Переплёт
Часть 38 из 58 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Если бы я знал о том, как происходит процесс отбирания памяти! Я представлял это как смерть: дверь, в которую мне предстоит войти, не зная, что ждет меня с обратной стороны. Кроме Люциана, никто никогда не рассказывал мне о переплетчиках.
Он знал, что со мной случится. Знал все это время. Мне стало трудно дышать. Даже вид книг был ему ненавистен. А все оттого, что... Меня накрыло осознание, гро-
мадное и абсолютное, как белое небо, и я понял, что всегда догадывался об этом, но ясно увидел только сейчас. Всем, кого соблазнял Люциан, стирали память. Это слово застряло в голове и не желало уходить. Да, соблазнял. Вот что произошло со мной: он соблазнил меня, зная, что рано или поздно все закончится именно так; возможно, думать об этом ему не хотелось, но он знал. И готов был рискнуть.
Прищурившись, я обратил взор к самому яркому участку неба. Перед глазами поплыл туман, защипало, но ничего не изменилось. Когда я повернул голову, на сетчатке отпечатался черный круг, закрывший лицо Альты.
Я нащупал в кармане записку. Даже если бы мне не мешало черное солнце перед глазами, перечитывать ее не было нужды; написанное отпечаталось в памяти. Люблю тебя. Обман, но как знать, быть может, почерк действительно принадлежал Люциану. Достал записку, вытянул руку и разжал пальцы. Ветер стих, листок бумаги упал вниз и застрял в зарослях тростника у дороги.
Когда мы миновали последний поворот и подъехали к дому переплетчицы, казалось, что он охвачен пламенем. Солнце садилось за нашими спинами, и все окна пылали яркой медью; я хоть и понимал, что огонь ненастоящий, по спине моей поползли мурашки, точно мне предстояло войти во врата ада. Я стиснул зубы и постарался не смотреть на дом; вместо этого повернулся к Альте, сидевшей в углу повозки. Она ссутулилась; глаза ее были закрыты. Несколько часов назад она очнулась и в растерянности спросила, где мы и куда направляемся, а когда ей ответили, не стала сопротивляться и убежать не попыталась. Я не знал, больно ли ей или
она просто боится. Райт дал ей водЫ; и она сделала несколько ГЛОТКОВ; избегая смотреть на меня. Лишь один раз после долгого молчания она произнесла: «Эм^ с тобой все в порядке? МожеТ; это и к лучшему». Но я не ответил. Не сказал я и о ТО М ; что за окровавленный мешок лежит на дне повоз- КИ ; а она и не спрашивала.
Мы свернули с тракта на тропинку ведущую к дому. В лицо дул теплый ветероК; к которому примешивались болотные миазмы. Я ухватился за край повозки и занозил ладонь. Каждый раЗ; когда мы подпрыгивали на ухабах, кольцо Люциана под моей рубашкой ударялось о грудь. Я представил, что будет со мной после; быть может, я выйду на свет, как шахтер из-под земли, щурящийся от яркого солнца, и все начну с начала, смогу опять влюбиться. Я снова стану невинным, и все будет как в первый раз.
Повозка скрипнула и остановилась. К горлу подкатил густой комок желчи. Я сглотнул, борясь с тошнотой. — Иди, — скомандовал Эйкр.
Но я не мог пошевельнуться. Все мысли улетучились. — Позвони в колокольчик, — с мрачным терпением продолжал Эйкр. — Скажи, что тебе нужен переплет. Она спросит, уверен ли ты, и о чем хочешь забыть. Тогда расскажи ей о Люциане. Ничего сложного. — Он пошарил в кармане и достал визитную карточку. — А если спросит, чем будешь платить, отдай ей это.
Я взял у него карточку. «Пьер /\арне, фабрикант» — гласила надпись на ней. Перевел взгляд на другую руку, намертво вцепившуюся в край повозки, не зная, как заставить себя разжать пальцы.
— Эм... Прошу тебя.
Я взглянул на Альту. Райт тыкал ее пальцем в шею, улыбаясь во весь рот своей придурковатой улыбкой.
Тогда я встал. Надо сделать шаг, потом еще один, подумал я, и тогда, может быть, смогу дойти до двери. Я пообещал себе, что, сделав шаг, еще смогу передумать; но потом шаг превратился в два, в три, и я очутился на пороге и позвонил в колокольчик. Тот отозвался в доме нестройным перезвоном.
Через некоторое время открылась дверь. Переплетчица оказалась совсем старой и похожей на ведьму.
