Пение пчел
Часть 3 из 34 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Покажи мне его.
Она развернула шаль, и Франсиско и его люди наконец увидели, что держала в руках няня, – младенца. Ужас заставил их отпрянуть. Некоторые перекрестились.
5
Я никогда не тешил себя наивными иллюзиями насчет того, откуда берутся дети. Всегда знал, что сказочка про аиста, приносящего младенцев, была не более чем выдумкой для слишком любопытных детей. Мама никогда меня не обманывала, как это делали множество сеньор ее эпохи. Если я закатывал истерику, она говорила, как долго и мучительно меня рожала; если не слушался, упрекала родовыми муками. Казалось, каждая моя шалость оценивалась в одну из ее схваток.
Мама была доброй женщиной. Честное слово. Иначе не объяснишь, как я получился. Я не имею в виду мое появление в физическом смысле: она была умной и, несмотря на то что жила во времена всеобщей сдержанности и скромности, понимала, что итогом супружеской близости являются дети. Проблема состояла в другом: она была уверена, что ее детородный возраст закончился, ведь обе мои сестры к тому времени были замужем и успели осчастливить ее внуками. Мое позднее появление застало ее врасплох.
Учитывая это, несложно понять, почему мама так всполошилась, узнав в свои почтенные тридцать девять о беременности. Могу себе представить ее мучительную неловкость, когда она призналась в своем положении двум моим старшим сестрам. Тем более своим подружкам из линаресского казино[5]. Представляю себе ее отчаяние, когда вслед за двумя барышнями в лентах и кружевах в доме появился сорванец, вечно покрытый грязью и нередко вшивый, к тому же обожающий бурых жаб.
Так что родился я у мамы в то время, когда она уже чувствовала призвание нянчить внуков. Она очень меня любила, и я ее очень любил, тем не менее у нас не все было гладко. Помню, отказавшись от идеи прикрыть мою наготу воланами и бантами, она приняла решение одевать меня как испанского графа, в костюмчики, которые мастерила сама, а подобному образу я не соответствовал ни в коей мере. Да и испанского во мне ровным счетом ничего не было, как ни старалась мама наряжать меня в вышитые костюмчики, заимствованные из последних журналов мадридской моды.
К ее ужасу, я вечно ходил перепачканный какой-нибудь едой, глиной, собачьим, коровьим или лошадиным дерьмом. Коленки вечно покрыты ссадинами, светлые волосы свалялись в колтун и потемнели от грязи. Меня нисколько не смущали сопли, вытекающие из носа. Носовой платок с вышитыми инициалами, который мама ежедневно клала мне в карман, служил для чего угодно, только не для вытирания соплей. Я такого не помню, но рассказывали, что вместо говяжьей и куриной печени, которую по распоряжению мамы, убежденной, что от печени розовеют щеки, готовили мне няньки, я предпочитал есть жуков.
Сейчас, будучи отцом, дедушкой и прадедушкой, я признаю, что был не самым простым в обращении ребенком. Повлиять на меня было невозможно. Мама всю жизнь жаловалась, что с тех пор, как я научился говорить, моими излюбленными словами были «нет», «я сам» и «это нечестно»; что, едва научившись ходить, я уже бегал; что, наловчившись ускользать от внимания взрослых, взбирался на каждое дерево, попадавшееся мне на глаза. Коротко говоря, она со мной не справлялась. Мама чувствовала себя слишком старой и полагала, что полностью выложилась с двумя старшими дочерьми, которые получились практически идеальными.
Она утверждала, что отрада для глаз у нее уже есть, поскольку моя старшая сестра Кармен – следует это признать – была красавицей. Когда она была маленькая, мама завивала ее светлые волосы и радовалась, когда люди говорили, что ее дочь ангел, куколка и просто прелесть. Повзрослев, Кармен разбила сердца половине города – когда отправилась учиться в Монтеррей, а затем когда вышла замуж. Сестра стыдилась легенд о своей красоте, до сих пор сохранившихся в переулках Линареса. Моя мама долгие годы хранила бесчисленные письма с обещаниями вечной любви и стихами от всех безответных поклонников, которые Кармен получила до и после замужества. Можно было подумать, что стихи предназначались маме – столь бережно хранила она эту кипу бумаги, словно боевые трофеи, к тому же хвасталась ими при первой возможности.
