Пелагия и белый бульдог
Часть 26 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Мурад смэрти нэ боится, — презрительно бросил на это разбойник, загораживаясь Бердичевским, как щитом.
Феликс Станиславович медленно вскарабкался на подоконник.
— Это ты, братец, врешь. Ее, безносую, все боятся.
Он осторожно спустил ногу на пол.
— Еще шаг, и рэжу, — тихо, но веско пообещал Черкес.
— Всё-всё, — успокоил его полицмейстер. — Вот и револьвер кладу.
Он и вправду положил оружие на самый край подоконника — так что дуло нависло над полом, закинул ногу на ногу.
— Давай, Джураев, договоримся миром. — Лагранж достал портсигар, закурил папиросу. — Ты мне двоих людей продырявил. За это тебя надо бы на месте положить. Но если ты сейчас его высокоблагородие отпустишь и сдашься, я тебя в тюрьму живым доставлю. И даже бить тебя не станем, честное офицерское.
Мурад только хмыкнул.
— Что, догнали? — спросил подчиненных Феликс Станиславович, оборотясь назад.
Что-то ему там ответили, но слов было не разобрать.
— Ах мерзавцы, упустили?! — грозно взревел полковник и свирепо ударил кулаком по подоконнику, и так неловко — аккурат по торчащему стволу револьвера.
В полном согласии с законами физики от этого удара револьвер описал в воздухе замысловатое сальто и грохнулся об пол на самой середине гостиной.
Выпустив заложника, Черкес одним хищным прыжком прыгнул к оружию.
И тут обнаружилось, что трюк с летающим револьвером был исполнен хитроумным полицмейстером нарочно. Откуда ни возьмись в руке у Феликса Станиславовича возник второй револьвер, поменьше, и изрыгнул в Джураева огонь и дым.
Пули отшвырнули кавказца к стене, но он тут же вскочил на ноги и, замахнувшись кинжалом, пошел на полковника.
Лагранж прицелился получше, выстрелил еще три раза — и всё в цель, но Мурад не упал, просто теперь каждый шаг давался ему всё с большим и большим трудом.
Когда Черкеса отделяло от подоконника каких-нибудь полсажени, полковник спрыгнул на пол, приставил Джураеву дуло прямо ко лбу, и верхушка бритого черепа разлетелась на осколки.
Убитый немного покачался и наконец рухнул навзничь.
— Вот живучий, черт, — удивленно покачал головой полицмейстер, склонясь над телом. — Прямо оборотень. Вы поглядите, он еще и глазами хлопает. Рассказать кому — не поверят.
Потом приблизился к полумертвому от всех потрясений Бердичевскому, присел на корточки.
— Ну вы, Матвей Бенционович, смельчак. — И уважительно покачал головой: — Как вы про черный ход-то крикнуть не побоялись!
— Да что толку, — слабым голосом произнес товарищ прокурора. — Все равно ведь ушел Бубенцов.
Лагранж белозубо расхохотался:
— Как же, ушел! Взяли. И его, и секретаришку. Прямо в конюшне.
— А как же?.. — захлопал глазами переставший что-либо понимать Матвей Бенционович.
— Это я нарочно заругался, для Черкеса. Чтоб с подбрасыванием оружия правдоподобнее вышло.
От восторга и облегчения Бердичевский не сразу нашелся что сказать.
— Я… Право, Феликс Станиславович, вы мой спаситель… Я этого вам не забуду…
— Очень бы хотелось, чтоб не забыли, — искательно заглянул в глаза бравый полицмейстер. — Я вам и в дальнейшем верой-правдой, честное благородное слово. Только не давайте ходу истории со взяткой этой, будь она неладна. Лукавый меня попутал. Я и деньги купчине вернул. Замолвите за меня словечко перед владыкой и Антоном Антоновичем, а?
Бердичевский тяжело вздохнул, вспомнив, как витийствовал против чиновничьего даролюбия, чертополохом прорастающего сквозь любые благие намерения — не деньгами, так пресловутыми борзыми щенками.
А спасенная жизнь — чем не борзой щенок?
XI
СУД
Процесс по делу о заволжских убийствах открылся в новом здании губернского суда, замечательно просторном и красивом. Антон Антонович фон Гаггенау сам утвердил архитектурный проект и лично надзирал за строительством, потому что придавал этому сооружению особенное значение. Он говаривал, что по виду судейских учреждений всегда можно заключить, уважают ли законность в данной местности. В России судебные присутствия грязны, тесны и обшарпанны, вот и творятся в них всяческие неправды и злоупотребления. Губернатор же пребывал в неколебимом (хотя, возможно, и наивном) убеждении, что если зал суда будет являть собой некое подобие чистого и прекрасного храма, то и нарушений там будет свершаться куда как меньше. И еще одно соображение имелось у нашего администратора, когда он распорядился отвести на строительство столь значительную сумму: новый суд должен был знаменовать собой золотой век заволжской истории, утвердившийся на прочном фундаменте законности и правосудия.
