Пелагия и черный монах
Часть 33 из 45 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Карета рванула с места, разбрасывая гравий из-под колес.
— Так Борейко тоже ваша пациентка? — растерянно спросила Полина Андреевна.
Доктор поморщился, прислушиваясь к удаляющемуся бешеному грохоту копыт.
— Как бы не сказал теперь, что это Терпсихоров капитана спаивает… Что, простите? А, Борейко. Ну разумеется, она моя пациентка. Неужто по ней не видно? Довольно распространенная акцентуация женской личности, обыкновенно именуемая femme fatale, однако же у Лидии Евгеньевны она доведена до крайности. Эта девушка постоянно должна ощущать себя объектом желания елико возможно большего количества мужчин. Именно чужое вожделение приносит ей чувственную удовлетворенность. Прежде она жила в столице, но после нескольких трагических историй, закончившихся дуэлями и самоубийствами, родители вверили ее моему попечению. Островная жизнь Лидии Евгеньевне на пользу. Гораздо меньше возбудителей, почти нет искушений, а главное — полностью отсутствуют соперницы. Она ощущает себя первой красавицей этого замкнутого мирка и потому спокойна. Иногда попробует свои чары на ком-нибудь из приезжих, удостоверится в собственной неотразимости, и ей довольно. Ничего опасного в этих маленьких шалостях я не вижу. На монахах Борейко обещала не экспериментировать — за нарушение предусмотрены строгие санкции. Видно, этот Иона действительно сам виноват.
— Маленькие шалости? — грустно усмехнулась госпожа Лисицына и рассказала доктору про «императрицу Ханаанскую».
Коровин слушал — только за голову хватался.
— Ужасно, просто ужасно! — сказал он убитым голосом. — Какой чудовищный рецидив! И ответственность опять целиком на мне. Мой эксперимент с ужином втроем следует признать полнейшей неудачей. Вы тогда не дали мне возможности объяснить… Видите ли, Полина Андреевна, отношения психиатра с пациентами противоположного пола строятся по нескольким моделям. Одна, весьма эффективная, — использование инструмента влюбленности. Моя власть над Борейко, мой рычаг влияния на нее состоит в том, что я раззадориваю в ней честолюбие. Я — единственный мужчина, который остается совершенно безучастным ко всем ее фамфатальным хитростям и чарам. Если б не моя неприступность, Лидия Евгеньевна давно бы уже сбежала с острова с каким-нибудь обожателем, но пока ей не удалось меня завоевать, она никуда не денется, честолюбие не позволит. Время от времени эту язву необходимо поливать рассолом, что я и попытался сделать с вашей помощью. Эффект, увы, превзошел мои ожидания. Вместо того чтобы слегка взревновать от знаков внимания, которые я оказываю привлекательной гостье, Борейко впала в параноидально-истерическое состояние, усмотрев в вашем приезде целый заговор. В результате вы чуть не поплатились жизнью. Ах, я никогда себе этого не прощу!
Донат Саввич так расстроился, что сердобольной госпоже Лисицыной еще и пришлось его утешать. Она договорилась даже до того, что будто бы сама во всем виновата — нарочно раздразнила бедную психопатку (отчасти это было правдой). А что до врачебной ошибки, то у кого их не бывает, особенно в таком тонком деле, как излечение болезней души. В общем, кое-как успокоила приунывшего доктора.
В кабинете тот вызвал звонком дежурного врача. Мрачно сказал:
— Лидию Евгеньевну Борейко немедленно ко мне. Приготовьте инъекцию транквилиума — вероятен припадок. Пусть главная сестра подберет для госпожи Лисицыной какую-нибудь обувь, одежду. И непременно релакс-массаж с лавандовой ванной.
Синий, зеленый, желтый, бледно-палевый
В общем, итог всех ночных и утренних потрясений выходил такой: осталась Полина Андреевна, как старуха из сказки, у разбитого корыта.
