил бы с пониманием. Но сейчас… Никак не мог я изложить только что произошедшее на бумаге – хорошо представляю, как такой рапорт встретили бы. Примерно так, как я воспринимал рассказы Бареи. Разница, и нешуточная, в том, что теперь я относился к его рассказам крайне серьезно – а что еще оставалось?
И снова подумалось: что, если спецотдел, занимающийся странным, в нашей системе все же есть? Одно воспоминание из времен курсантской юности как раз на такое предположение и наталкивало.
Когда я оканчивал третий курс, к нам с инспекцией приехал комиссар госбезопасности третьего ранга, как разнес училищный «узун-кулак» – старый знакомец и бывший сослуживец нашего начальника. Колоритный был дяденька: два ромба в петлицах, шесть орденов, в том числе монгольский и тувинский, а уж знаки! К знаку «Заслуженный работник НКВД» мы привыкли – он был и у начальника, и у половины преподавателей из числа достаточно долго прослуживших. «Почетный работок ВЧК-ОГПУ», вручавшийся к пятнадцатилетию органов, встречался гораздо реже, я его видел только трижды, а некоторые из сокурсников не видели вообще. А вот такой же знак, но более ранний, к пятилетию ВЧК-ОГПУ, все мы узрели впервые в жизни. У приехавшего с инспекцией комиссара.
Но разговор не об этом… После того как все было закончено, по русскому обычаю начальник училища устроил небольшой банкет (по некоторым наблюдениям, инспекция не нашла у него недочетов и упущений). Стол в кабинете начальника сервировали наши училищные официантки из столовой – проверенные, с должными подписками. Однако потом роль официантов (точнее, ответственных за спиртное) досталась мне и Пете Смагину. Что мы приняли с большим воодушевлением: приносить вино такому комиссару – совсем не то, что практиканту из ФЗУ бегать за бутылкой бригадиру, совсем другой коленкор.
Очередные несколько бутылок вина принес не Петя, а я и стал их откупоривать за боковым столиком. Банкет уже продолжался часа два, разговоры стали громкими, и я, принеся вино, обнаружил, что речь зашла о каких-то странных операциях спецотдела ОГПУ в двадцатые годы – причем залетело мне в уши, операции эти не имели ничего общего с обычными делами ОГПУ. Так и прозвучало: «Чертей Глебушка ловил, что ли?» И реплика комиссара: «Не удивлюсь, если и чертей, мутный был человечек Глеб Иваныч…» Я, конечно, навострил уши – первый раз о таком слышал. Но они вдруг замолчали. Полное впечатление, будто кто-то кивнул на мою спину и то ли гримасу соответствующую скорчил, то ли сделал выразительный жест: мол, посторонний! Разговор переключился уже на обычные темы. Никто потом не наставлял держать услышанное в тайне – видимо, понимали, что курсант Чугунцов (я был на хорошем счету) и так не станет сплетничать среди товарищей о том, что услышал. Я и не стал, понятное дело.
Давно я эту историю не вспоминал, а вот теперь поневоле вспомнил и задумался: не совершить ли от безнадежности поступок, который прежде и в голову бы не пришел?
Согласно уставу, каждый военнослужащий имеет право в обход начальства обратиться с рапортом в вышестоящие инстанции, вплоть до Верховного главнокомандующего. Взять и написать рапорт на имя Абакумова: оказался свидетелем странных, необъяснимых событий, требующих вмешательства…
Кого? Чего? «Тех, кто в нашей системе занимается всякой чертовщиной»? Вот тут меня и потащат на спрос: а с чего ты, долбаный котофей, вообще взял, что такой отдел есть? Кто тебе рассказал и кому ты сам успел болтануть? И начнется такое…
Есть еще одно соображение, тоже насквозь практическое. Спецотдел может быть засекречен настолько, что подчиняется лично Самому, как это обстоит со Смершем – его существование не засекречено, но подчиняется управление Верховному лично. Генерал Абакумов может о нем и не знать: секретность – штука заковыристая. Мое положение и при таком раскладе будет печальным.
Может ли знать о спецотделе генеральный секретарь госбезопасности товарищ Берия? Может, в силу своего положения: он не только нарком внутренних дел, но и заместитель Председателя Совнаркома, то есть товарища Сталина, член Государственного комитета обороны. Но я служу в наркомате обороны, а не в НКВД, и обращаться к товарищу Берии у меня нет законных оснований. Ну а подать рапорт на имя Верховного, тем более по такому делу, у меня никогда не хватит духу, голова идет кругом при одной мысли об этом, и дыхание в зобу спирает…
Вот и получается, что наилучший выход из столь поганой ситуации – смирнехонько дожидаться возвращения Радаева и держать язык за зубами, благо отчета о поездке на мельницу никто и не требует. А поскольку заниматься нечем, нужно завтра взяться за Липиньского – не от безделья, а потому что самое время. Погулял на свободе, помучился неизвестностью, к чему тянуть? Не может он быть абсолютно ни к чему не причастен: и Эльзу распрекрасным образом приютил, хотя никакая она ему не родственница, и анонимка отчего-то его пристегивает к Кольвейсу…
Добрый доктор Айболит и золото
Утром оказалось, что моя задача облегчилась…
Не пришлось посылать за Липиньским ни Петрушу, ни кого-то еще. Зверь сам выбежал на ловца. Едва я пришел утречком в кабинет, позвонил дежурный. Липиньский со свертком под мышкой (допровская корзинка Кислярского?) ни свет ни заря заявился в комендатуру и объявил, что ему по неотложному делу «нужен тот офицер из военной контрразведки, что приходил ко мне с обыском». В комендатуре сталкивались и с более странными просьбами, а этой не удивились нисколечко и созвонились с нашими. К нам и отправили аптекаря – для пущей надежности в сопровождении автоматчика (слово «конвоир» пока что предусмотрительно не употреблялось). В дежурке его, как полагается, обыскали, но не нашли никакого оружия, даже паршивого перочинного ножика. И после краткого телефонного выяснения, за кем у нас странный визитер числится, вышли на меня. В свертке оказалась папка со «старыми бумагами», как определил это дежурный.