— Мне 11ужен переплет, — отчеканил я, словно рассказьшая выученный урок. За ее спиной виднелся коридор: темные панели на стенах, лестница, двери, ведущие в разные комнаты. В доме было темно; лишь красноватое пятно закатного света, просочившись сквозь оконную решетку, лежало на полу. Пятно цвета пламени или старого красного дерева, гладко отполированного, прочного... Я уставился на него, не желая смотреть в лицо старухе. — Мне нужно забыть. — Ты уверен? Как тебя зовут, мальчик?
Я ответил и, должно быть, не соврал, потому что перед ответом не задумался. Пятно света на полу померкло. Снаружи пылали солнце, небо и закат. Я старался думать только о них.
Не знаю, сколько времени прошло, но в конце концов она взяла меня за руку и повела по коридору в мастерскую. Я послушно следовал за ней; руки и ноги были как деревянные. Она отперла дверь. За ней оказалась тихая комната с грубо сколоченным деревянным столом, освещенным последними KocbttiH лучами закатного солнца. Переплетчица указала на стул, и я сел. Ее лицо выражало сочувствие; она словно говорила: расскажи мне все. Я все пойму.
— Надо подождать, — произнесла она. Мы долго ждали, и наконец последний луч солнца дополз до дальней стены, становясь все тоньше и алее с каждой минутой; биение моего сердца замедлилось, усталость взяла свое, и узлы напряжения, не дававшие мне расслабиться, начали ослабевать. Наконец она протянула руку и коснулась моего рукава. Я не отдернулся.
— Теперь можешь рассказать, — промолвила она. — Люциан, — ответил я, — мы повстречались в руинах старого замка. Зря мы забрели туда тем вечером.
ЧАСТЬ ТРЕТЬ XX
Глаза Эмметта Фармера вылезают из орбит. Он падает на колени и глотает свои воспоминания, как человек, которого заставляют пить воду, пока не лопнет его желудок.
Меня тошнит от запаха горелой кожи. В камине клубится дым; щиплет в глазах. Пальцы отпускают колокольчик. Не помню, звонил я в него или нет. Я не могу шевельнуться. Еще ни разу в жизни я не видел ничего подобного. Его лицо искажено гримасой; оно опухает, пальцы беспомощно цепляются за воздух. Он задыхается и пускает пузыри; словно мешок с котятами идет на дно.
Мне его не жаль. Он сам виноват, я так считаю. Это он поджег книгу, а не я. И должен был понимать, что за этим последует. Он падает на четвереньки и царапает ногтями отцовский персидский ковер; его тошнит на ковер, но это его проблемы. Он сам напросился. И все же я не могу отвести от него взгляд.
— Люциан, — внезапно произносит он. Или мне это только кажется?
Он произносит мое имя еле слышно, а может, и не произносит вовсе; может, просто последовательность звуков, гласного и свистящего, и гримаса на его лице заставляют меня думать, что он обращается ко мне. Скорее всего, мое имя послышалось мне, как в шепоте ветра нам слышатся осмысленные слова. 7\юди вечно ищут смысл в бессмысленных вещах.
Но вдруг он просит о помощи? Впрочем, я ничем не могу ему помочь. Даже если бы я заставил себя к нему прикоснуться, что я могу сделать? А если ему нужна помощь, пусть зовет меня «Дарне». Или «господин Дарне». Кем он себя возомнил? С чего он вообще взял, что меня можно звать Лю-
цианом? Как смеет просить у меня прощения и смотреть на меня так? Я даже рад видеть, как он мучается.
Он снова произносит мое имя — на этот раз сомнений не остается. А потом — каков наглец! — протягивает мне руку неустойчиво балансируя на коленях. Отвратительное зрелище: он словно нищий, только хуже, потому что одет не в лохмотья, а в этот фатоватый костюм, как у де Хэвиленда. Слабак! Хотя, пожалуй, нет,когда мы дрались в коридоре, он не показался мне слабым. Скорее, слабовольным. Вот и сейчас в его взгляде промелькнуло что-то, похожее на страх. Жалкий трус.
Я нарочно отступаю на шаг. Сердце бьется, как часовой механизм. Если он еще раз попробует дотронуться до меня, пну его, как собаку.
Из камина валит дым. Он кашляет... нет, всхлипывает. Лицо его залито слезами. Нити слюны свешиваются изо рта. Склонившись над узорчатым ковром, он бьется в конвульсиях и изрыгает желчь. Меня шатает. Не вздумай упасть, дурень, приказываю я себе.
Книга почти догорела. Она горит очень быстро, будто сделана не из бумаги вовсе. Плотный черный дым проникает мне в глотку. Горло саднит; я сглатываю и протираю лицо расстегнутым рукавом рубашки. На льняном полотне остаются грязные мокрые пятна. Меня захлестывает ярость. Как они посмели — как посмел Эмметт Фармер — сотворить такое со мной! Кто дал им право очернять меня своим злым колдовством? Фармер — переплетчик, он заслуживает того, что случилось с ним, но я — я невиновен. Я тут ни при чем. Странная печаль проникает в меня с дымом, оседает на легких липким пеплом, но разве это моя печаль? Не хочу, чтобы воспоминания Эмметта Фармера замарали меня даже самую малость.
