Пляски с волками
Часть 14 из 26 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Нет, – сказал я. – А что там было, если кратенько?
– Правительство решило закрыть все монастыри. Все до одного. Марксистов там и близко не было – всего-навсего либералы, атеисты, «просвещенные» борцы с религией. На этот раз, правда, ничего не разрушили и никого не убили, просто-напросто войска брали монастыри в глухую блокаду и следили, чтобы не провезли туда продовольствие. Итог всегда был один: изголодавшись, монахи уходили, им разрешали взять с собой только личные вещи, а все добро конфисковывали: земли, строения, церковные ценности. Вот и не стало во Франции монастырей. Находились радикалы, которые устно и печатно призывали распространить эту практику на всю церковь, откровенно заявляли: у церкви есть что взять. Такая вот история…[45] Навроцкий происходил из неверующей семьи – отец был профессором биологии, то есть атеистом в квадрате – многие биологи верили не в Бога, а в Дарвина. Окончил Краковский университет, хотел пойти по стопам отца, но как-то так обернулось, что окончил военное училище, ускоренный двухгодичный курс, и стал служить в «двойке». Быстро сделал карьеру: контрразведчиком он был толковым, этого у него не отнимешь. Короче говоря, он меня высмеял, не особенно и стесняясь в выражениях. Я был неосторожен и закусил удила – Войтек был моим старым и самым близким другом, многое нас связывало. Чуть ли не открытым текстом сказал, что обращусь в Варшаву, к полковнику Валашевичу. Я и в самом деле так поступил бы. Валашевич был верующим, мог не поверить, а мог и поверить. К тому же он был из «старых камрадов». Войтека знал не меньше моего, хотя и не был близок с ним так, как я. Навроцкий разозлился, но не показал вида, он хорошо умел владеть собой. Процедил: «Не могу вам этого запретить, пан капитан. Можете считать себя свободным». А через пару дней ударил. Мне позвонили врачи и вежливо попросили в ближайшее свободное время зайти в сумасшедший дом, то есть психиатрическую больницу. Она в Темблине была большая, обслуживала все воеводство. Сейчас от нее ничего не осталось. Когда пришли немцы, они расстреляли всех больных, было у них такое обыкновение. И двух врачей, Гольдмана и Шапиро, сами понимаете, за что. А больницу сожгли… В общем, я поехал, не подозревая ничего плохого, мне и до этого несколько раз приходилось с тамошними врачами общаться по служебной необходимости. Но на этот раз все было по-другому. Их там сидело целых трое. Все были предельно вежливы, как это за психиатрами водится, но я как-никак был контрразведчиком с некоторым опытом и по вопросам, которые они задавали, быстро понял, что это консилиум, созванный по мою душу и явно про наводке Навроцкого. Не буду рассказывать подробно, как разговор проходил, это, в принципе, несущественно. Главное: они, несомненно, настроились, говоря нашим языком, завести на меня дело, то бишь историю болезни. Расспрашивали, были ли у меня травмы головы к контузии. Когда услышали про контузию в двадцатом, переглянулись этак понимающе. Меня тогда и в самом деле отбросило взрывной волной, но головой я тогда не ударялся, только здорово ушиб бок о дерево, две недели синяк не сходил… У меня хватило ума не лезть в бутылку и не спорить – знал, что такое поведение психиатры истолковывают как еще один довод в пользу психического расстройства пациента. Ушел, проведя разговор очень гладко, но видно было, что они настроены серьезно. Расспрашивали обо всем случившемся в Темблине, спрашивали, верю ли я, что мельник и в самом деле колдун и оборотень, погубивший своим чародейством столько людей. Увиливать мне показалось унизительным, и я сказал, что да, верю. Они вновь переглянулись понимающе… А через три дня появился приказ о моем увольнении. Состоялся разговор с Навроцким, очень откровенный. Мы не все называли своими именами, но он недвусмысленно дал понять: если я не «успокоюсь», если начну докучать в Варшаве «своими фантазиями», попаду в сумасшедший дом. И на то будут все основания: психически здоровый человек, понимаете ли, не может всерьез верить в колдунов и оборотней…
Барея вымученно улыбнулся:
– И я, знаете ли, капитулировал, к Валашевичу обращаться не собирался – следом наверняка пришла бы убедительная бумага от врачей. Один из них, кстати, был тестем Навроцкого, такой же твердокаменный атеист. Ну и мы, называя вещи своими именами, заключили сделку. В приказе будет записано, что я уволен по медицинским показаниям, но все будут считать, что речь идет об обострении той старой контузии. Военная пенсия в полном размере мне будет идти на имя Ендрека Кропивницкого, и паспорт на это имя остается у меня, более того – Навроцкий оформит мне свидетельство часовых дел мастера на эту фамилию. – Барея саркастически ухмыльнулся. – Где было устоять против такой щедрости? Ну конечно, все обстояло гораздо вульгарнее: я хорошо понимал, что он загнал меня в угол и против психиатров мне не выстоять… Ну а в обмен, как легко догадаться, я обещал сидеть тихонечко, как мышь под метлой, и побыстрее убраться из Темблина куда-нибудь в местечко поглуше. Еще две недели, до того, как я продал дом и уехал, за мной была постоянная слежка, я ее быстро засек. Нет, не наши. – Он усмехнулся с видом этакого превосходства. – Людишки помельче – дефензива или полиция. Я подумал как следует и выбрал Косачи. Там за мной первые месяцы тоже наблюдали, но потом наблюдение сняли – явно Навроцкий убедился, что мышь смирнехонько сидит под метлой. Вот на такие номера способен воинствующий атеизм… Ну, Бог ему судья. В Темблине я потом практически не появлялся, не тянуло как-то, да и настоящих друзей там не было. Прижился в Косачах, не бедствовал, женился на Анеле, доброго приятеля нашел во Влодеке Липиньском, пенсию платили аккуратно… Жизнь наладилась.
– А почему именно Косачи? – спросил я.
Барея чуть помедлил, улыбнулся, как мне показалось, конфузливо:
– Честно признаюсь: хотел обосноваться поблизости от Жебрака. Надеялся, вдруг произойдет что-то такое, что позволит до него добраться. Я человек злопамятный, пан капитан. Нельзя сказать, что особенно на этом зациклен, но Войтек был моим самым близким другом со старых времен, и я не сомневаюсь, что убил его Жебрак… Одно время всерьез раздумывал: а не пристрелить ли его самолично? Крови я не боюсь – и того провокатора мы с Факелом прикончили без единого выстрела и последующих угрызений совести, и в ту войну мне случалось дважды… И в двадцать девятом был случай, когда мы брали явочную квартиру оуновцев и мне попал на мушку один лайдак… Словом, я не боялся, что рука дрогнет, что потом меня будут преследовать в ночных кошмарах тени убиенных… От этой задумки я отказался по причинам насквозь практическим, ничего общего с гуманизмом не имеющим. Живи Жебрак здесь, в городе, не было бы ничего сложного: тряхнуть стариной, подстеречь его в укромном местечке с пистолетом в кармане… Но он обитает на мельнице, в Косачах появляется редко и нерегулярно, адски трудно было бы подстеречь его в одиночку на лесной дороге… Прямо-таки невозможно. Понадобился бы помощник, и не один, а где их взять? Не в гуманизме дело… Ну вот, пан капитан. Все я рассказал. Вы ведь наверняка не верите.