Ну, я и распорядился препроводить ко мне персонажа. А пока они с сопровождающим до меня шли, позвонил младшему лейтенанту Новицкому, и он (сидевший в этом же коридоре неподалеку от меня) пришел первым со своим раскладным столиком, бумагой и карандашами. Вот беседу с Липиньским я собирался с самого начала запротоколировать подробно…
Вышло так, что я его встретил при полном, так сказать, параде – хотя, разумеется, и не в честь его персоны. Просто перепачканную смолой форму я отдал в хозвзвод, чтобы отчистили скипидаром, постирали и зашили, а сам надел единственное, что было под рукой: синие суконные галифе, гимнастерку из чистой шерсти с золотыми, а не полевыми погонами. Вид стал – хоть командующему фронтом представляйся. Разве что награды не стал надевать – мы их, в отличие от армейцев, редко носили.
Едва Липиньский вошел, я убедился, что выбрал правильную тактику, дав ему погулять на свободе и не высказав никаких конкретных претензий, вообще не задав ни одного вопроса. С первого взгляда видно, что аптекарь пришел в нужное состояние легонького душевного раздрызга: старомодный галстук сидит криво, волосы и чеховская бородка не то чтобы взлохмачены, но пребывают в некотором беспорядке – во время нашего визита к нему он выглядел гораздо аккуратнее. Судя по глазам и осунувшемуся лицу, спал эту ночь плохо. Одним словом, пребывает в должной кондиции. Вот только я не чувствовал к нему жалости – неприязни, впрочем, тоже, для нее пока что не было причин.
Не раздумывая, я показал ему на стул, стоявший у моего стола для собеседников из категории неопасных. Вряд ли он попытался бы оглушить меня массивным чернильным прибором, оставшимся по причине полной аполитичности от прежнего хозяина кабинета. От классического интеллигента дореволюционной выпечки таких ужимок и прыжков ожидать не следует.
Он сидел, положив сверток на колени, ерзать не ерзал, но ему определенно было не по себе. Не в своей тарелке (правда, преподаватель нам в свое время говорил, что это выражение вошло в русский язык исключительно по недоразумению – растяпа переводчик напутал с французским романом. В оригинале это писалось именно как «не по себе», отличалось от французского же слово «тарелка» только одной буквой, вот толмач и допустил ляп то ли по невежеству, то ли впопыхах…).
Новицкий выглядел полной ему противоположностью – бесстрастный, как истукан, нацелился остро отточенным карандашом на лист бумаги и, как обычно, ждал, когда настанет его время. В своем деле был сугубый профессионал: до сорока лет работал стенографом в суде, в сорок первом мобилизован, служил в особых отделах, потом в Смерше, отлично умел составлять протоколы допросов, оставляя существенное, выбрасывая всякую лирику, повторения и длинноты.
Я разглядывал аптекаря, умышленно выдерживая паузу, чтобы окончательно дозрел. Сочувствия не было – откуда оно возьмется к человеку, прятавшему курсанточку абверовской разведшколы? О подлинном лице которой должен был знать если не все, то уж безусловно кое-что?
Он не выдержал первым. Улыбнулся робко, просительно:
– Пан капитан, объясните наконец, что происходит? Я все-таки не ребенок, повидал жизнь. Форменным образом извелся. Приходят люди из военной контрразведки, устраивают обыск по всей квартире, уводят Оксану… а меня не то что не трогают – не задают ни одного вопроса. Со мной первый раз такое… разве что в Гражданскую заявлялись с обысками и красные, и белые, и какие-то бандиты – но всегда задавали вопросы…
– Интересное заявление, – сказал я без улыбки. – То, что вам не задали ни одного вопроса, вас удивляет. А вот то, что военная контрразведка арестовала девочку позднего школьного возраста и устроила обыск, вас, такое впечатление, не особенно и удивляет?
– Чем-то в этом роде могло кончиться…
– Еще одно интересное заявление, – сказал я. – Подразумевает, что вы знали об ее истинном лице, которое может и привлечь интерес соответствующих органов, может быть, знали, что никакая она не Оксана Камышевич. И уж безусловно, не ваша родственница, мы проверили. Нет у вас родственниц такого возраста, ни близких, ни дальних, и с таким именем и фамилией никого нет. Кстати, вы знали, что у нее в тумбочке лежит пистолет?
– Откуда? Не думаете же вы, что я обыскивал ее комнату? – вопросил он с некоторым возмущением – ну да, старомодная интеллигентская порядочность…
– Но вы знали, кто она?
– Представления не имел! Мог только подозревать, что с ней обстоит очень непросто…
– Почему?
– Потому что ее привел ко мне майор Кольвейс…
В ушах у меня явственно зазвучал охотничий рожок, каким в старые времена созывали борзых. Вот так. Не понадобилось ни наводящих вопросов, ни психологических ловушек, он сам, с первых минут разговора, назвал имя, которое нас крайне интересовало… И я спросил нарочито бесстрастно:
– Значит, вы знали майора Кольвейса?