Книга вспыхивает короной пламени и прогорает. От нее остается лишь горстка пепла; страницы, серые и готовые рассыпаться в порошок, тонкие, как грибные перепонки. Теплятся угли. Кожаный переплет сгорел: от него остались лишь лоскуты с обугленными краями. Дым рассеивается.
— Люциан, — снова произносит Эмметт Фармер. Пытаясь подняться на ноги, он хватается за край стола для опоры и промахивается. Судорожно моргает. — Прошу, Люциан...
Его глаза закатываются, и на мгновение я вижу лишь белки и пустой взгляд. Потом он падает вперед, ударяясь челюстью об пол. В его горле что-то булькает; жидкость выливается на пол изо рта. Он дышит: значит, живой.
Воцаряется тишина.
Что мне делать? Фармер не шевелится, и мысль о том, чтобы прикоснуться к нему, уже не кажется такой ужасной. Я мог бы проверить его пульс, но я вижу, что грудь его вздымается и опускается. Я мог бы перевернуть его, чтобы он не захлебнулся собственной рвотой, но он и так лежит лицом вниз, а спазмы прекратились. Я опускаюсь рядом с ним на одно колено и осторожно протягиваю руку. Что делать дальше, я не знаю. Пожалуй, надо вьыснить, в сознании он или нет. Но стоит мне коснуться его одежды костяшками пальцев, и меня начинает лихорадить. Я отдергиваюсь. Нужно прийти в себя, пока кто-то не обнаружил нас. Шатаясь, я поднимаюсь на ноги и выливаю в бокал последние капли бренди. >^аряясь о край стакана, графин дребезжит, как стучащие зубы. Я пью до дна и проливаю бренди на воротник. Капли стекают по шее и смешиваются с холодным потом на груди. Красные цветы на обоях взирают на меня разинутыми ртами; кажется, что они разевают свои пасти
все шире и шире за завесой дыма из очага. Представляю, как стал бы насмехаться надо мной отец, увидев, как я дрожу. Нужно прийти в себя.
Чтобы успокоиться, я часто прибегаю к такому трюку: представляю, что надо мной нависает серая стена, громадная, безликая и абсолютно плоская. Она полностью заслоняет обзор. Я закрываю глаза и встаю перед ней, представляю, как она поднимается выше и окружает меня со всех сторон. Наконец я оказываюсь внутри серого пузыря размером с бесконечность. Я один. Ничто не может причинить мне вред. Ничто не пробьется сквозь стену.
Открываю глаза. Лихорадочная дрожь прошла. Комната больше не расплывается перед глазами. Меня окружают роскошь и тишина, бархат, кожа и черное дерево. Старинные напольные часы, фарфоровые собачки на каминной полке, витрина с диковинками. Кабинет джентльмена, как с картинки в журнале. Только тело на полу у камина здесь явно лишнее.
Подхожу к потемневшей картине, на которой изображен незнакомый горный пейзаж, и смотрю на свое отражение в стекле. Я выгляжу ужасно, но по крайней мере могу взглянуть себе в глаза. Откидываю прядь мокрых волос со лба, поправляю галстук и подтягиваю узел так высоко, что влажного пятна на воротнике почти не видно. От меня пахнет бренди, но это дело обычное.
Наконец я звоню в колокольчик, сажусь в кожаное кресло у камина и кладу ногу на ногу. Я спокоен. Я контролирую ситуацию. Когда войдет Бетти и спросит, что мне нужно, мой голос не дрогнет. Велю ей принести еще бренди и вежливо попрошу убрать переплетчика с коврика и выставить вон в приличествующей манере. Что значит «приличеству-
ющая манера», мне неизвестно; если Бетти поинтересуется, я пожму плечами и велю ей спросить у кого-нибудь другого.
Стараюсь не смотреть на Фармера, и взгляд падает на овальный стол, который отец использует как письменный. На столе разложены книги, что принес давеча Фармер. Видно, что я их листал и что-то искал. Не знаю, разозлит ли это отца. Вот что хуже всего: невозможно угадать, что его разгневает. Но если он разозлится...
Делаю вдох. Представляю, как меня окружает серая стена. Гладкая. Ровная.
Дверь открывается. Я даже не вздрагиваю; я надежно укрыт стеной. Откашлявшись, обращаюсь к вошедшему: — Уберите этот бедлам, да поскорее.