– Откровенно говоря, не особенно, – сказал я чистую правду. – Я не воинствующий атеист, но все же атеист. Колдуны, чародейные птицы, оборотни… Плохо верится. Если как следует подумать, я уверен: всему, о чем вы рассказали, можно в конце концов подыскать и вполне материалистическое объяснение. Наконец, здесь есть некоторые несообразности, с точки зрения контрразведчика…
– А можно узнать, какие? – с любопытством спросил Барея.
– Извольте, – сказал я. – Вы ни словечком об этом не упомянули, но если поразмыслить, анонимку на вас мог написать только Жебрак. Больше просто некому, так?
– Так, – согласился Барея. – Я и сам об этом думал в камере с тех самых пор, как вы мне анонимку показали. Некому больше.
– Вот тут-то и кроются несообразности, – сказал я. – Откуда он знал, что вы – капитан Ромуальд Барея? Вы же сами говорили, что здесь об этом не знала ни одна живая душа. И откуда он знал, что Кольвейс служит именно в абвере? Об этом и мало кто из немцев знал, он хорошо конспирировался. Майор в мундире вермахта – мало ли таких? Может оказаться кем угодно… У вас появились какие-нибудь догадки?
– Конечно, – кивнул Барея. – Разве мы знаем все о колдунах? Мало ли что он мог увидеть под этим своим мельничным колесом или в решете… или используя какие-то другие штучки, о которых никто не слышал?
Ну да, конечно, подумал я. Тот же Алексей Константинович Толстой и его роман «Князь Серебряный», прочитанный мною в курсантские годы. Там как раз чародей-мельник показывал опричнику в лохани с водой его насквозь незавидное будущее…
– Признаться, мне эта версия не нравится не только по атеистическим, а еще и по чисто профессиональным соображениям, – сказал я. – Если принять ее всерьез, что же получается? Жебрак может под мельничным колесом увидеть, а то и услышать, как мы с вами сейчас разговариваем?
– Прочему бы и нет? Необязательно под мельничным колесом, необязательно всякий раз, когда ему захочется, но почему бы не допустить, что колдун и на это способен? Видеть и слышать чужие разговоры? Если допустить, что он таким вот образом следил за Войтеком, многое находит объяснение…
– Будь это на самом деле, подумать жутко, насколько бы осложнил работу контрразведки такой вот противничек…
– А если это есть? – серьезно сказал Барея. – В конце концов, он ведь однажды ко мне пришел в гости при довольно странных обстоятельствах…
– А вот об этом вы не рассказывали…
– Сначала это показалось несущественным на фоне общей картины, но теперь, когда речь зашла о том, что Жебрак – единственный, кто мог написать на меня анонимку… Дней через десять после того как Войтек приезжал ко мне, чтобы все рассказать, я приехал в Косачи. Точнее – Войтек меня туда отвез посмотреть на Жебрака. Было воскресенье, базарный день. Жебрак всегда немало покупал на базаре и в городских магазинах. Мясо, молоко и все, что делается из молока, яйца и картошка у него были свои, а остальное приходилось покупать. Чаще всего на базар ездили его жена или кто-то из двух подручных… Впрочем, это я их так называю, а на деле их функции были гораздо шире. Они были такими же мельниками, как и Жебрак, разве что работали за жалованье. Были еще чем-то вроде приказчиков, один регулярно ездил за покупками, другой вел документацию и возил в Косачи нужные бумаги. Оба работали у Жебрака еще с дореволюционных времен, с тех пор, как он после смерти отца в двенадцатом году принял дела. И оба, без сомнения, оборотни… Так вот, я увидел Жебрака на базаре. Ничего необычного или привлекающего внимание в его облике не было. Некоторых колдунов описывают как раскосмаченных типов, зыркающих из-под густых бровей этак колюче, неприязненно… Ничего подобного я не увидел. Брови, правда, были густые, но и только. Волосы и борода аккуратно подстрижены, расчесаны, глаза, я бы выразился, безмятежные, умные. Одет был, как и подобает зажиточному хозяину в наших местах. Мы стояли довольно близко, и я с ним встретился взглядом. Интересный у него был взгляд. Мне в силу профессии полагалось хорошо разбираться в человеческих взглядах, оценивать, классифицировать… Лицо у него оставалось спокойным, он тут же отвел глаза, как всегда поступают люди, в базарной толчее увидевшие незнакомца, который их нисколечко не заинтересовал… Однако я долго не мог отделаться от впечатления, что он видит меня насквозь. Знает, кто я и почему за ним наблюдаю. Стойкое было ощущение… и довольно неприятное: меня словно бы раскрыли. Это было летом тридцать третьего, а весной тридцать шестого, когда я обжился и освоился в Косачах, он приехал ко мне в мастерскую. С тем же приказчиком на козлах, что и на базаре. Вошел и непринужденно объяснил, что хочет починить часы. Ну что же, это была моя работа… И снова мне было очень неуютно под его взглядом, словно он видел меня насквозь, все обо мне знал… Он сказал, что заедет в следующее воскресенье, а сейчас у него срочное дело, ему даже некогда ждать, пока я посмотрю часы. Назвался, я записал его имя в книгу, и он ушел. Когда я открыл заднюю крышку, хватило одного взгляда… Часы у него были отличные: карманные, из простого металла, но очень хорошей швейцарской фирмы «Докса». Той разновидности, что я немало повидал. Одна из шестеренок оказалась сломанной. И сразу было ясно, что сломалась она не сама по себе, ее поддели чем-то острым, может, кончиком ножа или зубцом вилки… ну, неважно. Поддели и, так сказать, сковырнули. В лупу прекрасно был виден свежий излом. Жебрак явно сам испортил часы, чтобы появился предлог ко мне зайти, – и совершенно не подумал, что опытный мастер с ходу определит причину поломки. Ну, надо полагать, чародейские умения не делают человека знатоком решительно всего на свете. Сломать часы мастерски он не сумел.
– Ну и как, починили?
– Конечно, – сказал Барея. – Всего-то и потребовалось заменить шестеренку. Работы на четверть часа, не так уж и много пришлось разбирать, он ведь ковырнул ту, что была на виду, и до нее оказалось легко добраться. Марка, я говорил, очень популярная, и таких шестеренок у меня было с десяток – брал разные детали из тех часов, что починить было уже невозможно, и я их за бесценок покупал у хозяев деталей ради, так все часовщики делают. Через неделю он приехал и забрал часы. Оба раза мы обменялись лишь несколькими фразами, касавшимися исключительно его часов. Зачем он вообще устроил эту комедию со сломанной шестеренкой, зачем ко мне заявился? Объяснение подворачивается только одно: он просто-напросто хотел на меня посмотреть. Для чего-то это ему понадобилось. Возможно, он пустил в ход какие-то свои умения и убедился, что я для него не опасен. Больше он у меня никогда не появлялся…
– Ну а Липиньский? – спросил я. – Он знал что-то о Жебраке? То, что знали вы?
– Боже упаси! Я с ним никогда этим не делился. Он и не поверил бы. Влодек – убежденный атеист, весь в отца…
– Тогда здесь что-то откровенно не складывается, – сказал я. – Предположим, анонимку и в самом деле написал Жебрак. Но вы ведь сами признаете, что не представляли для него ни малейшей угрозы, и он это должен был понимать. Десять с половиной лет совершенно вас не опасался и вдруг резко изменил тактику… Вряд ли он думал, что вы придете к нам и обвините его в колдовстве. Ни одна секретная служба мира не занимается колдунами, времена инквизиции давно прошли…
– Вот тут я теряюсь в догадках, – пожал плечами Барея.