В главном деле, ради которого она приехала в Новый Арарат, ничегошеньки не продвинулось. А досаднее всего было то, что целых два раза в короткое время всей душой поверила сначала в одну версию, потом в другую, и неизвестно еще, какая из них нелепей. Никогда прежде с проницательной сестрой Пелагией не приключалось этакого конфуза. Конечно, имелись особенные обстоятельства, препятствовавшие спокойной работе мысли, но все равно после, на отдохнувшую голову, было стыдно.
Результаты расследования по Черному Монаху выходили печальные.
Перво-наперво безвременно погибшие: сначала напуганный до кондрашки адвокат Кубовский; потом жена бакенщика с выкинутым малюткой; утопившийся бакенщик; застреленный Лагранж; наконец, бедный Алеша Ленточкин.
Кубовского увезли на пароходе в окованном цинком гробу; несчастную мать с нерожденным малюткой зарыли в землю; Феликс Станиславович лежит в морге, обложенный глыбами льда; тела утопленников уволокло невесть куда темными подводными теченьями…
А разве отрадней участь помутившегося рассудком Матвея Бенционовича?
В последующие дни, памятуя о судьбе Алексея Степановича (которого коровинские санитары искали по всему Ханаану, да так и не нашли), госпожа Лисицына наведывалась к Бердичевскому часто, но утешаться было нечем — Бердичевскому становилось всё хуже. Посетительницу он то ли не узнавал, то ли она его совсем не интересовала. Сидели друг напротив друга, молчали. Потом Полина Андреевна с тяжелым сердцем шла восвояси.
Ужасная, полная роковых событий ночь закончилась полнейшим фарсом. Ну и еще, конечно, строгим наказанием виновных.
Высокопреподобный разжаловал брата Иону из капитанов в кочегары, а для начала посадил на месяц остыть в скудной, на хлебе, воде и молитве.
Доктор Коровин поступил со своими подопечными не менее сурово.
Лидии Евгеньевне было воспрещено (тоже в течение целого месяца) пользоваться пудрой, духами, помадами и надевать черное.
Актер Терпсихоров был помещен под домашний арест с одной-единственной книгой, тоже сочинением Федора Достоевского, но безобидным, повестью «Бедные люди» — чтоб забыл опасную роль «гражданина кантона Ури» и увлекся образом сладостного, тишайшего Макара Девушкина. На третий день Полина Андреевна навестила узника и была поражена произошедшей с ним переменой. Былой соблазнитель улыбнулся ей мягкой, задушевной улыбкой, назвал «голубчиком» и «маточкой». Честно признаться, эта метаморфоза визитершу расстроила — в прежней роли Терпсихоров был куда интересней.
Из прочих событий, достойных упоминания, следует отметить появление в одной московской газете либерального толка статьи о ново-араратских чудесах и о дурной славе Окольнего скита. Не иначе кто-то из богомольцев донес. Впервые четки, вырезанные святыми схимниками, остались в монастырской лавке нераскупленными. Отец Виталий велел устроить дешевую распродажу, понизив цену сначала до девяти рублей девяносто девяти копеек, а потом и до четырех девяносто девяти. Только тогда купили, но и то не все. Это был скверный признак. В городе уже в открытую говорили, что скит стал неблагостен, нечист, что надобно его на время закрыть, воспретить доступ на Окольний остров хотя бы на год — и посмотреть, не успокоится ли святой Василиск.
Правда, заступник и без того вроде как угомонился: по воде больше не ходил, никого в городе не пугал, но это, возможно, из-за того, что ночи стояли сплошь темные, безлунные.
Что до госпожи Лисицыной, то она в этот период затишья почти все время пребывала в глубокой задумчивости и по большей части бездействовала. С утра подолгу рассматривала свое ушибленное лицо в зеркале, отмечая перемену в цвете кровоподтека. Дни были похожи один на другой и отличались, кажется, только этим. Сама для себя она именно так их и называла, по цвету.
Ну, первый из тихих дней, последовавший за ночью, когда Полину Андреевну сначала чуть не утопили, а затем чуть не обесчестили, не в счет — его, можно сказать, не было. После ванны, массажа и расслабляющего нервы укола страдалица проспала чуть не сутки и в пансион воротилась лишь на следующее утро, посвежевшая и окрепшая.