Я не слышу ответа. Лишь шаг. Не женский шаг. Серая стена рушится, и я оказываюсь в мире острых углов, где все вызывает дурноту. Оборачиваюсь и с трудом поднимаюсь с кресла. Кружится голова; чтобы сосредоточиться, я больно прикусываю язык. Жалкое, должно быть, зрелище.
Отец слабо улыбается мне: любой, кто не знает его, назвал бы эту улыбку рассеянной.
— Прости, я решил, что это слуги.
— Одно неосторожное слово, — со вздохом произносит он, — может означать разницу между победой и поражением. Будь внимательнее, болван.
Мое лицо вспыхивает. Я стискиваю зубы.
Отец обходит темные лужи рвоты и дотрагивается до Эмметта Фармера носком ботинка.
— Ну что за непотребство. Надеюсь, ты тут ни при чем. — Нет! Я... — Он поднимает палец вверх, и я замолкаю. — Опиши, что тут стряслось. Будь краток.
Проглатываю комок в горле. Как найти подходящие слова и объяснить ему, что тут стряслось? То, как Фармер смотрел на меня, прежде чем лишиться сознания, как произносил мое имя, ужас на лице человека, которого насильно вынудили вспомнить часть его собственной жизни, — боюсь, отец не захочет этого знать.
Он вскидывает бровь.
— Не спеши.
Я знаю, что он имеет в виду противоположное. — Он упал в обморок.
Глаза сами косятся в сторону камина. От книги совсем ничего не осталось, а если и осталось, обугленные клочки не различить среди тлеющих углей. Почему мне не хочется ни о чем рассказывать OTi^y?
Он крутит пальцем в воздухе, намекая, что я недоговариваю. — Понятия не имею, что с ним такое. Он собирался уходить, а потом его вдруг вырвало на твой ковер.
— Весьма изящно. И это все?
Он знает, что не все. Отвожу взгляд и пожимаю плечами; стоит посмотреть ему в глаза, и он поймет, что я пытаюсь перечить ему по-своему, незаметно и трусливо. Но долго вьшосить тишину я не в силах. И Фармер... скорее бы его отсюда убрали. Слышатся легкие шаги.
— О, сэр, простите, я не ожидала... — Я оборачиваюсь; Бетти делает книксен и нервно прячет под чепец выбившийся локон. Будь в комнате я один, она бы так делать не стала. — Что мне... — Тут она замечает недвижное тело на полу и коротенько взвизгивает, но вовремя замолкает. Видимо, решает, что Фармер мертв.
Отец даже не смотрит в ее сторону.
— Отправьте его в мастерскую де Хэвиленда. Там о нем позаботятся.
— Да, сэр. — Она не понимает, что происходит, но слишком боится моего отца и поспешно ретируется, не забыв сделать книксен. В коридоре она пускается бежать, а решив, что оказалась вне зоны слышимости, переходит на крик.
Мы стоим и молчим. Наконец приходят кучер и лакей; оба пахнут табаком и лошадьми. Увидев отца, они встают на пороге как вкопанные, но тот подзывает их, и они поднимают Фармера. Кучер взваливает его на плечо. Фармер стонет; из его горла с бульканьем вырывается очередной фонтан рвоты. Я никакие реагирую. Демонстрировать брезгливость или жалость не по-мужски. Отец вполголоса приказывает что-то лакею; тот берет со стола сумку с бумагами и перекидывает через плечо. Наконец они уходят.
Отец вдруг тихо усмехается, усаживается в кресло, повернутое к камину, и вытягивает ноги.
— Ну надо же. А каким щеголем он показался, когда только пришел! Красавчик, хоть и слегка грубоват. Я заметил, как ты на него смотрел.
Я молчу. Он прав. Фармер действительно показался мне красивым. Он бьи красив, прежде чем устроил весь этот бедлам.
— Малахольный народ эти переплетчики. Де Хэвиленд ничем не лучше. На новенького я возлагал большие надежды, но, кажется, все они из одного теста.
Я не отвечаю. Мне хочется стать невидимым. — Изнеженные слабаки, — он жестом повелевает мне подбросить дров в камин. — Они нарочно взращивают в себе деликатность, будто бы слабость — почетный знак отличия. Бесхребетники. Де Хэвиленд зовет себя художником. Но вся-
кий переплетчик — всего лишь прямая кишка, через которую должно пройти дерьмо, прежде чем принять иную форму. — Он вытягивает шею, пытаясь разглядеть лежащие на столе книги, но те слишком далеко, и он решает не вставать.
Я делаю полшага по направлению к буфету, где стоят графины. Он даже не смотрит в мою сторону, но произносит резко, словно ударив хлыстом:
— Довольно. Сядь.