– В те времена, когда он был не немецким майором, а капитаном царской армии. В начале февраля семнадцатого его полк отвели с фронта на отдых в Косачи, в Шагаринские казармы, и он там остался до октября, пока, собственно говоря, не перестал существовать…
Вот оно что. Можно с уверенностью сказать, что стоит за словами «перестал существовать». Наверняка солдаты, как повсеместно случалось в те бурные времена, разбежались-разъехались по домам делить землю, и это приняло такой размах, что полка и не стало. Бардак стоял такой, что никто не озаботился внести соответствующую запись в послужной список Кольвейса – возможно, и штабные писари к тому времени дезертировали, и делопроизводство больше не велось.
– Вы знаете Шагаринские казармы?
– Конечно, – сказал я.
Военному прожить в Косачах больше месяца и не слышать про Шагаринские казармы? Целый военный городок на южной окраине Косачей, выстроенный во времена процветания из добротного тогдашнего кирпича: казармы, склады, аккуратные домики с квартирами для офицеров, капитальная кирпичная ограда с широкими воротами. Шагаринскими казармы назвали по имени командира полка, расквартированного там при Николае Первом, и понемногу это название закрепилось в официальных бумагах. Удобное было место, в разное время его использовали красные, белые, поляки, наши войска во время освободительного похода, немцы – а теперь, не испытывая тесноты, там разместились едва ли не все подразделения и службы нашего полка.
– Ну что ж, – сказал я. – Расскажите, как вы познакомились с Кольвейсом.
– Мне придется начать издалека. Рассказать, какой была тогда наша жизнь…
– Вот и начните, – сказал я. – Подробно, но без излишнего многословия. Времени у нас достаточно.
Времени и в самом деле было достаточно – до приезда Радаева наша доблестная группа в составе двух человек обречена на бездействие, так что Липиньский смотрится форменным подарком судьбы. Кроме того, мне интересна любая информация о Кольвейсе, пусть и относящаяся к царским временам: иногда ниточки из прошлого дотягиваются и в день сегодняшний. Наконец, если он расслабится и разговорится, может проскочить какая-то полезная информация, важная именно что для сегодняшнего дня…
Липиньский заговорил уже не с такой зажатостью:
– Косачи – давно уже городок маленький, это на многое влияло, в том числе и на общественную жизнь. В больших городах общество делится на несколько… не знаю, как сказать. На несколько центров притяжения. Есть дворянское собрание, купеческое, своеобразные клубы инженеров, людей интеллигентных профессий и так далее. У нас ничего подобного не было – слишком уж крохотными были бы подобные собрания. Поэтому давно уже существовал Зеленый клуб, и туда входили представители всех категорий, что я перечислил. И других тоже. Зеленым его назвали потому, что собирались в Зеленом зале ресторана «Зеленая дубрава». Его давно уже нет, а когда-то он процветал. Двухэтажное большое здание, старинное, как почти все в Косачах, два ресторанных зала, танцзал, бильярдная, два зала для собраний, даже отдельный зал для карточной игры. Дворяне, инженеры, купцы и заводчики, студенты, интеллигенты, люди с университетским или институтским образованием, один банкир провинциального полета, городской голова и гласные[51] думы – да, у нас была городская дума, правда, миниатюрных, можно сказать, размеров по сравнению даже с Темблином. Чиновники. Бывали танцевальные вечера, редкие выступления знаменитостей – иногда и они заглядывали в Косачи, однажды проездом из Варшавы нас посетил даже Бальмонт[52]. Общество было невеликое собою, не больше шестидесяти человек, включая жен и взрослеющих детей. В полном составе собирались редко, несколько раз в году – например, на католическое и православное Рождество. Кстати, священники всех трех церквей тоже входили в Зеленый клуб. Был еще Жемчужный клуб, для людей, стоявших на общественной лестнице пониже, но все же не желавших смешиваться с «простонародьем»: приказчики, телеграфисты, мелкие чиновники, конторщики и тому подобная публика. Был Крестьянский клуб: крепкие, зажиточные сельские хозяева.
– Вы, наверное, входили в Зеленый? Человек с образованием, фармацевт…
– Угадали, – слабо улыбнулся Липиньский, очень похоже, начавший немного оттаивать и успокаиваться – похоже, он ожидал более сурового обращения. – Так вот, офицеры у нас практически не появлялись, хотя в Шагаринских казармах размещался стрелковый полк. Посещали только ресторан. Царское офицерство, знаете ли, было своеобразной кастой. Варились в собственном соку, на штатских смотрели свысока, придумали для них немало оскорбительных прозвищ: «штафирки», «шпаки, «рябчики». Может быть, вы читали «Поединок» Куприна? Там это описано.
– Доводилось, – сказал я. – И несколько других дореволюционных романов. Так что некоторое представление имею.
– Значит, не нужно ничего объяснять… Сущей белой вороной был только один подпоручик, вот он ходил в Зеленый клуб часто. Но там была романтическая причина, он ухаживал за дочкой инженера Гондлевского. Вроде бы даже они собирались обручиться, но тут началась германская война, полк ушел на фронт, и поручик никогда больше не давал о себе знать… Война нашу сонную жизнь не особенно и нарушила, разве что поползли вверх цены, десяток молодых людей ушли воевать вольноопределяющимися, да на Сенаторской открыли госпиталь для выздоравливающих солдат. Я на войну не попал – был единственным сыном. Теперь о Кольвейсе. В феврале семнадцатого, в первых числах, в Шагаринских казармах расквартировали выведенный на отдых и пополнение стрелковый полк, где Кольвейс был командиром роты. Вот практически все офицеры стали регулярно посещать Зеленый клуб. Это были уже совсем другие люди. Многие кадровые офицеры старого времени погибли на войне, а офицеры военного времени происходили из интеллигентов, инженеров, студентов. Кольвейс, кстати, тоже был из студентов, после первого курса Рижского политехнического института ушел на войну вольноопределяющимся, стал офицером… Хорошо танцевал, остроумный, веселый, имел большой успех у женской части нашего общества…
Липиньский вдруг как-то странно покривил губы, словно бы зло. У меня зародились определенные подозрения: фотография девушки, вечное холостячество… Чтобы продвинуться вперед без наводящих вопросов, я спросил с самым простецким видом:
– И вы тогда подружились? Или просто стали приятелями?