– Далее. Зачем Жебраку понадобилось бы пристегивать к вам Липиньского? Человека, который ничего не знал о… назовем это подлинной сутью Жебрака? Мало того, не верил в колдовство, ничего не знал обо всей этой истории?
– И тут не могу найти ответа, – сказал Барея. – В одном уверен: Жебрак – единственный, у кого были мотивы написать анонимку… хотя что это были за мотивы, до конца непонятно, тут вы правы. Уж если он почуял, что я для него не опасен, с помощью тех же умений мог определить, что Влодек вообще ничего о нем не знает. И неважно, что я верующий, а Влодек – атеист. Считается, что колдовские умения одинаково действуют и на верующих, и на неверующих…
– Ну что же… – сказал я. – У вас найдется еще что-нибудь о… обо всем этом деле?
– Пожалуй, что и нет.
– В таком случае…
Я достал из ящика стола три заранее припасенные фотографии и выложил перед ним аккуратным рядком. Спросил:
– Может, вы кого-нибудь из них знаете? Видели в городе?
Барея всматривался внимательно. Прошло не менее минуты, прежде чем он уверенно указал на среднюю:
– Здесь он старше, восемь лет его не видел, но запомнил хорошо. В первый раз я его видел с Жебраком на базаре, и Войтек назвал мне его имя: Лесь Корбач. Один из тех самых «подручных» Жебрака. Потом он мне дважды привозил Жебрака. Сидел за кучера. Двух остальных в жизни не видел.
И не мог видеть: оба проходили по одному делу далеко отсюда в марте сорок четвертого. А фотографии остались у меня как раз для таких вот случаев – стандартный формат, как и снимок «голяка», неожиданно обретшего имя, фамилию и род занятий…
Какое-то время стояло неловкое молчание, потом я сказал:
– Кажется, обо всем поговорили…
Барея вскинул на меня глаза, ставшие злыми, решительными, не сказал, а именно что воскликнул:
– Пан капитан, достаньте его! – и продолжал спокойнее, рассудочнее: – У вас явно что-то на него есть. Вы долго, больше, – он мельком глянул на им же починенные часы, – больше сорока минут слушали, как я рассказываю о невозможных, с точки зрения атеиста, вещах. И ничуть меня не торопили, не пытались перевести беседу на что-нибудь другое. Иные наши вопросы звучали как наводящие. Наконец, эта фотография… Неужели военному контрразведчику, да еще посреди войны, нечем больше заняться, кроме как слушать рассказы о том, во что он не верит? Что-то у вас есть. Я не спрашиваю, что именно, вы все равно не ответите, как и я бы на вашем месте не ответил. Отнеситесь к этому всерьез, достаньте мерзавца! Может случиться так, что он и вам сделает какую-нибудь крупную подлость… лишь бы не было слишком поздно!
В голове у меня мелькнула довольно-таки безумная мысль: если на миг допустить, будто все, что он рассказал, правда, получается, что Жебрак уже сделал нам не то что пакость – крупную подлость.
Но я отогнал эту мысль и промолчал.
В тревоге мирской суеты
Домой к Барее я поехал сам, с ним и с конвоиром. Он дал мне книгу, я, насколько уж удалось, успокоил пустившую слезу пани Анелю, заверил, что вскоре муж вернется свободным, как ветер. Мы попрощались, не прочувствованно, конечно, но и не сухо – что-то неуловимое нас объединяло. Я искренне пожелал ему удачи, а Барея, покосившись на сидевшую в уголке со страдальческим лицом жену и бдительно-равнодушного конвоира, сказал тихонько:
– Достаньте его, пан капитан…
Итак, книга… Издана, и точно, в восемьсот девяносто третьем, в Варшаве, на польском – на русском только неизбежное присловье дореволюционных книг, «Дозволено цензурою», правда, с дополнением, которое мне прежде не встречалось: «С дозволения Святейшего Синода» – ну, ничего удивительного, учитывая тематику книги.
Книга меня не то что разочаровала – просто я ожидал чего-то большего. И обманулся. Большую часть книги я одолел быстро, читая наискосок, а кое-что и пролистывая – те места, где шли теоретические рассуждения о сути колдовства либо о «делах давно минувших дней». Гораздо внимательнее прочитал те главы, где дело касалось более близких к нам по времени событий.
Но и они ничем не помогли, разве что дополнили мелкими деталями то, о чем рассказывал Барея, – детали, без которых вполне можно было обойтись. Какое имеет значение, что запряженная в бричку лошадь Кендзерского была караковой? Впрочем, ни его, ни Жебрака-старшего, ни отца Василия ксендз по именам не называл (разве что добрым словом поминал «большую помощь мне оказавшего православного священника»), однако описал их всех так, что местные старожилы, Барея прав, узнавали бы без труда. В общем и целом можно было и не читать. Аккуратно уложил книгу в ящик стола, намереваясь вернуть как-нибудь пани Анеле (всегда прилежно возвращал взятые почитать книги). Было без малого три часа дня, время, можно сказать, детское. Так что я созвонился с Гармашом и, узнав, что он до вечера будет на месте, направился к нему пешком – отдел НКГБ располагался недалеко. Разумеется, предупредил дежурного, где меня искать в случае срочной надобности.
…Майор Гармаш был лет на двадцать постарше меня – крепкий мужик с обритой наголо головой и холодными серыми глазами. Биография, как у многих его ровесников, была богатая: родился в Темблине, учился там в реальном училище, потом поступил в техническое, но революция, как со многими случалось, сорвала его с места и поставила под красное знамя – точнее, он сам выбирал, под которым знаменем воевать. Прошел Гражданскую от звонка и до звонка, имел Красное Знамя, бухарскую звезду, наградной «маузер» от Фрунзе. В общем, по Аркадию Гайдару – обыкновенная биография в необыкновенное время. Потом служил в ГПУ, в НКВД, после разделения наркомата на два оказался в НКГБ, когда наркоматы вновь объединились, служил в НКВД, а когда опять разделились, вновь попал в НКГБ. С нами взаимодействовал с первых дней освобождения Косачей, профессионал был хороший.
Выслушав меня, без малейшего удивления сказал:
– Неопознанные трупы, говоришь? Есть аж двоечка. Я оба дела забрал у милиции, но вот со вторым, кажется, поспешил. А впрочем, и дел как таковых нет: пара-тройка бумажек да фото. И не похоже, что бумаг прибавится…
Он достал из сейфа две тощие, сразу видно, папочки, положил перед собой, похлопал по верхней широкой ладонью:
– Этого подняли через неделю после освобождения на окраине Косачей с пулей в затылке. Вот это – фас. У вас такой не проходил, я говорил с капитаном Лавиным…
Я взял фотографию. Белокурый светлоглазый детина – действительно, по нашим ориентировкам не проходил. Лицо спокойное – пулю явно получил неожиданно и не успел ничего понять…
– Врачи сказали, лет около тридцати, – продолжал Гармаш. – Одежонка гражданская, причем все не по росту, великоватое, и ботинки тоже. На руке хорошие часы, немецкие. По карманам – почти ничего: портсигар серебряный, немецкий, спички, перочинный ножичек немецкого производства, а в левом внутреннем – «вальтер» П-38, только не армейский, а с укороченным стволом, такие гестапо пользует. Документов никаких. Физической работой явно не занимался. А вот это самое интересное, под левой подмышкой у него обнаружили. Уж тебе-то не нужно объяснять, что это такое?
– Ну да, навидался, – сказал я.
Эсэсовская татуировка, группа крови. Аккуратнейше, словно бы фабричным образом исполненная буква «В» – разумеется, не русское «в», а латинское «б». По-нашему – вторая группа.