Мне нужно спиртное, чтобы смягчить неприятную сухость в горле, но я лишь сглатываю слюну. Подтаскивая стул от стола к центру комнаты, я представляю, как меня окутывает плотный серый туман. Решит ли он, что я веду себя послушно? Или усмотрит в моих действиях вызов? После долгого молчания он произносит;
Он знал, что со мной случится. Знал все это время. Мне стало трудно дышать. Даже вид книг был ему ненавистен. А все оттого, что... Меня накрыло осознание, гро-
мадное и абсолютное, как белое небо, и я понял, что всегда догадывался об этом, но ясно увидел только сейчас. Всем, кого соблазнял Люциан, стирали память. Это слово застряло в голове и не желало уходить. Да, соблазнял. Вот что произошло со мной: он соблазнил меня, зная, что рано или поздно все закончится именно так; возможно, думать об этом ему не хотелось, но он знал. И готов был рискнуть.
Прищурившись, я обратил взор к самому яркому участку неба. Перед глазами поплыл туман, защипало, но ничего не изменилось. Когда я повернул голову, на сетчатке отпечатался черный круг, закрывший лицо Альты.
Я нащупал в кармане записку. Даже если бы мне не мешало черное солнце перед глазами, перечитывать ее не было нужды; написанное отпечаталось в памяти. Люблю тебя. Обман, но как знать, быть может, почерк действительно принадлежал Люциану. Достал записку, вытянул руку и разжал пальцы. Ветер стих, листок бумаги упал вниз и застрял в зарослях тростника у дороги.
Когда мы миновали последний поворот и подъехали к дому переплетчицы, казалось, что он охвачен пламенем. Солнце садилось за нашими спинами, и все окна пылали яркой медью; я хоть и понимал, что огонь ненастоящий, по спине моей поползли мурашки, точно мне предстояло войти во врата ада. Я стиснул зубы и постарался не смотреть на дом; вместо этого повернулся к Альте, сидевшей в углу повозки. Она ссутулилась; глаза ее были закрыты. Несколько часов назад она очнулась и в растерянности спросила, где мы и куда направляемся, а когда ей ответили, не стала сопротивляться и убежать не попыталась. Я не знал, больно ли ей или
она просто боится. Райт дал ей водЫ; и она сделала несколько ГЛОТКОВ; избегая смотреть на меня. Лишь один раз после долгого молчания она произнесла: «Эм^ с тобой все в порядке? МожеТ; это и к лучшему». Но я не ответил. Не сказал я и о ТО М ; что за окровавленный мешок лежит на дне повоз- КИ ; а она и не спрашивала.
Мы свернули с тракта на тропинку ведущую к дому. В лицо дул теплый ветероК; к которому примешивались болотные миазмы. Я ухватился за край повозки и занозил ладонь. Каждый раЗ; когда мы подпрыгивали на ухабах, кольцо Люциана под моей рубашкой ударялось о грудь. Я представил, что будет со мной после; быть может, я выйду на свет, как шахтер из-под земли, щурящийся от яркого солнца, и все начну с начала, смогу опять влюбиться. Я снова стану невинным, и все будет как в первый раз.
Повозка скрипнула и остановилась. К горлу подкатил густой комок желчи. Я сглотнул, борясь с тошнотой. — Иди, — скомандовал Эйкр.
Но я не мог пошевельнуться. Все мысли улетучились. — Позвони в колокольчик, — с мрачным терпением продолжал Эйкр. — Скажи, что тебе нужен переплет. Она спросит, уверен ли ты, и о чем хочешь забыть. Тогда расскажи ей о Люциане. Ничего сложного. — Он пошарил в кармане и достал визитную карточку. — А если спросит, чем будешь платить, отдай ей это.
Я взял у него карточку. «Пьер /\арне, фабрикант» — гласила надпись на ней. Перевел взгляд на другую руку, намертво вцепившуюся в край повозки, не зная, как заставить себя разжать пальцы.
— Эм... Прошу тебя.
Я взглянул на Альту. Райт тыкал ее пальцем в шею, улыбаясь во весь рот своей придурковатой улыбкой.
Тогда я встал. Надо сделать шаг, потом еще один, подумал я, и тогда, может быть, смогу дойти до двери. Я пообещал себе, что, сделав шаг, еще смогу передумать; но потом шаг превратился в два, в три, и я очутился на пороге и позвонил в колокольчик. Тот отозвался в доме нестройным перезвоном.
Через некоторое время открылась дверь. Переплетчица оказалась совсем старой и похожей на ведьму.
— Мне 11ужен переплет, — отчеканил я, словно рассказьшая выученный урок. За ее спиной виднелся коридор: темные панели на стенах, лестница, двери, ведущие в разные комнаты. В доме было темно; лишь красноватое пятно закатного света, просочившись сквозь оконную решетку, лежало на полу. Пятно цвета пламени или старого красного дерева, гладко отполированного, прочного... Я уставился на него, не желая смотреть в лицо старухе. — Мне нужно забыть. — Ты уверен? Как тебя зовут, мальчик?