Посмотрелась в туалетное зеркало. Увидела, что отметина на лице уже не багрово-синяя, а просто синяя. Так нарекла и весь тот день.
В «синий» день, пополудни, Полина Андреевна в павильоне переоделась в послушническое облачение (которое вместе с прочими вещами благополучно провалялось на полу с самого позавчерашнего вечера), то и дело поневоле оглядываясь на мрачные силуэты автоматов.
Оттуда худенький низкорослый монашек отправился к Постной косе — дожидаться лодочника. Брат Клеопа появился вовремя, ровно в три часа, и, увидев Пелагия, очень обрадовался — не столько самому послушнику, сколько предвкушаемому бакшишу. Сам спросил деловито:
— Ну что, нынче поплывешь или как? Рука-то всё болит. — И подмигнул.
Получил рублевик, рассказал, как вчера утром отвозил старца Илария на Окольний, как двое схимников встретили нового собрата: один молча облобызал — то есть, стало быть, ткнулся куколем в куколь, а схиигумен громко провозгласил: «Твоя суть небеса, Феогноста»
— Почему «Феогноста»? — удивился Пелагий. — Ведь святого отца зовут Иларий?
— Я и сам вначале не уразумел. Думал, Израиль совсем немощен стал, в именах путается. Это у него соскитников так звали, Феогност и Давид. Но когда отцу эконому слова схиигумена передал с этим своим рассуждением, тот меня за непочтительность разбранил и смысл растолковал. Первые-то три слова — «Твоя суть небеса» — уставные, сулящие царствие небесное, из псалома Ефамова. Так скитоначальник всегда нового схимника встречать должен. А последнее слово вольное, от себя, для монастырских ушей предназначенное. Отец эконом сказал, что старец нас извещает, кто из братии на небеса восшел. Не Давид, значит, а Феогност.
Пелагий подумал немного.
— Отче, вы ж давно лодочником. И прошлого схимника тоже, надо полагать, на остров возили?
— На Пасху, старца Давида. А перед тем, в прошлый год на Успенье, старца Феогноста. Допрежь того старца Амфилохия, перед ним Геронтия… Или, погоди, Агапита? Нет, Геронтия… Много я их, заступников наших, переправил, всех не упомнишь.
— Так схиигумен, наверно, всякий раз нового старца так встречал — про усопшего сообщая. Вы просто запамятовали.
— Ничего я не запамятовал! — осердился брат Клеопа. — «Твоя суть небеса» помню, было. А имени после того никогда не называл. Это уж после, по всяким околичностям проясняется, кто из отшельников душу Господу воротил. Для нас, живых, они все и так уж упокойники, братией отпетые и в Прощальную часовню препровожденные. Мог бы и не говорить Израиль. Видно, скорую кончину чует, сердцем размягчел.
Поплыли на остров: Клеопа на одном весле, Пелагий на другом.
Вышел им навстречу старец Израиль, принял привезенное, передал нарезанные со вчерашнего четки, сказал:
— Вострепета Давиду сердце его смутна.
Пелагию показалось, что последнее слово схиигумен будто бы медленнее и громче произнес и смотрел при этом не на Клеопу, а на его юного помощника, хотя поди разбери, через дырки-то.
Едва отплыли, послушник тихонько спросил:
— Что это он изрек-то? В толк не возьму.
— «Вострепета Давиду сердце его» — это про старца Давида. Видно, тот сызнова сердцем хворает. Как Давид в скит определился, схиигумен часто стал из Первой книги Царств речения брать, где про царя Давида многое записано. Имя то же, вот и слову лишнему сбережение. А последнее какое было? «Смутна»? Ну, это пускай отец эконом разгадывает, у него голова большая.
Вот и весь «синий» день. Прочие его происшествия и упоминать незачем — больно уж малозначительны.
* * *
Следующий день был «зеленый». То есть не совсем зеленый, не листвяного цвета, а скорее морской волны — синяк начал густую синеву терять, бледнеть и вроде как подзеленился.
В три часа Пелагий вручил брату Клеопе два полтинника. Поплыли.