Судя по гримасе, промелькнувшей по лицу Липиньского, я угадал правильно…
– Ни то, ни другое, – сказал Липиньский. – Мы познакомились, понравились друг другу, пару недель просиживали вечера в Зеленом клубе, но не стали даже приятелями. Добрые знакомые, не более того. А потом ни о каком добром знакомстве не могло быть и речи. Личные причины, понимаете ли…
Чтобы не спугнуть его и не расхолаживать, я сказал тоном полного понимания:
– Если вам неприятно вспоминать о чем-то личном, я не настаиваю, просто упомяните парой фраз, и этого будет вполне достаточно. Не стану лезть в ваши личные дела, тем более я так понимаю, давние, случившиеся еще до моего рождения…
– Представьте себе, все обстоит как раз наоборот, – сказал Липиньский с вымученной улыбкой. – Я об этом почти никому и не рассказывал, а теперь захотелось поделиться, даже не сейчас, я собирался обо всем рассказать Ендреку Кропивницкому и даже кое о чем попросить совета, но тут вы его арестовали… Вы еще молоды и, наверное, меня не поймете, но когда годы бегут к шестидесяти, тянет поговорить о прошлом, пусть даже о неприятном, и даже с незнакомым человеком… Особенно когда прошлое начинает казаться зыбким, полузабытым сном… Пан капитан, можно попросить у вас сигарету? Я с утра был в таком расстройстве чувств, что забыл сигареты дома, а вы, я вижу, курите, у вас пепельница с окурками…
– Ну конечно, – сказал я. – Прошу.
Придвинул ему пепельницу, выложил сигареты и спички, уже советские. Он с любопытством рассмотрел этикетку на спичечном коробке, прикурил и жадно затянулся. Я пока что молчал, дал ему возможность разделаться с сигаретой спокойно. Подумал: не исключено, что и я, если суждено дожить до победы, лет через тридцать буду кому-нибудь рассказывать о коротких, но ярких романах молодости – с поклонницей оперы Ирой, любительницей русского фольклора Лизой, минской актрисой Лесей. Отличие только в том, что эти романы, в общем, не оставили у меня сердечных ран, у меня, к счастью, не случалось таких романов и, очень хочется верить, не случится. Однако тридцать лет мне казались каким-то сказочным сроком. Не могу себя представить в возрасте Липиньского…
Когда он старательно погасил в пепельнице малюсенький чинарик, я спросил:
– Девушка?
– Догадались?
– А что за черная кошка чаще всего может пробежать между двумя молодыми мужчинами?
– Ваша правда… Ее звали Стефа. Стефания Косач-Косачинская…
– Из тех самых?
– Ну разумеется. Какие могли быть однофамильцы… Мы были добрыми приятелями с ее отцом, паном Збигневом. Он был старше меня на пятнадцать лет, но ведь добрыми знакомыми люди часто становятся и с такой разницей в возрасте. Мы играли в шахматы, посиживали за кружкой пива или рюмочкой – оказалось в свое время у нас немало общих интересов и тем для разговоров… но вряд ли вас интересуют такие подробности?
Положил в машину сумку с инструментами, подобрал фуражку. Мотор вновь завелся исправно, и я выехал на дорогу между колеями, подумав: с Ерохиным было то же самое, когда приехали наши, мотор преотлично завелся.
…Войдя в родной отдел, я прекрасно сознавал, что вид у меня крайне предосудительный: гимнастерка и галифе измазаны смолой, вдобавок справа на боку зияет большая прореха (не помню, как ее заполучил), повсюду прилипли еловые иглы, они и в волосах запутались, ладони и лицо в смоле, щеки к тыльная сторона рук покрыты ссадинами (чуть позже обнаружилось, что рукоятки «ТТ» и «нагана» тоже извазюканы в смоле, пришлось отчищать их скипидаром). Пахло от меня, как от приличной ели. Однако дежурный и бровью не повел: не первый год в нашей системе служил, привык, что порой разыскники возвращаются с задания и в более растерзанном виде…
А вот Петруша, маявшийся тут же, как на иголках, лицом владел гораздо хуже, вскочил с жесткого стула с радостным и взволнованным видом. Причина выяснилась в коридоре: Радаев, неожиданно уехавший в Талашкевичи с группой Веснина, приказал ему: если я не вернусь в расположение до двадцати четырех ноль-ноль, взять двух солдат и искать мою машину на таком-то отрезке дороги, а также заехать на мельницу и выяснить, не был ли я там, – и «держать на мельнице ухо востро». После чего Петруша в тревоге за меня места себе не находил: чем ближе был назначенный срок, тем сильнее волновался. Но я объявился целым и невредимым за сорок две минуты до полуночи…
Я легко пресек его попытки выспросить хоть что-нибудь, отправил спать и пошел к себе в кабинет по широкой лестнице и просторным пустым коридорам, скупо освещенным большими настенными керосиновыми лампами – наследство прежних хозяев, державших их в качестве аварийного освещения, превращенного нами в основное (электростанцию немцы порушили качественно, и к восстановлению еще не приступали). Шаги отдавались неприятным гулким эхом, и я старался ступать потише.