– А пуля? – спросил я.
– Пулю хирург вынул. Немецкая, семь шестьдесят пять. Стреляной гильзы не было, стрелявший ее явно подобрал. Так что определить марку оружия невозможно, немцы такие патроны во многих использовали. Ни малейшего следочка. Наши прошлись по базару с фотографией, но никто не опознал. Те полицаи и пособники, что не сумели сбежать и попали к нам, тоже не опознали. Версия есть. Рассказать?
Я кивнул.
– Гестаповец, – сказал Гармаш. – Служил в Косачах достаточно долго, чтобы обзавестись кое-какой агентурой. Когда пришли наши, оказался в пулапке[46], но не дернул на Запад, а укрылся у одного такого агента. Тот ему достал одежонку, какую сумел, – может, отдал что из своего. Если бы немцы его загодя оставили на нелегальном положении, обязательно озаботились бы одеждой по росту, чтобы в глаза не бросался. Ну вот… Неделю просидел тихонечко у агента, а потом тот подумал: на хрена ему, собственно говоря, такое сокровище? Если наши обнаружат – самому несдобровать: расскажи-ка, друг ситный, зачем эсэсовца прятал? Не по доброте же душевной? Ну и выходило так, что этот гестаповец был единственной ниточкой, связывавшей его с немцами, и на допросе, очень может быть, быстренько признался бы, что их связывает. Вот и выманил в глухое вместо, шарахнул в затылок, гильзу подобрал и ушел. Свидетелей не нашлось. И ведь надежно все рассчитал, подонок! У нас к нему – никаких подходов, может, он каждый день мимо нашего отдела ходит. А если немцы вернутся – кто ему что докажет? Знать не знает, видеть не видел. Интересует это тебя?
– Да нет, – сказал я.
– Версия, конечно, чисто умозрительная, ни подтвердить, ни опровергнуть ее нельзя, но, согласись, жизненная? За неимением гербовой пишут на простой…
– Согласен, – сказал я.
– Значит, этот тебе неинтересен… Давай о втором, в чем-то он интереснее, а в чем-то скучнее… Подняли десять дней назад, тоже на окраине города, только не на южной, а на северо-западной. Свидетелей и в этот раз не нашлось. На сей раз оперативников с фотографиями угрозыск послать не мог, да и никто бы не послал – сам полюбуйся…
Я взял фотографию и невольно присвистнул, действительно, опознать не смогли бы даже сто лет его знавшие. Горло вырвано, а от лица ничего и не осталось – то еще зрелище…
– Как видишь, для опознания не пригоден, – хмыкнул Гармаш. – О мнении врачей на сей счет – немного погодя, а пока что – о том, что мы знаем. Мужчина лет пятидесяти, физическим трудом не занимался – значит не сельчанин и не хуторянин, а горожанин. Одет был не особенно богато, но и не в рванье – примерно так и должен выглядеть обычный горожанин. В отличие от гестаповца, все по размеру. Да, судя по характерным мозолям на указательном и безымянном пальцах, много и часто писал. Учитель, конторский служащий, одним словом, писарчук. Часы карманные: серебряный «Мозер» дореволюционной работы, немецкие сигареты – не примета, ими и сейчас на базаре вовсю торгуют. Спички, янтарный мундштук, явно долго бывший в употреблении, гребешок… и в левом внутреннем кармане «вальтер» П-38, на сей раз стандартный армейский, с полной обоймой. Кеннкарта на имя Шимуна Модзелевича, ключ – знающие люди сказали, от замка квартиры или дома, замок, скорее всего, дореволюционного производства. В городе таких замков полным-полно. Да, нательного креста нет – как и у гестаповца, кстати. И снова – тупичок-с. За эти десять дней никто в милицию не обращался, о пропаже родного или близкого не заявлял. Ну, он мог быть одиноким, так что исчезновение прошло незамеченным. Кроме ранений, послуживших причиной смерти, врачи на теле обнаружили еще три – два несомненно осколочных, одно столь же несомненно пулевое. Все три относятся к легким и весьма давним. Предположительно германская или Гражданская, довелось покойничку повоевать. Где именно он жил в Косачах – если только он из Косачей, а не приезжий, – неизвестно. Полный учет жителей до сих пор не налажен – освобожденные районы, специфика… Такой вот ребус-кроссворд на нашу голову. Милиция очень быстро спихнула это дело нам, упирая на этот самый «вальтерок». Хотя…
Он досадливо поморщился, развел руками. Я прекрасно понимал, что осталось недосказанным: не так уж редко нерадивые милиционеры пытаются спихнуть дела «смежникам», если есть хоть какой-то намек на политический характер, а в войну еще и на немецкий шпионаж. К тому же на временно оккупированных территориях есть своя специфика, объективные недостатки – штаты не укомплектованы, агентурная сеть не налажена, научно-техническое оснащение оставляет желать лучшего, между тем немецкий армейский пистолет – сам по себе безусловно не улика, позволяющая с ходу привить «политику». На руках у населения масса оружия, и советского, и немецкого – причем в большинстве случаев речь идет отнюдь не об уголовниках…
– А в данном случае версия есть?
– Почти сразу появилась, – сказал Гармаш. – У меня весной сорокового был похожий случай. Жила-была одна хуторянка, баба молодая, двадцати пяти лет, исключительно красивая. А мужу стукнуло пятьдесят четыре. За него она вышла без тени любви: родители настояли. У них самих земли было мало, а вот хуторянин числился среди местных богатеев: двести десятин, батраки, конные косилки… Один батрак был красавец-парень, но гол как сокол. Вот она с ним и закрутила. Некоторые точно знали, но до мужа пока не дошло. Баба была расчетливая и вовсе не горела желанием романтически бежать с возлюбленным-голодранцем, как в старинных романах. И был риск, что муж, обо всем узнав, выставит ее за ворота в чем была. Вот парочка и решила от него избавиться, причем способ выбрала довольно оригинальный. Кто из двоих его придумал, так и не удалось установить, оба валили друг на друга, но это уже было несущественно… Однажды его лошадь привезла на хутор пустую бричку. Стали искать, примерно знали, куда он поехал – и к вечеру на малоезжей лесной дороге нашли тело. Лицо, в отличие от нашего случая, было не тронуто, но глотка вырвана, и в кулаке зажат пучок волчьей шерсти. И знаешь что, Чугунцов? У них ведь могло и выгореть! Следствие вели спустя рукава, врач осмотрел тело бегло. У нас с незапамятных времен не слышно было, чтобы волки нападали на людей. Разве что однажды. Мужик вез поросенка…
– Ефимыч, так получилось, что я знаю эту историю, – решительно прервал я.
– Ну вот, экономишь мне время… Волчьих следов там не нашли, что неудивительно: трава уже пошла в рост, труп лежал метрах в трех от обочины – вполне возможно, отошел в лес по нужде. Врач сказал: вполне возможно, волк был бешеный, потому и набросился. Одежда, правда, была целехонька, никаких больше ран. Но мало ли как нападение бешеного волка могло произойти… Одним словом, так бы мужика и похоронили, а весь майонтек отошел бы вдовушке – она была единственной законной наследницей. Вот только стерва сама себя перехитрила. Заявилась к нам в НКВД и заявила, что ее мужа наверняка убили «польские паны и их подголоски» за то, что он был большим симпатизантом советской власти и якобы собирался вступить в колхоз и других к тому агитировал. Несомненно, боялась, что у нее отберут землю – тогда как раз началась коллективизация, – а вдове сторонника советской власти и колхозов могут сделать послабления.