Говорила мама и о том, что у нее есть отрада для ушей, потому что вторая моя сестра, также красавица, отличалась замечательным голосом. Мама заставляла Консуэло петь каждому, кто являлся в наш дом, и ее нежный голос неизменно получал комплименты. «Ангельский голосок!» – восхищались гости. Ни разу не слышал, как поют ангелы, но полагаю, они были правы: у моей сестры в самом деле был ангельский голос. Мало кто знал, что за этим голосом скрывается дьявольский характер. Даже в моменты злости голос был мелодичным и сладким и в каждой фразе звучала чистейшая поэзия. Она говорила: «Не подходи ко мне, вшивый сопляк, ты отвратителен», но для мамы ее голос все равно оставался ангельским. Всякий раз, когда мама спрашивала, что такое Консуэло шепчет мне на ушко, та отвечала: «Я рассказываю ему сказки».
Я был одним из немногих, кто оставался невосприимчивым к ее чарам. Мама не понимала, почему я не бежал к сестре сломя голову, когда она приезжала нас навестить. Не понимала, почему держусь от нее подальше, а когда меня отправляют в Монтеррей, предпочитаю останавливаться у Кармен, старшей сестры. «Консуэло такая добрая, такая очаровательная, такая славная», – говорила мне мама, стараясь хоть как-то смягчить или улучшить наши отношения.
Таким образом, в семье было два ангела и мальчик, то есть я. Когда мама обо мне рассказывала, она повторяла, будто оправдываясь: «Что делать, мальчишка есть мальчишка». Или: «Ведь он еще маленький». И никогда не говорила, что я ребенок ее мечты. Она не осмеливалась сказать такое, или же эта мысль попросту не приходила ей в голову. «О господи!» – повторяла она все время. Не помню, сталкивался ли я с мамой в коридорах нашего дома, во дворе, столовой или на кухне, чтобы она тяжко не вздохнула в ответ. «О господи! – причитала она, глубоко вздохнув. – Только посмотрите на эти лохмы, эти сопли, эту одежду. До чего он чумазый, грубый, шумный. Я уже слишком стара для такого, о господи!» Со временем ее причитания становились более краткими. Сперва она говорила: «О господи!», потом отделывалась одним лишь «Ох!», а в итоге остался лишь тяжелый вздох.
Да, я все время шумел, и голос у меня был грубым и пронзительным. Мое тело служило надежным прибежищем для всякого клеща, блохи или вши, нуждавшихся в приюте и пропитании, поэтому мамина попытка отрастить мне светлые локоны закончилась провалом. Я ходил стриженный под ноль. Как в детском доме. «О господи!» – вздыхала мама.
Если бы она занималась лишь мной одним, ей бы, вероятно, удалось отрастить мне локоны шелковистее, чем у сестер. Обстоятельства спасли меня от этой сомнительной затеи: отец, который к моменту моего появления на свет должен был стать дедом и смирился с тем, что обрабатываемые им земли в итоге достанутся зятьям, не позволил, чтобы его единственный, хоть и поздний сын превратился в ханжу и белоручку. Он не занимался воспитанием старших дочерей, но когда в семье родился сын, принялся возражать матери по поводу всего, что касалось моего воспитания. Он видел, что в наших краях и в наше время нет места неженкам. Так или иначе, кругом шла война, иной раз заглядывая и к нам.
Споры с отцом испугали мою маму. Она боготворила его, что было весьма странным для женщины – бабушки! – сорока лет, поэтому приняла решение ради мира в семье уступить отцу мое воспитание. Отец же, всецело настроенный воспитать сына настоящим мужчиной, не имел для этого ни времени, ни сноровки – сначала потому, что не знал, что делать с младенцем, затем потому, что целыми днями присматривал за пастбищами в Тамаулипасе и защищал плантации в Нуэво-Леоне.
Несмотря на все это, в доме было множество надежных рук, чтобы обо мне позаботиться. Моя няня Пола оставляла меня с кухаркой Мати, которая препоручала меня кухарке Лупите, та просила присмотреть за мной садовника Мартина, который вскоре оставлял меня на попечение Симонопио, который ухаживал за мной, а заодно, как мог, развлекал. Последнему некому было меня подкинуть, и он оставался со мной, пока не стемнеет и кто-нибудь не выйдет из дома и не окликнет меня.
6
В ту пору я еще не родился, но поверьте, молодой человек, приход в нашу семью Симонопио стал судьбоносным событием. Позже он превратился в стража на границе между жизнью и смертью, но мы это поняли лишь со временем, оглянувшись назад, в далекое прошлое.