Я ответил и, должно быть, не соврал, потому что перед ответом не задумался. Пятно света на полу померкло. Снаружи пылали солнце, небо и закат. Я старался думать только о них.
Не знаю, сколько времени прошло, но в конце концов она взяла меня за руку и повела по коридору в мастерскую. Я послушно следовал за ней; руки и ноги были как деревянные. Она отперла дверь. За ней оказалась тихая комната с грубо сколоченным деревянным столом, освещенным последними KocbttiH лучами закатного солнца. Переплетчица указала на стул, и я сел. Ее лицо выражало сочувствие; она словно говорила: расскажи мне все. Я все пойму.
— Надо подождать, — произнесла она. Мы долго ждали, и наконец последний луч солнца дополз до дальней стены, становясь все тоньше и алее с каждой минутой; биение моего сердца замедлилось, усталость взяла свое, и узлы напряжения, не дававшие мне расслабиться, начали ослабевать. Наконец она протянула руку и коснулась моего рукава. Я не отдернулся.
— Теперь можешь рассказать, — промолвила она. — Люциан, — ответил я, — мы повстречались в руинах старого замка. Зря мы забрели туда тем вечером.
ЧАСТЬ ТРЕТЬ XX
Глаза Эмметта Фармера вылезают из орбит. Он падает на колени и глотает свои воспоминания, как человек, которого заставляют пить воду, пока не лопнет его желудок.
Меня тошнит от запаха горелой кожи. В камине клубится дым; щиплет в глазах. Пальцы отпускают колокольчик. Не помню, звонил я в него или нет. Я не могу шевельнуться. Еще ни разу в жизни я не видел ничего подобного. Его лицо искажено гримасой; оно опухает, пальцы беспомощно цепляются за воздух. Он задыхается и пускает пузыри; словно мешок с котятами идет на дно.
Мне его не жаль. Он сам виноват, я так считаю. Это он поджег книгу, а не я. И должен был понимать, что за этим последует. Он падает на четвереньки и царапает ногтями отцовский персидский ковер; его тошнит на ковер, но это его проблемы. Он сам напросился. И все же я не могу отвести от него взгляд.
— Люциан, — внезапно произносит он. Или мне это только кажется?
Он произносит мое имя еле слышно, а может, и не произносит вовсе; может, просто последовательность звуков, гласного и свистящего, и гримаса на его лице заставляют меня думать, что он обращается ко мне. Скорее всего, мое имя послышалось мне, как в шепоте ветра нам слышатся осмысленные слова. 7\юди вечно ищут смысл в бессмысленных вещах.
Но вдруг он просит о помощи? Впрочем, я ничем не могу ему помочь. Даже если бы я заставил себя к нему прикоснуться, что я могу сделать? А если ему нужна помощь, пусть зовет меня «Дарне». Или «господин Дарне». Кем он себя возомнил? С чего он вообще взял, что меня можно звать Лю-
цианом? Как смеет просить у меня прощения и смотреть на меня так? Я даже рад видеть, как он мучается.
Он снова произносит мое имя — на этот раз сомнений не остается. А потом — каков наглец! — протягивает мне руку неустойчиво балансируя на коленях. Отвратительное зрелище: он словно нищий, только хуже, потому что одет не в лохмотья, а в этот фатоватый костюм, как у де Хэвиленда. Слабак! Хотя, пожалуй, нет,когда мы дрались в коридоре, он не показался мне слабым. Скорее, слабовольным. Вот и сейчас в его взгляде промелькнуло что-то, похожее на страх. Жалкий трус.
Я нарочно отступаю на шаг. Сердце бьется, как часовой механизм. Если он еще раз попробует дотронуться до меня, пну его, как собаку.
Из камина валит дым. Он кашляет... нет, всхлипывает. Лицо его залито слезами. Нити слюны свешиваются изо рта. Склонившись над узорчатым ковром, он бьется в конвульсиях и изрыгает желчь. Меня шатает. Не вздумай упасть, дурень, приказываю я себе.
Книга почти догорела. Она горит очень быстро, будто сделана не из бумаги вовсе. Плотный черный дым проникает мне в глотку. Горло саднит; я сглатываю и протираю лицо расстегнутым рукавом рубашки. На льняном полотне остаются грязные мокрые пятна. Меня захлестывает ярость. Как они посмели — как посмел Эмметт Фармер — сотворить такое со мной! Кто дал им право очернять меня своим злым колдовством? Фармер — переплетчик, он заслуживает того, что случилось с ним, но я — я невиновен. Я тут ни при чем. Странная печаль проникает в меня с дымом, оседает на легких липким пеплом, но разве это моя печаль? Не хочу, чтобы воспоминания Эмметта Фармера замарали меня даже самую малость.