– Правительство решило закрыть все монастыри. Все до одного. Марксистов там и близко не было – всего-навсего либералы, атеисты, «просвещенные» борцы с религией. На этот раз, правда, ничего не разрушили и никого не убили, просто-напросто войска брали монастыри в глухую блокаду и следили, чтобы не провезли туда продовольствие. Итог всегда был один: изголодавшись, монахи уходили, им разрешали взять с собой только личные вещи, а все добро конфисковывали: земли, строения, церковные ценности. Вот и не стало во Франции монастырей. Находились радикалы, которые устно и печатно призывали распространить эту практику на всю церковь, откровенно заявляли: у церкви есть что взять. Такая вот история…[45] Навроцкий происходил из неверующей семьи – отец был профессором биологии, то есть атеистом в квадрате – многие биологи верили не в Бога, а в Дарвина. Окончил Краковский университет, хотел пойти по стопам отца, но как-то так обернулось, что окончил военное училище, ускоренный двухгодичный курс, и стал служить в «двойке». Быстро сделал карьеру: контрразведчиком он был толковым, этого у него не отнимешь. Короче говоря, он меня высмеял, не особенно и стесняясь в выражениях. Я был неосторожен и закусил удила – Войтек был моим старым и самым близким другом, многое нас связывало. Чуть ли не открытым текстом сказал, что обращусь в Варшаву, к полковнику Валашевичу. Я и в самом деле так поступил бы. Валашевич был верующим, мог не поверить, а мог и поверить. К тому же он был из «старых камрадов». Войтека знал не меньше моего, хотя и не был близок с ним так, как я. Навроцкий разозлился, но не показал вида, он хорошо умел владеть собой. Процедил: «Не могу вам этого запретить, пан капитан. Можете считать себя свободным». А через пару дней ударил. Мне позвонили врачи и вежливо попросили в ближайшее свободное время зайти в сумасшедший дом, то есть психиатрическую больницу. Она в Темблине была большая, обслуживала все воеводство. Сейчас от нее ничего не осталось. Когда пришли немцы, они расстреляли всех больных, было у них такое обыкновение. И двух врачей, Гольдмана и Шапиро, сами понимаете, за что. А больницу сожгли… В общем, я поехал, не подозревая ничего плохого, мне и до этого несколько раз приходилось с тамошними врачами общаться по служебной необходимости. Но на этот раз все было по-другому. Их там сидело целых трое. Все были предельно вежливы, как это за психиатрами водится, но я как-никак был контрразведчиком с некоторым опытом и по вопросам, которые они задавали, быстро понял, что это консилиум, созванный по мою душу и явно про наводке Навроцкого. Не буду рассказывать подробно, как разговор проходил, это, в принципе, несущественно. Главное: они, несомненно, настроились, говоря нашим языком, завести на меня дело, то бишь историю болезни. Расспрашивали, были ли у меня травмы головы к контузии. Когда услышали про контузию в двадцатом, переглянулись этак понимающе. Меня тогда и в самом деле отбросило взрывной волной, но головой я тогда не ударялся, только здорово ушиб бок о дерево, две недели синяк не сходил… У меня хватило ума не лезть в бутылку и не спорить – знал, что такое поведение психиатры истолковывают как еще один довод в пользу психического расстройства пациента. Ушел, проведя разговор очень гладко, но видно было, что они настроены серьезно. Расспрашивали обо всем случившемся в Темблине, спрашивали, верю ли я, что мельник и в самом деле колдун и оборотень, погубивший своим чародейством столько людей. Увиливать мне показалось унизительным, и я сказал, что да, верю. Они вновь переглянулись понимающе… А через три дня появился приказ о моем увольнении. Состоялся разговор с Навроцким, очень откровенный. Мы не все называли своими именами, но он недвусмысленно дал понять: если я не «успокоюсь», если начну докучать в Варшаве «своими фантазиями», попаду в сумасшедший дом. И на то будут все основания: психически здоровый человек, понимаете ли, не может всерьез верить в колдунов и оборотней…
Барея вымученно улыбнулся:
– И я, знаете ли, капитулировал, к Валашевичу обращаться не собирался – следом наверняка пришла бы убедительная бумага от врачей. Один из них, кстати, был тестем Навроцкого, такой же твердокаменный атеист. Ну и мы, называя вещи своими именами, заключили сделку. В приказе будет записано, что я уволен по медицинским показаниям, но все будут считать, что речь идет об обострении той старой контузии. Военная пенсия в полном размере мне будет идти на имя Ендрека Кропивницкого, и паспорт на это имя остается у меня, более того – Навроцкий оформит мне свидетельство часовых дел мастера на эту фамилию. – Барея саркастически ухмыльнулся. – Где было устоять против такой щедрости? Ну конечно, все обстояло гораздо вульгарнее: я хорошо понимал, что он загнал меня в угол и против психиатров мне не выстоять… Ну а в обмен, как легко догадаться, я обещал сидеть тихонечко, как мышь под метлой, и побыстрее убраться из Темблина куда-нибудь в местечко поглуше. Еще две недели, до того, как я продал дом и уехал, за мной была постоянная слежка, я ее быстро засек. Нет, не наши. – Он усмехнулся с видом этакого превосходства. – Людишки помельче – дефензива или полиция. Я подумал как следует и выбрал Косачи. Там за мной первые месяцы тоже наблюдали, но потом наблюдение сняли – явно Навроцкий убедился, что мышь смирнехонько сидит под метлой. Вот на такие номера способен воинствующий атеизм… Ну, Бог ему судья. В Темблине я потом практически не появлялся, не тянуло как-то, да и настоящих друзей там не было. Прижился в Косачах, не бедствовал, женился на Анеле, доброго приятеля нашел во Влодеке Липиньском, пенсию платили аккуратно… Жизнь наладилась.
– А почему именно Косачи? – спросил я.
Барея чуть помедлил, улыбнулся, как мне показалось, конфузливо:
– Честно признаюсь: хотел обосноваться поблизости от Жебрака. Надеялся, вдруг произойдет что-то такое, что позволит до него добраться. Я человек злопамятный, пан капитан. Нельзя сказать, что особенно на этом зациклен, но Войтек был моим самым близким другом со старых времен, и я не сомневаюсь, что убил его Жебрак… Одно время всерьез раздумывал: а не пристрелить ли его самолично? Крови я не боюсь – и того провокатора мы с Факелом прикончили без единого выстрела и последующих угрызений совести, и в ту войну мне случалось дважды… И в двадцать девятом был случай, когда мы брали явочную квартиру оуновцев и мне попал на мушку один лайдак… Словом, я не боялся, что рука дрогнет, что потом меня будут преследовать в ночных кошмарах тени убиенных… От этой задумки я отказался по причинам насквозь практическим, ничего общего с гуманизмом не имеющим. Живи Жебрак здесь, в городе, не было бы ничего сложного: тряхнуть стариной, подстеречь его в укромном местечке с пистолетом в кармане… Но он обитает на мельнице, в Косачах появляется редко и нерегулярно, адски трудно было бы подстеречь его в одиночку на лесной дороге… Прямо-таки невозможно. Понадобился бы помощник, и не один, а где их взять? Не в гуманизме дело… Ну вот, пан капитан. Все я рассказал. Вы ведь наверняка не верите.