Почему Радаев на ночь глядя сорвался из Косачей, загадки не представляло. Коли уж группа Веснина, коли уж Талашкевичи… Дело ясное: операция «Крот». Каждый знает ровно столько, сколько ему положено знать, но я, став с некоторых пор старшим группы (пусть и такой чуточку опереточной, как «Учитель»), посещал совещания старших групп в качестве полноправного члена. И наслушался кое-чего, не входившего в круг моих прямых обязанностей…
В Талашкевичах взяли серьезного абверовского резидента, нацеленного в том числе на сбор информации о тамошнем крупном железнодорожном узле – воинские перевозки, понятно. И стало известно, что к нему для координации действий должен прибыть не рядовой агент – крупняк, по некоторым данным, офицер штаба фронта, нашего фронта: не только мы засылаем к немцам таких вот Крамеров, увы, это улица с двухсторонним движением. Коли уж Радаев внезапно сорвался в Талашкевичи, это означает только одно: «Крот» замаячил на горизонте, и подполковник, как не раз случалось, будет лично руководить завершающей фазой операции, а следовательно, Крота будут брать…
У себя в кабинете, каюсь, я набуровил стакан водки и хватил одним духом – старый надежный способ снять нешуточное напряжение, тем более после такой истории. И задумался над тем, как мне теперь быть.
В данном случае я не обязан отчитываться немедленно, иначе связался бы с дивизионным управлением, что Радаев встретил бы с пониманием. Но сейчас… Никак не мог я изложить только что произошедшее на бумаге – хорошо представляю, как такой рапорт встретили бы. Примерно так, как я воспринимал рассказы Бареи. Разница, и нешуточная, в том, что теперь я относился к его рассказам крайне серьезно – а что еще оставалось?
И снова подумалось: что, если спецотдел, занимающийся странным, в нашей системе все же есть? Одно воспоминание из времен курсантской юности как раз на такое предположение и наталкивало.
Когда я оканчивал третий курс, к нам с инспекцией приехал комиссар госбезопасности третьего ранга, как разнес училищный «узун-кулак» – старый знакомец и бывший сослуживец нашего начальника. Колоритный был дяденька: два ромба в петлицах, шесть орденов, в том числе монгольский и тувинский, а уж знаки! К знаку «Заслуженный работник НКВД» мы привыкли – он был и у начальника, и у половины преподавателей из числа достаточно долго прослуживших. «Почетный работок ВЧК-ОГПУ», вручавшийся к пятнадцатилетию органов, встречался гораздо реже, я его видел только трижды, а некоторые из сокурсников не видели вообще. А вот такой же знак, но более ранний, к пятилетию ВЧК-ОГПУ, все мы узрели впервые в жизни. У приехавшего с инспекцией комиссара.
Но разговор не об этом… После того как все было закончено, по русскому обычаю начальник училища устроил небольшой банкет (по некоторым наблюдениям, инспекция не нашла у него недочетов и упущений). Стол в кабинете начальника сервировали наши училищные официантки из столовой – проверенные, с должными подписками. Однако потом роль официантов (точнее, ответственных за спиртное) досталась мне и Пете Смагину. Что мы приняли с большим воодушевлением: приносить вино такому комиссару – совсем не то, что практиканту из ФЗУ бегать за бутылкой бригадиру, совсем другой коленкор.
Очередные несколько бутылок вина принес не Петя, а я и стал их откупоривать за боковым столиком. Банкет уже продолжался часа два, разговоры стали громкими, и я, принеся вино, обнаружил, что речь зашла о каких-то странных операциях спецотдела ОГПУ в двадцатые годы – причем залетело мне в уши, операции эти не имели ничего общего с обычными делами ОГПУ. Так и прозвучало: «Чертей Глебушка ловил, что ли?» И реплика комиссара: «Не удивлюсь, если и чертей, мутный был человечек Глеб Иваныч…» Я, конечно, навострил уши – первый раз о таком слышал. Но они вдруг замолчали. Полное впечатление, будто кто-то кивнул на мою спину и то ли гримасу соответствующую скорчил, то ли сделал выразительный жест: мол, посторонний! Разговор переключился уже на обычные темы. Никто потом не наставлял держать услышанное в тайне – видимо, понимали, что курсант Чугунцов (я был на хорошем счету) и так не станет сплетничать среди товарищей о том, что услышал. Я и не стал, понятное дело.
Давно я эту историю не вспоминал, а вот теперь поневоле вспомнил и задумался: не совершить ли от безнадежности поступок, который прежде и в голову бы не пришел?
Согласно уставу, каждый военнослужащий имеет право в обход начальства обратиться с рапортом в вышестоящие инстанции, вплоть до Верховного главнокомандующего. Взять и написать рапорт на имя Абакумова: оказался свидетелем странных, необъяснимых событий, требующих вмешательства…
Кого? Чего? «Тех, кто в нашей системе занимается всякой чертовщиной»? Вот тут меня и потащат на спрос: а с чего ты, долбаный котофей, вообще взял, что такой отдел есть? Кто тебе рассказал и кому ты сам успел болтануть? И начнется такое…
Есть еще одно соображение, тоже насквозь практическое. Спецотдел может быть засекречен настолько, что подчиняется лично Самому, как это обстоит со Смершем – его существование не засекречено, но подчиняется управление Верховному лично. Генерал Абакумов может о нем и не знать: секретность – штука заковыристая. Мое положение и при таком раскладе будет печальным.