Книга вспыхивает короной пламени и прогорает. От нее остается лишь горстка пепла; страницы, серые и готовые рассыпаться в порошок, тонкие, как грибные перепонки. Теплятся угли. Кожаный переплет сгорел: от него остались лишь лоскуты с обугленными краями. Дым рассеивается.
— Люциан, — снова произносит Эмметт Фармер. Пытаясь подняться на ноги, он хватается за край стола для опоры и промахивается. Судорожно моргает. — Прошу, Люциан...
Его глаза закатываются, и на мгновение я вижу лишь белки и пустой взгляд. Потом он падает вперед, ударяясь челюстью об пол. В его горле что-то булькает; жидкость выливается на пол изо рта. Он дышит: значит, живой.
Воцаряется тишина.
Что мне делать? Фармер не шевелится, и мысль о том, чтобы прикоснуться к нему, уже не кажется такой ужасной. Я мог бы проверить его пульс, но я вижу, что грудь его вздымается и опускается. Я мог бы перевернуть его, чтобы он не захлебнулся собственной рвотой, но он и так лежит лицом вниз, а спазмы прекратились. Я опускаюсь рядом с ним на одно колено и осторожно протягиваю руку. Что делать дальше, я не знаю. Пожалуй, надо вьыснить, в сознании он или нет. Но стоит мне коснуться его одежды костяшками пальцев, и меня начинает лихорадить. Я отдергиваюсь. Нужно прийти в себя, пока кто-то не обнаружил нас. Шатаясь, я поднимаюсь на ноги и выливаю в бокал последние капли бренди. >^аряясь о край стакана, графин дребезжит, как стучащие зубы. Я пью до дна и проливаю бренди на воротник. Капли стекают по шее и смешиваются с холодным потом на груди. Красные цветы на обоях взирают на меня разинутыми ртами; кажется, что они разевают свои пасти
все шире и шире за завесой дыма из очага. Представляю, как стал бы насмехаться надо мной отец, увидев, как я дрожу. Нужно прийти в себя.
Чтобы успокоиться, я часто прибегаю к такому трюку: представляю, что надо мной нависает серая стена, громадная, безликая и абсолютно плоская. Она полностью заслоняет обзор. Я закрываю глаза и встаю перед ней, представляю, как она поднимается выше и окружает меня со всех сторон. Наконец я оказываюсь внутри серого пузыря размером с бесконечность. Я один. Ничто не может причинить мне вред. Ничто не пробьется сквозь стену.
Открываю глаза. Лихорадочная дрожь прошла. Комната больше не расплывается перед глазами. Меня окружают роскошь и тишина, бархат, кожа и черное дерево. Старинные напольные часы, фарфоровые собачки на каминной полке, витрина с диковинками. Кабинет джентльмена, как с картинки в журнале. Только тело на полу у камина здесь явно лишнее.
Подхожу к потемневшей картине, на которой изображен незнакомый горный пейзаж, и смотрю на свое отражение в стекле. Я выгляжу ужасно, но по крайней мере могу взглянуть себе в глаза. Откидываю прядь мокрых волос со лба, поправляю галстук и подтягиваю узел так высоко, что влажного пятна на воротнике почти не видно. От меня пахнет бренди, но это дело обычное.
Наконец я звоню в колокольчик, сажусь в кожаное кресло у камина и кладу ногу на ногу. Я спокоен. Я контролирую ситуацию. Когда войдет Бетти и спросит, что мне нужно, мой голос не дрогнет. Велю ей принести еще бренди и вежливо попрошу убрать переплетчика с коврика и выставить вон в приличествующей манере. Что значит «приличеству-
ющая манера», мне неизвестно; если Бетти поинтересуется, я пожму плечами и велю ей спросить у кого-нибудь другого.
Стараюсь не смотреть на Фармера, и взгляд падает на овальный стол, который отец использует как письменный. На столе разложены книги, что принес давеча Фармер. Видно, что я их листал и что-то искал. Не знаю, разозлит ли это отца. Вот что хуже всего: невозможно угадать, что его разгневает. Но если он разозлится...
Делаю вдох. Представляю, как меня окружает серая стена. Гладкая. Ровная.
Дверь открывается. Я даже не вздрагиваю; я надежно укрыт стеной. Откашлявшись, обращаюсь к вошедшему: — Уберите этот бедлам, да поскорее.
Я не слышу ответа. Лишь шаг. Не женский шаг. Серая стена рушится, и я оказываюсь в мире острых углов, где все вызывает дурноту. Оборачиваюсь и с трудом поднимаюсь с кресла. Кружится голова; чтобы сосредоточиться, я больно прикусываю язык. Жалкое, должно быть, зрелище.