– Откровенно говоря, не особенно, – сказал я чистую правду. – Я не воинствующий атеист, но все же атеист. Колдуны, чародейные птицы, оборотни… Плохо верится. Если как следует подумать, я уверен: всему, о чем вы рассказали, можно в конце концов подыскать и вполне материалистическое объяснение. Наконец, здесь есть некоторые несообразности, с точки зрения контрразведчика…
– А можно узнать, какие? – с любопытством спросил Барея.
– Извольте, – сказал я. – Вы ни словечком об этом не упомянули, но если поразмыслить, анонимку на вас мог написать только Жебрак. Больше просто некому, так?
– Так, – согласился Барея. – Я и сам об этом думал в камере с тех самых пор, как вы мне анонимку показали. Некому больше.
– Вот тут-то и кроются несообразности, – сказал я. – Откуда он знал, что вы – капитан Ромуальд Барея? Вы же сами говорили, что здесь об этом не знала ни одна живая душа. И откуда он знал, что Кольвейс служит именно в абвере? Об этом и мало кто из немцев знал, он хорошо конспирировался. Майор в мундире вермахта – мало ли таких? Может оказаться кем угодно… У вас появились какие-нибудь догадки?
– Конечно, – кивнул Барея. – Разве мы знаем все о колдунах? Мало ли что он мог увидеть под этим своим мельничным колесом или в решете… или используя какие-то другие штучки, о которых никто не слышал?
Ну да, конечно, подумал я. Тот же Алексей Константинович Толстой и его роман «Князь Серебряный», прочитанный мною в курсантские годы. Там как раз чародей-мельник показывал опричнику в лохани с водой его насквозь незавидное будущее…
– Признаться, мне эта версия не нравится не только по атеистическим, а еще и по чисто профессиональным соображениям, – сказал я. – Если принять ее всерьез, что же получается? Жебрак может под мельничным колесом увидеть, а то и услышать, как мы с вами сейчас разговариваем?
– Прочему бы и нет? Необязательно под мельничным колесом, необязательно всякий раз, когда ему захочется, но почему бы не допустить, что колдун и на это способен? Видеть и слышать чужие разговоры? Если допустить, что он таким вот образом следил за Войтеком, многое находит объяснение…
– Будь это на самом деле, подумать жутко, насколько бы осложнил работу контрразведки такой вот противничек…
– А если это есть? – серьезно сказал Барея. – В конце концов, он ведь однажды ко мне пришел в гости при довольно странных обстоятельствах…
– А вот об этом вы не рассказывали…
– Сначала это показалось несущественным на фоне общей картины, но теперь, когда речь зашла о том, что Жебрак – единственный, кто мог написать на меня анонимку… Дней через десять после того как Войтек приезжал ко мне, чтобы все рассказать, я приехал в Косачи. Точнее – Войтек меня туда отвез посмотреть на Жебрака. Было воскресенье, базарный день. Жебрак всегда немало покупал на базаре и в городских магазинах. Мясо, молоко и все, что делается из молока, яйца и картошка у него были свои, а остальное приходилось покупать. Чаще всего на базар ездили его жена или кто-то из двух подручных… Впрочем, это я их так называю, а на деле их функции были гораздо шире. Они были такими же мельниками, как и Жебрак, разве что работали за жалованье. Были еще чем-то вроде приказчиков, один регулярно ездил за покупками, другой вел документацию и возил в Косачи нужные бумаги. Оба работали у Жебрака еще с дореволюционных времен, с тех пор, как он после смерти отца в двенадцатом году принял дела. И оба, без сомнения, оборотни… Так вот, я увидел Жебрака на базаре. Ничего необычного или привлекающего внимание в его облике не было. Некоторых колдунов описывают как раскосмаченных типов, зыркающих из-под густых бровей этак колюче, неприязненно… Ничего подобного я не увидел. Брови, правда, были густые, но и только. Волосы и борода аккуратно подстрижены, расчесаны, глаза, я бы выразился, безмятежные, умные. Одет был, как и подобает зажиточному хозяину в наших местах. Мы стояли довольно близко, и я с ним встретился взглядом. Интересный у него был взгляд. Мне в силу профессии полагалось хорошо разбираться в человеческих взглядах, оценивать, классифицировать… Лицо у него оставалось спокойным, он тут же отвел глаза, как всегда поступают люди, в базарной толчее увидевшие незнакомца, который их нисколечко не заинтересовал… Однако я долго не мог отделаться от впечатления, что он видит меня насквозь. Знает, кто я и почему за ним наблюдаю. Стойкое было ощущение… и довольно неприятное: меня словно бы раскрыли. Это было летом тридцать третьего, а весной тридцать шестого, когда я обжился и освоился в Косачах, он приехал ко мне в мастерскую. С тем же приказчиком на козлах, что и на базаре. Вошел и непринужденно объяснил, что хочет починить часы. Ну что же, это была моя работа… И снова мне было очень неуютно под его взглядом, словно он видел меня насквозь, все обо мне знал… Он сказал, что заедет в следующее воскресенье, а сейчас у него срочное дело, ему даже некогда ждать, пока я посмотрю часы. Назвался, я записал его имя в книгу, и он ушел. Когда я открыл заднюю крышку, хватило одного взгляда… Часы у него были отличные: карманные, из простого металла, но очень хорошей швейцарской фирмы «Докса». Той разновидности, что я немало повидал. Одна из шестеренок оказалась сломанной. И сразу было ясно, что сломалась она не сама по себе, ее поддели чем-то острым, может, кончиком ножа или зубцом вилки… ну, неважно. Поддели и, так сказать, сковырнули. В лупу прекрасно был виден свежий излом. Жебрак явно сам испортил часы, чтобы появился предлог ко мне зайти, – и совершенно не подумал, что опытный мастер с ходу определит причину поломки. Ну, надо полагать, чародейские умения не делают человека знатоком решительно всего на свете. Сломать часы мастерски он не сумел.
– Ну и как, починили?
– Конечно, – сказал Барея. – Всего-то и потребовалось заменить шестеренку. Работы на четверть часа, не так уж и много пришлось разбирать, он ведь ковырнул ту, что была на виду, и до нее оказалось легко добраться. Марка, я говорил, очень популярная, и таких шестеренок у меня было с десяток – брал разные детали из тех часов, что починить было уже невозможно, и я их за бесценок покупал у хозяев деталей ради, так все часовщики делают. Через неделю он приехал и забрал часы. Оба раза мы обменялись лишь несколькими фразами, касавшимися исключительно его часов. Зачем он вообще устроил эту комедию со сломанной шестеренкой, зачем ко мне заявился? Объяснение подворачивается только одно: он просто-напросто хотел на меня посмотреть. Для чего-то это ему понадобилось. Возможно, он пустил в ход какие-то свои умения и убедился, что я для него не опасен. Больше он у меня никогда не появлялся…
– Ну а Липиньский? – спросил я. – Он знал что-то о Жебраке? То, что знали вы?
– Боже упаси! Я с ним никогда этим не делился. Он и не поверил бы. Влодек – убежденный атеист, весь в отца…
– Тогда здесь что-то откровенно не складывается, – сказал я. – Предположим, анонимку и в самом деле написал Жебрак. Но вы ведь сами признаете, что не представляли для него ни малейшей угрозы, и он это должен был понимать. Десять с половиной лет совершенно вас не опасался и вдруг резко изменил тактику… Вряд ли он думал, что вы придете к нам и обвините его в колдовстве. Ни одна секретная служба мира не занимается колдунами, времена инквизиции давно прошли…
– Вот тут я теряюсь в догадках, – пожал плечами Барея.
– Далее. Зачем Жебраку понадобилось бы пристегивать к вам Липиньского? Человека, который ничего не знал о… назовем это подлинной сутью Жебрака? Мало того, не верил в колдовство, ничего не знал обо всей этой истории?