Может ли знать о спецотделе генеральный секретарь госбезопасности товарищ Берия? Может, в силу своего положения: он не только нарком внутренних дел, но и заместитель Председателя Совнаркома, то есть товарища Сталина, член Государственного комитета обороны. Но я служу в наркомате обороны, а не в НКВД, и обращаться к товарищу Берии у меня нет законных оснований. Ну а подать рапорт на имя Верховного, тем более по такому делу, у меня никогда не хватит духу, голова идет кругом при одной мысли об этом, и дыхание в зобу спирает…
Вот и получается, что наилучший выход из столь поганой ситуации – смирнехонько дожидаться возвращения Радаева и держать язык за зубами, благо отчета о поездке на мельницу никто и не требует. А поскольку заниматься нечем, нужно завтра взяться за Липиньского – не от безделья, а потому что самое время. Погулял на свободе, помучился неизвестностью, к чему тянуть? Не может он быть абсолютно ни к чему не причастен: и Эльзу распрекрасным образом приютил, хотя никакая она ему не родственница, и анонимка отчего-то его пристегивает к Кольвейсу…
Добрый доктор Айболит и золото
Утром оказалось, что моя задача облегчилась…
Не пришлось посылать за Липиньским ни Петрушу, ни кого-то еще. Зверь сам выбежал на ловца. Едва я пришел утречком в кабинет, позвонил дежурный. Липиньский со свертком под мышкой (допровская корзинка Кислярского?) ни свет ни заря заявился в комендатуру и объявил, что ему по неотложному делу «нужен тот офицер из военной контрразведки, что приходил ко мне с обыском». В комендатуре сталкивались и с более странными просьбами, а этой не удивились нисколечко и созвонились с нашими. К нам и отправили аптекаря – для пущей надежности в сопровождении автоматчика (слово «конвоир» пока что предусмотрительно не употреблялось). В дежурке его, как полагается, обыскали, но не нашли никакого оружия, даже паршивого перочинного ножика. И после краткого телефонного выяснения, за кем у нас странный визитер числится, вышли на меня. В свертке оказалась папка со «старыми бумагами», как определил это дежурный.
Ну, я и распорядился препроводить ко мне персонажа. А пока они с сопровождающим до меня шли, позвонил младшему лейтенанту Новицкому, и он (сидевший в этом же коридоре неподалеку от меня) пришел первым со своим раскладным столиком, бумагой и карандашами. Вот беседу с Липиньским я собирался с самого начала запротоколировать подробно…
Вышло так, что я его встретил при полном, так сказать, параде – хотя, разумеется, и не в честь его персоны. Просто перепачканную смолой форму я отдал в хозвзвод, чтобы отчистили скипидаром, постирали и зашили, а сам надел единственное, что было под рукой: синие суконные галифе, гимнастерку из чистой шерсти с золотыми, а не полевыми погонами. Вид стал – хоть командующему фронтом представляйся. Разве что награды не стал надевать – мы их, в отличие от армейцев, редко носили.
Едва Липиньский вошел, я убедился, что выбрал правильную тактику, дав ему погулять на свободе и не высказав никаких конкретных претензий, вообще не задав ни одного вопроса. С первого взгляда видно, что аптекарь пришел в нужное состояние легонького душевного раздрызга: старомодный галстук сидит криво, волосы и чеховская бородка не то чтобы взлохмачены, но пребывают в некотором беспорядке – во время нашего визита к нему он выглядел гораздо аккуратнее. Судя по глазам и осунувшемуся лицу, спал эту ночь плохо. Одним словом, пребывает в должной кондиции. Вот только я не чувствовал к нему жалости – неприязни, впрочем, тоже, для нее пока что не было причин.
Не раздумывая, я показал ему на стул, стоявший у моего стола для собеседников из категории неопасных. Вряд ли он попытался бы оглушить меня массивным чернильным прибором, оставшимся по причине полной аполитичности от прежнего хозяина кабинета. От классического интеллигента дореволюционной выпечки таких ужимок и прыжков ожидать не следует.
Он сидел, положив сверток на колени, ерзать не ерзал, но ему определенно было не по себе. Не в своей тарелке (правда, преподаватель нам в свое время говорил, что это выражение вошло в русский язык исключительно по недоразумению – растяпа переводчик напутал с французским романом. В оригинале это писалось именно как «не по себе», отличалось от французского же слово «тарелка» только одной буквой, вот толмач и допустил ляп то ли по невежеству, то ли впопыхах…).
Новицкий выглядел полной ему противоположностью – бесстрастный, как истукан, нацелился остро отточенным карандашом на лист бумаги и, как обычно, ждал, когда настанет его время. В своем деле был сугубый профессионал: до сорока лет работал стенографом в суде, в сорок первом мобилизован, служил в особых отделах, потом в Смерше, отлично умел составлять протоколы допросов, оставляя существенное, выбрасывая всякую лирику, повторения и длинноты.
Я разглядывал аптекаря, умышленно выдерживая паузу, чтобы окончательно дозрел. Сочувствия не было – откуда оно возьмется к человеку, прятавшему курсанточку абверовской разведшколы? О подлинном лице которой должен был знать если не все, то уж безусловно кое-что?