Лодочник передал схиигумену для старца Давида лекарство. Израиль взял, подождал чего-то еще. После тяжело вздохнул и сказал нечто вовсе уж странное, впрямую глядя на рыжего монашка:
— Имеяй ухо да слышит кукулус.
— Что-что? — переспросил Пелагий, когда старец уковылял прочь.
Клеопа пожал плечами.
— «Имеяй ухо да слышит» я разобрал — из «Апокалипсиса» это, хоть и не пойму, к чему сказано, а что он в конце присовокупил, не разобрал. «Ку-ку» какое-то. Видно, прав я был про Израиля-то, зря отец эконом меня невежей ругал. Старец-то того. — Он покрутил пальцем у виска. — Ку-ку кукареку.
Судя по напряженно сдвинутым бровям, Пелагий придерживался иного мнения, однако спорить не стал, сказал лишь:
— Завтра снова поплывем, ладно?
— Плавай, пока тятькины рублики не перевелись.
Потом был «желтый» день — из зеленого повело кровоподтек в желтизну.
В сей день старец изрек так:
— Мироварец сими состроит смешение нонфацит.
— Опять по-птичьему, — резюмировал брат Клеопа. — Скоро вовсе на говор птах небесных перейдет. Эту нелепицу я запоминать не стану, навру отцу эконому что-нибудь.
— Погодите, отче, — встрял Пелагий. — Про мироварца — это, кажется, из книги Иисуса сына Сирахова. «Мироварец» — лекарь, а «смешение» — лекарство, по-ученому микстура. Только вот к чему «нонфацит», не ведаю.
Он несколько раз повторил: «нонфацит», «нонфацит» и умолк, никаких бесед с лодочником больше не вел. На прощанье сказал:
— До завтра.
А назавтра лицо Полины Андреевны было уже почти совсем пристойным, лишь немножко отсвечивало бледно-палевым. Того же оттенка был и день — мягко-солнечный, с туманной дымкой.
Пелагию так не терпелось поскорей на Окольний, что он всё частил веслом, загребал сильней нужного, из-за чего лодку заворачивало носом. В конце концов за бестолковое усердие получил от брата Клеопы подзатыльник и пыл поумерил.
— Так Борейко тоже ваша пациентка? — растерянно спросила Полина Андреевна.
Доктор поморщился, прислушиваясь к удаляющемуся бешеному грохоту копыт.
— Как бы не сказал теперь, что это Терпсихоров капитана спаивает… Что, простите? А, Борейко. Ну разумеется, она моя пациентка. Неужто по ней не видно? Довольно распространенная акцентуация женской личности, обыкновенно именуемая femme fatale, однако же у Лидии Евгеньевны она доведена до крайности. Эта девушка постоянно должна ощущать себя объектом желания елико возможно большего количества мужчин. Именно чужое вожделение приносит ей чувственную удовлетворенность. Прежде она жила в столице, но после нескольких трагических историй, закончившихся дуэлями и самоубийствами, родители вверили ее моему попечению. Островная жизнь Лидии Евгеньевне на пользу. Гораздо меньше возбудителей, почти нет искушений, а главное — полностью отсутствуют соперницы. Она ощущает себя первой красавицей этого замкнутого мирка и потому спокойна. Иногда попробует свои чары на ком-нибудь из приезжих, удостоверится в собственной неотразимости, и ей довольно. Ничего опасного в этих маленьких шалостях я не вижу. На монахах Борейко обещала не экспериментировать — за нарушение предусмотрены строгие санкции. Видно, этот Иона действительно сам виноват.
— Маленькие шалости? — грустно усмехнулась госпожа Лисицына и рассказала доктору про «императрицу Ханаанскую».
Коровин слушал — только за голову хватался.