Отец слабо улыбается мне: любой, кто не знает его, назвал бы эту улыбку рассеянной.
— Прости, я решил, что это слуги.
— Одно неосторожное слово, — со вздохом произносит он, — может означать разницу между победой и поражением. Будь внимательнее, болван.
Мое лицо вспыхивает. Я стискиваю зубы.
Отец обходит темные лужи рвоты и дотрагивается до Эмметта Фармера носком ботинка.
— Ну что за непотребство. Надеюсь, ты тут ни при чем. — Нет! Я... — Он поднимает палец вверх, и я замолкаю. — Опиши, что тут стряслось. Будь краток.
Проглатываю комок в горле. Как найти подходящие слова и объяснить ему, что тут стряслось? То, как Фармер смотрел на меня, прежде чем лишиться сознания, как произносил мое имя, ужас на лице человека, которого насильно вынудили вспомнить часть его собственной жизни, — боюсь, отец не захочет этого знать.
Он вскидывает бровь.
— Не спеши.
Я знаю, что он имеет в виду противоположное. — Он упал в обморок.
Глаза сами косятся в сторону камина. От книги совсем ничего не осталось, а если и осталось, обугленные клочки не различить среди тлеющих углей. Почему мне не хочется ни о чем рассказывать OTi^y?
Он крутит пальцем в воздухе, намекая, что я недоговариваю. — Понятия не имею, что с ним такое. Он собирался уходить, а потом его вдруг вырвало на твой ковер.
— Весьма изящно. И это все?
Он знает, что не все. Отвожу взгляд и пожимаю плечами; стоит посмотреть ему в глаза, и он поймет, что я пытаюсь перечить ему по-своему, незаметно и трусливо. Но долго вьшосить тишину я не в силах. И Фармер... скорее бы его отсюда убрали. Слышатся легкие шаги.
— О, сэр, простите, я не ожидала... — Я оборачиваюсь; Бетти делает книксен и нервно прячет под чепец выбившийся локон. Будь в комнате я один, она бы так делать не стала. — Что мне... — Тут она замечает недвижное тело на полу и коротенько взвизгивает, но вовремя замолкает. Видимо, решает, что Фармер мертв.
Отец даже не смотрит в ее сторону.
— Отправьте его в мастерскую де Хэвиленда. Там о нем позаботятся.
— Да, сэр. — Она не понимает, что происходит, но слишком боится моего отца и поспешно ретируется, не забыв сделать книксен. В коридоре она пускается бежать, а решив, что оказалась вне зоны слышимости, переходит на крик.
Мы стоим и молчим. Наконец приходят кучер и лакей; оба пахнут табаком и лошадьми. Увидев отца, они встают на пороге как вкопанные, но тот подзывает их, и они поднимают Фармера. Кучер взваливает его на плечо. Фармер стонет; из его горла с бульканьем вырывается очередной фонтан рвоты. Я никакие реагирую. Демонстрировать брезгливость или жалость не по-мужски. Отец вполголоса приказывает что-то лакею; тот берет со стола сумку с бумагами и перекидывает через плечо. Наконец они уходят.
Отец вдруг тихо усмехается, усаживается в кресло, повернутое к камину, и вытягивает ноги.
— Ну надо же. А каким щеголем он показался, когда только пришел! Красавчик, хоть и слегка грубоват. Я заметил, как ты на него смотрел.
Я молчу. Он прав. Фармер действительно показался мне красивым. Он бьи красив, прежде чем устроил весь этот бедлам.
— Малахольный народ эти переплетчики. Де Хэвиленд ничем не лучше. На новенького я возлагал большие надежды, но, кажется, все они из одного теста.
Я не отвечаю. Мне хочется стать невидимым. — Изнеженные слабаки, — он жестом повелевает мне подбросить дров в камин. — Они нарочно взращивают в себе деликатность, будто бы слабость — почетный знак отличия. Бесхребетники. Де Хэвиленд зовет себя художником. Но вся-
кий переплетчик — всего лишь прямая кишка, через которую должно пройти дерьмо, прежде чем принять иную форму. — Он вытягивает шею, пытаясь разглядеть лежащие на столе книги, но те слишком далеко, и он решает не вставать.
Я делаю полшага по направлению к буфету, где стоят графины. Он даже не смотрит в мою сторону, но произносит резко, словно ударив хлыстом:
— Довольно. Сядь.
Мне нужно спиртное, чтобы смягчить неприятную сухость в горле, но я лишь сглатываю слюну. Подтаскивая стул от стола к центру комнаты, я представляю, как меня окутывает плотный серый туман. Решит ли он, что я веду себя послушно? Или усмотрит в моих действиях вызов? После долгого молчания он произносит;