Он не выдержал первым. Улыбнулся робко, просительно:
– Пан капитан, объясните наконец, что происходит? Я все-таки не ребенок, повидал жизнь. Форменным образом извелся. Приходят люди из военной контрразведки, устраивают обыск по всей квартире, уводят Оксану… а меня не то что не трогают – не задают ни одного вопроса. Со мной первый раз такое… разве что в Гражданскую заявлялись с обысками и красные, и белые, и какие-то бандиты – но всегда задавали вопросы…
– Интересное заявление, – сказал я без улыбки. – То, что вам не задали ни одного вопроса, вас удивляет. А вот то, что военная контрразведка арестовала девочку позднего школьного возраста и устроила обыск, вас, такое впечатление, не особенно и удивляет?
– Чем-то в этом роде могло кончиться…
– Еще одно интересное заявление, – сказал я. – Подразумевает, что вы знали об ее истинном лице, которое может и привлечь интерес соответствующих органов, может быть, знали, что никакая она не Оксана Камышевич. И уж безусловно, не ваша родственница, мы проверили. Нет у вас родственниц такого возраста, ни близких, ни дальних, и с таким именем и фамилией никого нет. Кстати, вы знали, что у нее в тумбочке лежит пистолет?
– Откуда? Не думаете же вы, что я обыскивал ее комнату? – вопросил он с некоторым возмущением – ну да, старомодная интеллигентская порядочность…
– Но вы знали, кто она?
– Представления не имел! Мог только подозревать, что с ней обстоит очень непросто…
– Почему?
– Потому что ее привел ко мне майор Кольвейс…
В ушах у меня явственно зазвучал охотничий рожок, каким в старые времена созывали борзых. Вот так. Не понадобилось ни наводящих вопросов, ни психологических ловушек, он сам, с первых минут разговора, назвал имя, которое нас крайне интересовало… И я спросил нарочито бесстрастно:
– Значит, вы знали майора Кольвейса?
– В те времена, когда он был не немецким майором, а капитаном царской армии. В начале февраля семнадцатого его полк отвели с фронта на отдых в Косачи, в Шагаринские казармы, и он там остался до октября, пока, собственно говоря, не перестал существовать…
Вот оно что. Можно с уверенностью сказать, что стоит за словами «перестал существовать». Наверняка солдаты, как повсеместно случалось в те бурные времена, разбежались-разъехались по домам делить землю, и это приняло такой размах, что полка и не стало. Бардак стоял такой, что никто не озаботился внести соответствующую запись в послужной список Кольвейса – возможно, и штабные писари к тому времени дезертировали, и делопроизводство больше не велось.
– Вы знаете Шагаринские казармы?
– Конечно, – сказал я.
Военному прожить в Косачах больше месяца и не слышать про Шагаринские казармы? Целый военный городок на южной окраине Косачей, выстроенный во времена процветания из добротного тогдашнего кирпича: казармы, склады, аккуратные домики с квартирами для офицеров, капитальная кирпичная ограда с широкими воротами. Шагаринскими казармы назвали по имени командира полка, расквартированного там при Николае Первом, и понемногу это название закрепилось в официальных бумагах. Удобное было место, в разное время его использовали красные, белые, поляки, наши войска во время освободительного похода, немцы – а теперь, не испытывая тесноты, там разместились едва ли не все подразделения и службы нашего полка.
– Ну что ж, – сказал я. – Расскажите, как вы познакомились с Кольвейсом.
– Мне придется начать издалека. Рассказать, какой была тогда наша жизнь…
– Вот и начните, – сказал я. – Подробно, но без излишнего многословия. Времени у нас достаточно.
Времени и в самом деле было достаточно – до приезда Радаева наша доблестная группа в составе двух человек обречена на бездействие, так что Липиньский смотрится форменным подарком судьбы. Кроме того, мне интересна любая информация о Кольвейсе, пусть и относящаяся к царским временам: иногда ниточки из прошлого дотягиваются и в день сегодняшний. Наконец, если он расслабится и разговорится, может проскочить какая-то полезная информация, важная именно что для сегодняшнего дня…
Липиньский заговорил уже не с такой зажатостью:
– Косачи – давно уже городок маленький, это на многое влияло, в том числе и на общественную жизнь. В больших городах общество делится на несколько… не знаю, как сказать. На несколько центров притяжения. Есть дворянское собрание, купеческое, своеобразные клубы инженеров, людей интеллигентных профессий и так далее. У нас ничего подобного не было – слишком уж крохотными были бы подобные собрания. Поэтому давно уже существовал Зеленый клуб, и туда входили представители всех категорий, что я перечислил. И других тоже. Зеленым его назвали потому, что собирались в Зеленом зале ресторана «Зеленая дубрава». Его давно уже нет, а когда-то он процветал. Двухэтажное большое здание, старинное, как почти все в Косачах, два ресторанных зала, танцзал, бильярдная, два зала для собраний, даже отдельный зал для карточной игры. Дворяне, инженеры, купцы и заводчики, студенты, интеллигенты, люди с университетским или институтским образованием, один банкир провинциального полета, городской голова и гласные[51] думы – да, у нас была городская дума, правда, миниатюрных, можно сказать, размеров по сравнению даже с Темблином. Чиновники. Бывали танцевальные вечера, редкие выступления знаменитостей – иногда и они заглядывали в Косачи, однажды проездом из Варшавы нас посетил даже Бальмонт[52]. Общество было невеликое собою, не больше шестидесяти человек, включая жен и взрослеющих детей. В полном составе собирались редко, несколько раз в году – например, на католическое и православное Рождество. Кстати, священники всех трех церквей тоже входили в Зеленый клуб. Был еще Жемчужный клуб, для людей, стоявших на общественной лестнице пониже, но все же не желавших смешиваться с «простонародьем»: приказчики, телеграфисты, мелкие чиновники, конторщики и тому подобная публика. Был Крестьянский клуб: крепкие, зажиточные сельские хозяева.