— Ужасно, просто ужасно! — сказал он убитым голосом. — Какой чудовищный рецидив! И ответственность опять целиком на мне. Мой эксперимент с ужином втроем следует признать полнейшей неудачей. Вы тогда не дали мне возможности объяснить… Видите ли, Полина Андреевна, отношения психиатра с пациентами противоположного пола строятся по нескольким моделям. Одна, весьма эффективная, — использование инструмента влюбленности. Моя власть над Борейко, мой рычаг влияния на нее состоит в том, что я раззадориваю в ней честолюбие. Я — единственный мужчина, который остается совершенно безучастным ко всем ее фамфатальным хитростям и чарам. Если б не моя неприступность, Лидия Евгеньевна давно бы уже сбежала с острова с каким-нибудь обожателем, но пока ей не удалось меня завоевать, она никуда не денется, честолюбие не позволит. Время от времени эту язву необходимо поливать рассолом, что я и попытался сделать с вашей помощью. Эффект, увы, превзошел мои ожидания. Вместо того чтобы слегка взревновать от знаков внимания, которые я оказываю привлекательной гостье, Борейко впала в параноидально-истерическое состояние, усмотрев в вашем приезде целый заговор. В результате вы чуть не поплатились жизнью. Ах, я никогда себе этого не прощу!
Донат Саввич так расстроился, что сердобольной госпоже Лисицыной еще и пришлось его утешать. Она договорилась даже до того, что будто бы сама во всем виновата — нарочно раздразнила бедную психопатку (отчасти это было правдой). А что до врачебной ошибки, то у кого их не бывает, особенно в таком тонком деле, как излечение болезней души. В общем, кое-как успокоила приунывшего доктора.
В кабинете тот вызвал звонком дежурного врача. Мрачно сказал:
— Лидию Евгеньевну Борейко немедленно ко мне. Приготовьте инъекцию транквилиума — вероятен припадок. Пусть главная сестра подберет для госпожи Лисицыной какую-нибудь обувь, одежду. И непременно релакс-массаж с лавандовой ванной.
Синий, зеленый, желтый, бледно-палевый
В общем, итог всех ночных и утренних потрясений выходил такой: осталась Полина Андреевна, как старуха из сказки, у разбитого корыта.
В главном деле, ради которого она приехала в Новый Арарат, ничегошеньки не продвинулось. А досаднее всего было то, что целых два раза в короткое время всей душой поверила сначала в одну версию, потом в другую, и неизвестно еще, какая из них нелепей. Никогда прежде с проницательной сестрой Пелагией не приключалось этакого конфуза. Конечно, имелись особенные обстоятельства, препятствовавшие спокойной работе мысли, но все равно после, на отдохнувшую голову, было стыдно.
Результаты расследования по Черному Монаху выходили печальные.
Перво-наперво безвременно погибшие: сначала напуганный до кондрашки адвокат Кубовский; потом жена бакенщика с выкинутым малюткой; утопившийся бакенщик; застреленный Лагранж; наконец, бедный Алеша Ленточкин.
Кубовского увезли на пароходе в окованном цинком гробу; несчастную мать с нерожденным малюткой зарыли в землю; Феликс Станиславович лежит в морге, обложенный глыбами льда; тела утопленников уволокло невесть куда темными подводными теченьями…
А разве отрадней участь помутившегося рассудком Матвея Бенционовича?
В последующие дни, памятуя о судьбе Алексея Степановича (которого коровинские санитары искали по всему Ханаану, да так и не нашли), госпожа Лисицына наведывалась к Бердичевскому часто, но утешаться было нечем — Бердичевскому становилось всё хуже. Посетительницу он то ли не узнавал, то ли она его совсем не интересовала. Сидели друг напротив друга, молчали. Потом Полина Андреевна с тяжелым сердцем шла восвояси.
Ужасная, полная роковых событий ночь закончилась полнейшим фарсом. Ну и еще, конечно, строгим наказанием виновных.
Высокопреподобный разжаловал брата Иону из капитанов в кочегары, а для начала посадил на месяц остыть в скудной, на хлебе, воде и молитве.
Доктор Коровин поступил со своими подопечными не менее сурово.
Лидии Евгеньевне было воспрещено (тоже в течение целого месяца) пользоваться пудрой, духами, помадами и надевать черное.