Всю оставшуюся жизнь отец укорял себя за то, как он отреагировал, впервые увидев Симонопио. Думаю, хоть он был очень образованным и много путешествовал, ему так и не удалось до конца избавиться от суеверий, гулявших по городу, неподалеку от которого располагался целый поселок ведьм. К тому же происшествия того дня выбили его из колеи: пустое кресло-качалка, пропавшая нянька, уверенность, что она умерла, поиски в окрестных кустах, уводящие все дальше от дома. Затем неожиданная находка, внезапно заговорившая няня, воинственный рой пчел из улья, завернутого в передник; новорожденный ребенок с изуродованным лицом, завернутый в нянину шаль и укрытый живым одеялом пчел.
Что же касается первых впечатлений, чаще всего самых точных и важных, Симонопио, которого со временем окрестили так по настоянию няни и вопреки возражениям родителей и священника, производил не самое лучшее впечатление. Батраки умоляли хозяина оставить чудище под оливой, на обочине дороги.
– Это Божья воля, сеньор, потому что ребенок этот – дитя дьявола, – настаивал Ансельмо Эспирикуэта.
К этому времени отец уже пришел в себя. Вспомнив, что он светский человек, повидавший мир, образованный и просвещенный, он отринул суеверия и сосредоточился на загадке.
– Досужие вымыслы. Мы в такое не верим, Эспирикуэта, – сказал он и продолжил мягко допрашивать няньку.
Из немногих слов, произнесенных старухой, Франсиско выяснил, где именно она нашла ребенка и при каких обстоятельствах. С какой же целью старуха отправилась в горы, дойдя до самого моста, под которым обнаружила младенца, – так никто никогда и не узнал. «Я его услышала, – только и сказала она. – Я услышала». Суеверные или просвещенные, все понимали, что невозможно услышать плач ребенка, брошенного под мостом, когда тебя отделяет от него такое расстояние.
Это была так никем и не разгаданная тайна, которая сделалась еще более удивительной после того, как дон Теодосио и Лупита, молоденькая прачка, проходившие по тому же пути, горячо уверяли, что никакого младенца не видели. Каким образом няня Реха могла его услышать? Ответа на этот вопрос – убедительного, достоверного – не было ни у кого.
– Лично я не слышу, даже когда жена из соседней комнаты зовет меня обедать, – говорил Леокадио, их пеон, каждому, кто готов был его выслушать.
Но факт остается фактом: недвижная старуха, этот всеми забытый обрубок дерева, покинула свой крошечный мир, отправившись на помощь младенцу, а затем несла его со всем скарбом, включая крылатых друзей.
Когда отец собирался стряхнуть пчел, полностью покрывавших тело новорожденного, Реха не позволила ему этого сделать.
– Оставь их в покое, мальчик, – сказала она, вновь закутывая ребенка.
– Но няня, пчелы его ужалят!
– Они бы это уже сделали.
В досаде отец приказал пеонам усадить няню Реху в повозку, но та крепко вцепилась в свою ношу, испугавшись, что у нее отнимут младенца и исполнят свои угрозы – оставят сверток там, где она его подобрала.
– Он мой.
– Он твой, няня, – заверил его отец. – И он поедет с нами.
– И пчелы тоже.
Отец неохотно, с большой осторожностью завернул улей в передник и положил на повозку. И лишь затем они отправились к дому и пустому креслу-качалке.
7
На самом деле Франсиско Моралес отнюдь не испытывал той уверенности, с которой ответил няне. Ребенок поедет с нами, заявил он. Да, но зачем? Что будет он делать с младенцем, который появился на свет со зловещей печатью? Оставить его под мостом тоже не выход, про это он даже не думал, однако до него доносились тихие разговоры пеонов, в первую очередь Ансельмо Эспирикуэты, нового работника, наотрез отказавшегося сесть в повозку вместе с новорожденным. «А что, если его поцеловал дьявол? А что, если кто-то заключил уговор с нечистой силой? А что, если это демон во плоти или кара небесная?» Одним словом, дикие суеверия. И все же он плохо себе представлял, как ребенок, у которого вместо рта – безобразная дыра, проживет хотя бы день, и не знал, что противопоставить невежественному суеверию пеонов, которые так или иначе будут окружать малыша всю его жизнь.
Он приказал Эспирикуэте свернуть на дорогу, ведущую к городу. С одной стороны, кто-то должен был добраться до доктора Канту и попросить, чтобы тот заехал осмотреть старую няню и несчастного младенца. С другой – ему хотелось, чтобы этот батрак находился подальше от ребенка и остальной, и без того нервной, свиты. Не хватало еще, чтобы этот южанин вкладывал в головы других свои апокалиптические пророчества.
– И хватит уже сплетен про поцелуи дьявола, слышишь ты меня? Бросай свои сказки про ведьм. Нянька нашла младенца, которому нужна помощь, вот и все. Понял, Ансельмо?