– Вы, наверное, входили в Зеленый? Человек с образованием, фармацевт…
– Угадали, – слабо улыбнулся Липиньский, очень похоже, начавший немного оттаивать и успокаиваться – похоже, он ожидал более сурового обращения. – Так вот, офицеры у нас практически не появлялись, хотя в Шагаринских казармах размещался стрелковый полк. Посещали только ресторан. Царское офицерство, знаете ли, было своеобразной кастой. Варились в собственном соку, на штатских смотрели свысока, придумали для них немало оскорбительных прозвищ: «штафирки», «шпаки, «рябчики». Может быть, вы читали «Поединок» Куприна? Там это описано.
– Доводилось, – сказал я. – И несколько других дореволюционных романов. Так что некоторое представление имею.
– Значит, не нужно ничего объяснять… Сущей белой вороной был только один подпоручик, вот он ходил в Зеленый клуб часто. Но там была романтическая причина, он ухаживал за дочкой инженера Гондлевского. Вроде бы даже они собирались обручиться, но тут началась германская война, полк ушел на фронт, и поручик никогда больше не давал о себе знать… Война нашу сонную жизнь не особенно и нарушила, разве что поползли вверх цены, десяток молодых людей ушли воевать вольноопределяющимися, да на Сенаторской открыли госпиталь для выздоравливающих солдат. Я на войну не попал – был единственным сыном. Теперь о Кольвейсе. В феврале семнадцатого, в первых числах, в Шагаринских казармах расквартировали выведенный на отдых и пополнение стрелковый полк, где Кольвейс был командиром роты. Вот практически все офицеры стали регулярно посещать Зеленый клуб. Это были уже совсем другие люди. Многие кадровые офицеры старого времени погибли на войне, а офицеры военного времени происходили из интеллигентов, инженеров, студентов. Кольвейс, кстати, тоже был из студентов, после первого курса Рижского политехнического института ушел на войну вольноопределяющимся, стал офицером… Хорошо танцевал, остроумный, веселый, имел большой успех у женской части нашего общества…
Липиньский вдруг как-то странно покривил губы, словно бы зло. У меня зародились определенные подозрения: фотография девушки, вечное холостячество… Чтобы продвинуться вперед без наводящих вопросов, я спросил с самым простецким видом:
– И вы тогда подружились? Или просто стали приятелями?
Судя по гримасе, промелькнувшей по лицу Липиньского, я угадал правильно…
– Ни то, ни другое, – сказал Липиньский. – Мы познакомились, понравились друг другу, пару недель просиживали вечера в Зеленом клубе, но не стали даже приятелями. Добрые знакомые, не более того. А потом ни о каком добром знакомстве не могло быть и речи. Личные причины, понимаете ли…
Чтобы не спугнуть его и не расхолаживать, я сказал тоном полного понимания:
– Если вам неприятно вспоминать о чем-то личном, я не настаиваю, просто упомяните парой фраз, и этого будет вполне достаточно. Не стану лезть в ваши личные дела, тем более я так понимаю, давние, случившиеся еще до моего рождения…
– Представьте себе, все обстоит как раз наоборот, – сказал Липиньский с вымученной улыбкой. – Я об этом почти никому и не рассказывал, а теперь захотелось поделиться, даже не сейчас, я собирался обо всем рассказать Ендреку Кропивницкому и даже кое о чем попросить совета, но тут вы его арестовали… Вы еще молоды и, наверное, меня не поймете, но когда годы бегут к шестидесяти, тянет поговорить о прошлом, пусть даже о неприятном, и даже с незнакомым человеком… Особенно когда прошлое начинает казаться зыбким, полузабытым сном… Пан капитан, можно попросить у вас сигарету? Я с утра был в таком расстройстве чувств, что забыл сигареты дома, а вы, я вижу, курите, у вас пепельница с окурками…
– Ну конечно, – сказал я. – Прошу.
Придвинул ему пепельницу, выложил сигареты и спички, уже советские. Он с любопытством рассмотрел этикетку на спичечном коробке, прикурил и жадно затянулся. Я пока что молчал, дал ему возможность разделаться с сигаретой спокойно. Подумал: не исключено, что и я, если суждено дожить до победы, лет через тридцать буду кому-нибудь рассказывать о коротких, но ярких романах молодости – с поклонницей оперы Ирой, любительницей русского фольклора Лизой, минской актрисой Лесей. Отличие только в том, что эти романы, в общем, не оставили у меня сердечных ран, у меня, к счастью, не случалось таких романов и, очень хочется верить, не случится. Однако тридцать лет мне казались каким-то сказочным сроком. Не могу себя представить в возрасте Липиньского…
Когда он старательно погасил в пепельнице малюсенький чинарик, я спросил:
– Девушка?
– Догадались?
– А что за черная кошка чаще всего может пробежать между двумя молодыми мужчинами?
– Ваша правда… Ее звали Стефа. Стефания Косач-Косачинская…
– Из тех самых?
– Ну разумеется. Какие могли быть однофамильцы… Мы были добрыми приятелями с ее отцом, паном Збигневом. Он был старше меня на пятнадцать лет, но ведь добрыми знакомыми люди часто становятся и с такой разницей в возрасте. Мы играли в шахматы, посиживали за кружкой пива или рюмочкой – оказалось в свое время у нас немало общих интересов и тем для разговоров… но вряд ли вас интересуют такие подробности?