Актер Терпсихоров был помещен под домашний арест с одной-единственной книгой, тоже сочинением Федора Достоевского, но безобидным, повестью «Бедные люди» — чтоб забыл опасную роль «гражданина кантона Ури» и увлекся образом сладостного, тишайшего Макара Девушкина. На третий день Полина Андреевна навестила узника и была поражена произошедшей с ним переменой. Былой соблазнитель улыбнулся ей мягкой, задушевной улыбкой, назвал «голубчиком» и «маточкой». Честно признаться, эта метаморфоза визитершу расстроила — в прежней роли Терпсихоров был куда интересней.
Из прочих событий, достойных упоминания, следует отметить появление в одной московской газете либерального толка статьи о ново-араратских чудесах и о дурной славе Окольнего скита. Не иначе кто-то из богомольцев донес. Впервые четки, вырезанные святыми схимниками, остались в монастырской лавке нераскупленными. Отец Виталий велел устроить дешевую распродажу, понизив цену сначала до девяти рублей девяносто девяти копеек, а потом и до четырех девяносто девяти. Только тогда купили, но и то не все. Это был скверный признак. В городе уже в открытую говорили, что скит стал неблагостен, нечист, что надобно его на время закрыть, воспретить доступ на Окольний остров хотя бы на год — и посмотреть, не успокоится ли святой Василиск.
Правда, заступник и без того вроде как угомонился: по воде больше не ходил, никого в городе не пугал, но это, возможно, из-за того, что ночи стояли сплошь темные, безлунные.
Что до госпожи Лисицыной, то она в этот период затишья почти все время пребывала в глубокой задумчивости и по большей части бездействовала. С утра подолгу рассматривала свое ушибленное лицо в зеркале, отмечая перемену в цвете кровоподтека. Дни были похожи один на другой и отличались, кажется, только этим. Сама для себя она именно так их и называла, по цвету.
Ну, первый из тихих дней, последовавший за ночью, когда Полину Андреевну сначала чуть не утопили, а затем чуть не обесчестили, не в счет — его, можно сказать, не было. После ванны, массажа и расслабляющего нервы укола страдалица проспала чуть не сутки и в пансион воротилась лишь на следующее утро, посвежевшая и окрепшая.
Посмотрелась в туалетное зеркало. Увидела, что отметина на лице уже не багрово-синяя, а просто синяя. Так нарекла и весь тот день.
В «синий» день, пополудни, Полина Андреевна в павильоне переоделась в послушническое облачение (которое вместе с прочими вещами благополучно провалялось на полу с самого позавчерашнего вечера), то и дело поневоле оглядываясь на мрачные силуэты автоматов.
Оттуда худенький низкорослый монашек отправился к Постной косе — дожидаться лодочника. Брат Клеопа появился вовремя, ровно в три часа, и, увидев Пелагия, очень обрадовался — не столько самому послушнику, сколько предвкушаемому бакшишу. Сам спросил деловито:
— Ну что, нынче поплывешь или как? Рука-то всё болит. — И подмигнул.
Получил рублевик, рассказал, как вчера утром отвозил старца Илария на Окольний, как двое схимников встретили нового собрата: один молча облобызал — то есть, стало быть, ткнулся куколем в куколь, а схиигумен громко провозгласил: «Твоя суть небеса, Феогноста»
— Почему «Феогноста»? — удивился Пелагий. — Ведь святого отца зовут Иларий?
— Я и сам вначале не уразумел. Думал, Израиль совсем немощен стал, в именах путается. Это у него соскитников так звали, Феогност и Давид. Но когда отцу эконому слова схиигумена передал с этим своим рассуждением, тот меня за непочтительность разбранил и смысл растолковал. Первые-то три слова — «Твоя суть небеса» — уставные, сулящие царствие небесное, из псалома Ефамова. Так скитоначальник всегда нового схимника встречать должен. А последнее слово вольное, от себя, для монастырских ушей предназначенное. Отец эконом сказал, что старец нас извещает, кто из братии на небеса восшел. Не Давид, значит, а Феогност.
Пелагий подумал немного.
— Отче, вы ж давно лодочником. И прошлого схимника тоже, надо полагать, на остров возили?
— На Пасху, старца Давида. А перед тем, в прошлый год на Успенье, старца Феогноста. Допрежь того старца Амфилохия, перед ним Геронтия… Или, погоди, Агапита? Нет, Геронтия… Много я их, заступников наших, переправил, всех не упомнишь.