– Да, хозяин, – ответил Ансельмо Эспирикуэта, поспешно удаляясь в город.
Добравшись дотуда и повстречав Хуана, точильщика ножей, Ансельмо не удержался от искушения рассказать ему под большим секретом, как он испуган, что старая нянька, да пчелы, да ведьминское отродье – да так и болтал, пересыпая свою речь всевозможными преувеличениями и пророчествами, которые приходили ему в голову.
– Вот увидите, все это плохо кончится.
И как это частенько случается, не успел Ансельмо разыскать врача, а весь Линарес уже знал о несчастном Симонопио и неминуемом проклятии семейства Моралес и всех его потомков.
Доктор Канту, человек серьезный и основательный, немедленно последовал на зов Моралеса, по пути отвечая на вопросы суеверных невежд. К его немалому удивлению, в асьенду он въехал вслед за повозкой, везущей гроб. Досадно – он-то думал, что старуха и младенец еще живы.
Дойдя до дома, он обнаружил старуху на обычном месте – в кресле-качалке, в окружении членов семьи и домашней челяди. Удивительным было одно то, что старуха покинула свой насест. Невозможно было представить, что кто-то в столь преклонном возрасте отправился куда глаза глядят по крутой дороге и тем более вернулся назад как ни в чем не бывало. Да еще с младенцем, подобранным где-то в горах.
Как бы нелепо все это ни звучало, так рассказывал сам Франсиско Моралес, а значит, доктору ничего не оставалось, кроме как поверить ему.
– А кто умер? – спросил он.
– Да никто, – ответил Франсиско.
– Тогда для кого гроб?
Обернувшись, они увидели Мартина и Леокадио: те снимали тяжеленный гроб с повозки в ожидании дальнейших распоряжений. Доктор был заинтригован, Франсиско остолбенел, а Беатрис засуетилась: надо же, гроб! Она совершенно забыла о приготовлениях к похоронам, начавшихся после исчезновения няньки, когда она приказала Леокадио отправиться в город за гробом. Франсиско взглянул на нее с удивлением.
– Это… – начала она и осеклась. – Это так, на случай необходимости.
Приблизившись к Мартину, Беатрис велела ему укрыть гроб толстым брезентом и спрятать его в сарае, подальше от чужих глаз. Когда она вернулась, доктор Канту попросил позволения осмотреть ребенка.
Прежде чем он приблизился к свертку, который старуха держала на руках, ему протянули кожаные перчатки, принадлежавшие одному из пеонов: «Пчелы, доктор, кружат повсюду». Отодвинув шаль, доктор наконец понял, о чем толковали пеоны: сотни пчел облепили крошечное тельце ребенка. Он замер, не зная, как прогнать насекомых, не разозлив их, но тут на помощь пришла няня Реха. Канту не понимал, почему она их не боится: может, смуглая кожа старухи огрубела от старости и пчелиное жало не могло ее проткнуть, или же она знала, что пчелы не осмелятся ее укусить. Так или иначе, старуха отважно стряхнула пчел, и те нисколько не возмущались.
Ребенок смотрел, насторожившись. Доктор с удивлением наблюдал, как он проводил взглядом последних пчел, которые вились вокруг него и старухи, а затем послушно залезли обратно в улей, подвешенный кем-то за проволоку к свесу крыши. Он заметил, что незавязанный пупок кровоточит, и поспешно завязал его шовной нитью.
– Этого парня бросили на верную смерть, Моралес. Ему даже не дали шанса выжить – он мог истечь кровью. Мало того, он должен был умереть от кровотечения…
Тем не менее младенец остался жив, несмотря на пупок, из которого сочилась кровь, как из дырявого шланга. Вопреки логике, пчелиных укусов на его тельце видно не было. Дикие звери его не тронули, не умер он и от непогоды. Подобная совокупность факторов лишь усугубляла тайну, которая окружала Симонопио всю его жизнь.
– Мальчик на удивление здоров.
– Но, доктор, взгляните на его рот, – не выдержала Беатрис.
Нижняя челюсть младенца была идеальна, но верхняя расходилась от основания носа к уголкам рта. По сути, у него не было ни верхней губы, ни десны, ни верхнего неба.
– Поцелуй дьявола, – пробормотал один из слуг: это снова был Эспирикуэта.
– Ничего подобного, – энергично возразил доктор. – Просто врожденное уродство. Такое иногда случается, как нехватка пальцев или, наоборот, лишние. Печально, но так бывает. Ни разу не встречал подобных случаев на практике, зато читал о них в книгах.
– Это лечится?