– И тут не могу найти ответа, – сказал Барея. – В одном уверен: Жебрак – единственный, у кого были мотивы написать анонимку… хотя что это были за мотивы, до конца непонятно, тут вы правы. Уж если он почуял, что я для него не опасен, с помощью тех же умений мог определить, что Влодек вообще ничего о нем не знает. И неважно, что я верующий, а Влодек – атеист. Считается, что колдовские умения одинаково действуют и на верующих, и на неверующих…
– Ну что же… – сказал я. – У вас найдется еще что-нибудь о… обо всем этом деле?
– Пожалуй, что и нет.
– В таком случае…
Я достал из ящика стола три заранее припасенные фотографии и выложил перед ним аккуратным рядком. Спросил:
– Может, вы кого-нибудь из них знаете? Видели в городе?
Барея всматривался внимательно. Прошло не менее минуты, прежде чем он уверенно указал на среднюю:
– Здесь он старше, восемь лет его не видел, но запомнил хорошо. В первый раз я его видел с Жебраком на базаре, и Войтек назвал мне его имя: Лесь Корбач. Один из тех самых «подручных» Жебрака. Потом он мне дважды привозил Жебрака. Сидел за кучера. Двух остальных в жизни не видел.
И не мог видеть: оба проходили по одному делу далеко отсюда в марте сорок четвертого. А фотографии остались у меня как раз для таких вот случаев – стандартный формат, как и снимок «голяка», неожиданно обретшего имя, фамилию и род занятий…
Какое-то время стояло неловкое молчание, потом я сказал:
– Кажется, обо всем поговорили…
Барея вскинул на меня глаза, ставшие злыми, решительными, не сказал, а именно что воскликнул:
– Пан капитан, достаньте его! – и продолжал спокойнее, рассудочнее: – У вас явно что-то на него есть. Вы долго, больше, – он мельком глянул на им же починенные часы, – больше сорока минут слушали, как я рассказываю о невозможных, с точки зрения атеиста, вещах. И ничуть меня не торопили, не пытались перевести беседу на что-нибудь другое. Иные наши вопросы звучали как наводящие. Наконец, эта фотография… Неужели военному контрразведчику, да еще посреди войны, нечем больше заняться, кроме как слушать рассказы о том, во что он не верит? Что-то у вас есть. Я не спрашиваю, что именно, вы все равно не ответите, как и я бы на вашем месте не ответил. Отнеситесь к этому всерьез, достаньте мерзавца! Может случиться так, что он и вам сделает какую-нибудь крупную подлость… лишь бы не было слишком поздно!
В голове у меня мелькнула довольно-таки безумная мысль: если на миг допустить, будто все, что он рассказал, правда, получается, что Жебрак уже сделал нам не то что пакость – крупную подлость.
Но я отогнал эту мысль и промолчал.
В тревоге мирской суеты
Домой к Барее я поехал сам, с ним и с конвоиром. Он дал мне книгу, я, насколько уж удалось, успокоил пустившую слезу пани Анелю, заверил, что вскоре муж вернется свободным, как ветер. Мы попрощались, не прочувствованно, конечно, но и не сухо – что-то неуловимое нас объединяло. Я искренне пожелал ему удачи, а Барея, покосившись на сидевшую в уголке со страдальческим лицом жену и бдительно-равнодушного конвоира, сказал тихонько:
– Достаньте его, пан капитан…
Итак, книга… Издана, и точно, в восемьсот девяносто третьем, в Варшаве, на польском – на русском только неизбежное присловье дореволюционных книг, «Дозволено цензурою», правда, с дополнением, которое мне прежде не встречалось: «С дозволения Святейшего Синода» – ну, ничего удивительного, учитывая тематику книги.
Книга меня не то что разочаровала – просто я ожидал чего-то большего. И обманулся. Большую часть книги я одолел быстро, читая наискосок, а кое-что и пролистывая – те места, где шли теоретические рассуждения о сути колдовства либо о «делах давно минувших дней». Гораздо внимательнее прочитал те главы, где дело касалось более близких к нам по времени событий.
Но и они ничем не помогли, разве что дополнили мелкими деталями то, о чем рассказывал Барея, – детали, без которых вполне можно было обойтись. Какое имеет значение, что запряженная в бричку лошадь Кендзерского была караковой? Впрочем, ни его, ни Жебрака-старшего, ни отца Василия ксендз по именам не называл (разве что добрым словом поминал «большую помощь мне оказавшего православного священника»), однако описал их всех так, что местные старожилы, Барея прав, узнавали бы без труда. В общем и целом можно было и не читать. Аккуратно уложил книгу в ящик стола, намереваясь вернуть как-нибудь пани Анеле (всегда прилежно возвращал взятые почитать книги). Было без малого три часа дня, время, можно сказать, детское. Так что я созвонился с Гармашом и, узнав, что он до вечера будет на месте, направился к нему пешком – отдел НКГБ располагался недалеко. Разумеется, предупредил дежурного, где меня искать в случае срочной надобности.
…Майор Гармаш был лет на двадцать постарше меня – крепкий мужик с обритой наголо головой и холодными серыми глазами. Биография, как у многих его ровесников, была богатая: родился в Темблине, учился там в реальном училище, потом поступил в техническое, но революция, как со многими случалось, сорвала его с места и поставила под красное знамя – точнее, он сам выбирал, под которым знаменем воевать. Прошел Гражданскую от звонка и до звонка, имел Красное Знамя, бухарскую звезду, наградной «маузер» от Фрунзе. В общем, по Аркадию Гайдару – обыкновенная биография в необыкновенное время. Потом служил в ГПУ, в НКВД, после разделения наркомата на два оказался в НКГБ, когда наркоматы вновь объединились, служил в НКВД, а когда опять разделились, вновь попал в НКГБ. С нами взаимодействовал с первых дней освобождения Косачей, профессионал был хороший.
Выслушав меня, без малейшего удивления сказал:
– Неопознанные трупы, говоришь? Есть аж двоечка. Я оба дела забрал у милиции, но вот со вторым, кажется, поспешил. А впрочем, и дел как таковых нет: пара-тройка бумажек да фото. И не похоже, что бумаг прибавится…
Он достал из сейфа две тощие, сразу видно, папочки, положил перед собой, похлопал по верхней широкой ладонью:
– Этого подняли через неделю после освобождения на окраине Косачей с пулей в затылке. Вот это – фас. У вас такой не проходил, я говорил с капитаном Лавиным…
Я взял фотографию. Белокурый светлоглазый детина – действительно, по нашим ориентировкам не проходил. Лицо спокойное – пулю явно получил неожиданно и не успел ничего понять…
– Врачи сказали, лет около тридцати, – продолжал Гармаш. – Одежонка гражданская, причем все не по росту, великоватое, и ботинки тоже. На руке хорошие часы, немецкие. По карманам – почти ничего: портсигар серебряный, немецкий, спички, перочинный ножичек немецкого производства, а в левом внутреннем – «вальтер» П-38, только не армейский, а с укороченным стволом, такие гестапо пользует. Документов никаких. Физической работой явно не занимался. А вот это самое интересное, под левой подмышкой у него обнаружили. Уж тебе-то не нужно объяснять, что это такое?
– Ну да, навидался, – сказал я.
Эсэсовская татуировка, группа крови. Аккуратнейше, словно бы фабричным образом исполненная буква «В» – разумеется, не русское «в», а латинское «б». По-нашему – вторая группа.