— Так схиигумен, наверно, всякий раз нового старца так встречал — про усопшего сообщая. Вы просто запамятовали.
— Ничего я не запамятовал! — осердился брат Клеопа. — «Твоя суть небеса» помню, было. А имени после того никогда не называл. Это уж после, по всяким околичностям проясняется, кто из отшельников душу Господу воротил. Для нас, живых, они все и так уж упокойники, братией отпетые и в Прощальную часовню препровожденные. Мог бы и не говорить Израиль. Видно, скорую кончину чует, сердцем размягчел.
Поплыли на остров: Клеопа на одном весле, Пелагий на другом.
Вышел им навстречу старец Израиль, принял привезенное, передал нарезанные со вчерашнего четки, сказал:
— Вострепета Давиду сердце его смутна.
Пелагию показалось, что последнее слово схиигумен будто бы медленнее и громче произнес и смотрел при этом не на Клеопу, а на его юного помощника, хотя поди разбери, через дырки-то.
Едва отплыли, послушник тихонько спросил:
— Что это он изрек-то? В толк не возьму.
— «Вострепета Давиду сердце его» — это про старца Давида. Видно, тот сызнова сердцем хворает. Как Давид в скит определился, схиигумен часто стал из Первой книги Царств речения брать, где про царя Давида многое записано. Имя то же, вот и слову лишнему сбережение. А последнее какое было? «Смутна»? Ну, это пускай отец эконом разгадывает, у него голова большая.
Вот и весь «синий» день. Прочие его происшествия и упоминать незачем — больно уж малозначительны.
* * *
Следующий день был «зеленый». То есть не совсем зеленый, не листвяного цвета, а скорее морской волны — синяк начал густую синеву терять, бледнеть и вроде как подзеленился.
В три часа Пелагий вручил брату Клеопе два полтинника. Поплыли.
Лодочник передал схиигумену для старца Давида лекарство. Израиль взял, подождал чего-то еще. После тяжело вздохнул и сказал нечто вовсе уж странное, впрямую глядя на рыжего монашка:
— Имеяй ухо да слышит кукулус.
— Что-что? — переспросил Пелагий, когда старец уковылял прочь.
Клеопа пожал плечами.
— «Имеяй ухо да слышит» я разобрал — из «Апокалипсиса» это, хоть и не пойму, к чему сказано, а что он в конце присовокупил, не разобрал. «Ку-ку» какое-то. Видно, прав я был про Израиля-то, зря отец эконом меня невежей ругал. Старец-то того. — Он покрутил пальцем у виска. — Ку-ку кукареку.
Судя по напряженно сдвинутым бровям, Пелагий придерживался иного мнения, однако спорить не стал, сказал лишь:
— Завтра снова поплывем, ладно?
— Плавай, пока тятькины рублики не перевелись.
Потом был «желтый» день — из зеленого повело кровоподтек в желтизну.
В сей день старец изрек так:
— Мироварец сими состроит смешение нонфацит.
— Опять по-птичьему, — резюмировал брат Клеопа. — Скоро вовсе на говор птах небесных перейдет. Эту нелепицу я запоминать не стану, навру отцу эконому что-нибудь.
— Погодите, отче, — встрял Пелагий. — Про мироварца — это, кажется, из книги Иисуса сына Сирахова. «Мироварец» — лекарь, а «смешение» — лекарство, по-ученому микстура. Только вот к чему «нонфацит», не ведаю.
Он несколько раз повторил: «нонфацит», «нонфацит» и умолк, никаких бесед с лодочником больше не вел. На прощанье сказал:
— До завтра.
А назавтра лицо Полины Андреевны было уже почти совсем пристойным, лишь немножко отсвечивало бледно-палевым. Того же оттенка был и день — мягко-солнечный, с туманной дымкой.
Пелагию так не терпелось поскорей на Окольний, что он всё частил веслом, загребал сильней нужного, из-за чего лодку заворачивало носом. В конце концов за бестолковое усердие получил от брата Клеопы подзатыльник и пыл поумерил.