– А пуля? – спросил я.
– Пулю хирург вынул. Немецкая, семь шестьдесят пять. Стреляной гильзы не было, стрелявший ее явно подобрал. Так что определить марку оружия невозможно, немцы такие патроны во многих использовали. Ни малейшего следочка. Наши прошлись по базару с фотографией, но никто не опознал. Те полицаи и пособники, что не сумели сбежать и попали к нам, тоже не опознали. Версия есть. Рассказать?
Я кивнул.
– Гестаповец, – сказал Гармаш. – Служил в Косачах достаточно долго, чтобы обзавестись кое-какой агентурой. Когда пришли наши, оказался в пулапке[46], но не дернул на Запад, а укрылся у одного такого агента. Тот ему достал одежонку, какую сумел, – может, отдал что из своего. Если бы немцы его загодя оставили на нелегальном положении, обязательно озаботились бы одеждой по росту, чтобы в глаза не бросался. Ну вот… Неделю просидел тихонечко у агента, а потом тот подумал: на хрена ему, собственно говоря, такое сокровище? Если наши обнаружат – самому несдобровать: расскажи-ка, друг ситный, зачем эсэсовца прятал? Не по доброте же душевной? Ну и выходило так, что этот гестаповец был единственной ниточкой, связывавшей его с немцами, и на допросе, очень может быть, быстренько признался бы, что их связывает. Вот и выманил в глухое вместо, шарахнул в затылок, гильзу подобрал и ушел. Свидетелей не нашлось. И ведь надежно все рассчитал, подонок! У нас к нему – никаких подходов, может, он каждый день мимо нашего отдела ходит. А если немцы вернутся – кто ему что докажет? Знать не знает, видеть не видел. Интересует это тебя?
– Да нет, – сказал я.
– Версия, конечно, чисто умозрительная, ни подтвердить, ни опровергнуть ее нельзя, но, согласись, жизненная? За неимением гербовой пишут на простой…
– Согласен, – сказал я.
– Значит, этот тебе неинтересен… Давай о втором, в чем-то он интереснее, а в чем-то скучнее… Подняли десять дней назад, тоже на окраине города, только не на южной, а на северо-западной. Свидетелей и в этот раз не нашлось. На сей раз оперативников с фотографиями угрозыск послать не мог, да и никто бы не послал – сам полюбуйся…
Я взял фотографию и невольно присвистнул, действительно, опознать не смогли бы даже сто лет его знавшие. Горло вырвано, а от лица ничего и не осталось – то еще зрелище…
– Как видишь, для опознания не пригоден, – хмыкнул Гармаш. – О мнении врачей на сей счет – немного погодя, а пока что – о том, что мы знаем. Мужчина лет пятидесяти, физическим трудом не занимался – значит не сельчанин и не хуторянин, а горожанин. Одет был не особенно богато, но и не в рванье – примерно так и должен выглядеть обычный горожанин. В отличие от гестаповца, все по размеру. Да, судя по характерным мозолям на указательном и безымянном пальцах, много и часто писал. Учитель, конторский служащий, одним словом, писарчук. Часы карманные: серебряный «Мозер» дореволюционной работы, немецкие сигареты – не примета, ими и сейчас на базаре вовсю торгуют. Спички, янтарный мундштук, явно долго бывший в употреблении, гребешок… и в левом внутреннем кармане «вальтер» П-38, на сей раз стандартный армейский, с полной обоймой. Кеннкарта на имя Шимуна Модзелевича, ключ – знающие люди сказали, от замка квартиры или дома, замок, скорее всего, дореволюционного производства. В городе таких замков полным-полно. Да, нательного креста нет – как и у гестаповца, кстати. И снова – тупичок-с. За эти десять дней никто в милицию не обращался, о пропаже родного или близкого не заявлял. Ну, он мог быть одиноким, так что исчезновение прошло незамеченным. Кроме ранений, послуживших причиной смерти, врачи на теле обнаружили еще три – два несомненно осколочных, одно столь же несомненно пулевое. Все три относятся к легким и весьма давним. Предположительно германская или Гражданская, довелось покойничку повоевать. Где именно он жил в Косачах – если только он из Косачей, а не приезжий, – неизвестно. Полный учет жителей до сих пор не налажен – освобожденные районы, специфика… Такой вот ребус-кроссворд на нашу голову. Милиция очень быстро спихнула это дело нам, упирая на этот самый «вальтерок». Хотя…
Он досадливо поморщился, развел руками. Я прекрасно понимал, что осталось недосказанным: не так уж редко нерадивые милиционеры пытаются спихнуть дела «смежникам», если есть хоть какой-то намек на политический характер, а в войну еще и на немецкий шпионаж. К тому же на временно оккупированных территориях есть своя специфика, объективные недостатки – штаты не укомплектованы, агентурная сеть не налажена, научно-техническое оснащение оставляет желать лучшего, между тем немецкий армейский пистолет – сам по себе безусловно не улика, позволяющая с ходу привить «политику». На руках у населения масса оружия, и советского, и немецкого – причем в большинстве случаев речь идет отнюдь не об уголовниках…
– А в данном случае версия есть?
– Почти сразу появилась, – сказал Гармаш. – У меня весной сорокового был похожий случай. Жила-была одна хуторянка, баба молодая, двадцати пяти лет, исключительно красивая. А мужу стукнуло пятьдесят четыре. За него она вышла без тени любви: родители настояли. У них самих земли было мало, а вот хуторянин числился среди местных богатеев: двести десятин, батраки, конные косилки… Один батрак был красавец-парень, но гол как сокол. Вот она с ним и закрутила. Некоторые точно знали, но до мужа пока не дошло. Баба была расчетливая и вовсе не горела желанием романтически бежать с возлюбленным-голодранцем, как в старинных романах. И был риск, что муж, обо всем узнав, выставит ее за ворота в чем была. Вот парочка и решила от него избавиться, причем способ выбрала довольно оригинальный. Кто из двоих его придумал, так и не удалось установить, оба валили друг на друга, но это уже было несущественно… Однажды его лошадь привезла на хутор пустую бричку. Стали искать, примерно знали, куда он поехал – и к вечеру на малоезжей лесной дороге нашли тело. Лицо, в отличие от нашего случая, было не тронуто, но глотка вырвана, и в кулаке зажат пучок волчьей шерсти. И знаешь что, Чугунцов? У них ведь могло и выгореть! Следствие вели спустя рукава, врач осмотрел тело бегло. У нас с незапамятных времен не слышно было, чтобы волки нападали на людей. Разве что однажды. Мужик вез поросенка…
– Ефимыч, так получилось, что я знаю эту историю, – решительно прервал я.
– Ну вот, экономишь мне время… Волчьих следов там не нашли, что неудивительно: трава уже пошла в рост, труп лежал метрах в трех от обочины – вполне возможно, отошел в лес по нужде. Врач сказал: вполне возможно, волк был бешеный, потому и набросился. Одежда, правда, была целехонька, никаких больше ран. Но мало ли как нападение бешеного волка могло произойти… Одним словом, так бы мужика и похоронили, а весь майонтек отошел бы вдовушке – она была единственной законной наследницей. Вот только стерва сама себя перехитрила. Заявилась к нам в НКВД и заявила, что ее мужа наверняка убили «польские паны и их подголоски» за то, что он был большим симпатизантом советской власти и якобы собирался вступить в колхоз и других к тому агитировал. Несомненно, боялась, что у нее отберут землю – тогда как раз началась коллективизация, – а вдове сторонника советской власти и колхозов могут сделать послабления.