Окончание строительства пришлось как нельзя более кстати, потому что прежний зал для судебных заседаний не смог бы вместить даже самых почетных гостей, прибывших на процесс. В новом же храме Фемиды без труда разместилось до пятисот зрителей. Конечно, и это была лишь малая часть тех, кто хотел бы присутствовать при разбирательстве громкого дела, но все же необходимым людям мест хватило (в число необходимых, кроме официальных и почетных гостей, попали также сливки заволжского общества, многочисленные журналисты, столичные писатели и представители юридического сословия, со всей России слетевшиеся саранчой на это судебное ристалище). Особенная многочисленность юристов объяснялась еще и тем, что защитником согласился стать сам Ломейко, светоч российской адвокатуры и европейская знаменитость. У всех еще не истерся из памяти прошлогодний триумф несравненного Гурия Самсоновича, добившегося полного оправдания для актрисы Гранатовой, которая застрелила жену своего любовника антрепренера Анатолийского.
Против столь грозного противника недалекий окружной прокурор, конечно, выставлен быть не мог, и владыка с губернатором частью убеждением, а частью и насилием понудили Матвея Бенционовича взять обязанности публичного обвинителя на себя. Этому выбору способствовало еще и то, что своим поведением во время задержания опасных преступников Бердичевский стяжал себе славу героя — если и не во всероссийском, то уж, во всяком случае, в губернском масштабе.
Репутация храбреца и человека действия была Матвею Бенционовичу невыразимо приятна, ибо в глубине души он отлично знал, что никак ее не заслуживает. Но и расплата за славу выходила недешевая.
От волнения товарищ прокурора утратил сон и аппетит еще за две недели до процесса. Он и сам не знал, кого больше страшиться: грозного Ломейко, злоязыких газетных репортеров или гнева всемогущего Константина Петровича. Сей последний прислал на суд целую депутацию во главе с товарищем синодального обер-прокурора Геллером — ведь, как ни посмотри, выходило, что заволжский скандал наносит тяжкий ущерб престижу высшего вероблюстительного органа империи.
Мало того, что Бердичевскому впервые предстояло выступать перед широкой (да еще и высокой) публикой. Ну, позапинался бы, подрожал бы голосом — ничего, это для провинциального прокурора извинительно. Хуже было то, что позиция обвинения выглядела щупловато.
По совету защитника Бубенцов на следствии никаких показаний не давал. Дерзко молчал, глядя на потеющего Матвея Бенционовича будто на мокрицу, полировал ногти, зевал. Вернувшись в камеру, писал претензии в вышестоящие инстанции.
Спасенный же, будучи арестован по подозрению в соучастии, говорил много, но ничего полезного не сообщил. Все больше жаловался на здоровье и толковал о божественном. Стало быть, подоплека дела должна была вскрыться непосредственно на процессе.
Вот как обстояли дела к тому дню, когда перед счастливыми обладателями гостевых билетов распахнулись высокие двери нового суда и началось разбирательство, которому суждено было войти не только в анналы нашей губернской истории, но и в учебники юриспруденции.
* * *
Расположение мест в зале отличалось от обычного тем, что позади стола для членов суда установили еще два ряда кресел для самых именитых гостей, где, в частности, разместились товарищ обер-прокурора Святейшего Синода с двумя ближайшими помощниками, губернатор и губернский предводитель дворянства, оба с супругами, губернаторы двух сопредельных областей (разумеется, тоже с женами) и владыка Митрофаний, из-за плеча которого черненькой птичкой выглядывала тихая монашка, которую зал до поры до времени вовсе и не замечал.
Председательствовал самый почтенный и ученый из наших судий, в генеральском звании, с лентой. Все знали, что он уже подал прошение об отставке по преклонности лет, и потому ожидали от него полной беспристрастности — всякому ведь лестно завершить долгую и достойную карьеру столь выдающимся процессом. Другими двумя членами были авторитетнейшие мировые судьи, один в совсем нестарых еще годах, другой же возрастом, пожалуй, еще постарше председательствующего.
Столичного адвоката публика приветствовала бодрыми аплодисментами, от которых он сразу сделался осанистей и выше ростом, будто поднимающееся дрожжевое тесто. Скромно и с достоинством поклонился суду, зрителям и особо, с подчеркнутым почтением, владыке Митрофанию, что было расценено местными жителями в самом положительном смысле. Гурий Самсонович, пожалуй, и сам был похож на архиерея — такой представительный, ясноглазый, с окладистой седеющей бородой.
Хорошо приветствовали и прокурора — правда, больше аборигены, но уж зато они и хлопали ему громче, чем столичному корифею. Бердичевский, весь бледный, с синими губами, натужно раскланялся и зашелестел пухлой стопкой бумажек.
Началась продолжительная процедура представления присяжных, причем защитник проявил редкостную суровость, решительно отведя и двух купцов-староверов, и зытяцкого старейшину, и даже почему-то директора гимназии. Обвинитель никаких протестов против неистовства защиты не заявил, всем своим видом изображая, что, мол, состав присяжных несущественен, поскольку дело и так ясное.
В этом же ключе была выдержана и речь Матвея Бенционовича. Начал он, как и следовало ожидать, сбивчиво и невыигрышно, и даже затеял сморкаться уже на второй фразе, но потом ободрился (в особенности когда из зала ему сочувственно похлопали) и дальше говорил бойко, гладко и временами даже вдохновенно.
Подготовился он на совесть, а самые ответственные куски даже выучил наизусть. К исходу второго часа у обвинителя получалось уже и эффектную паузу подержать, и указать грозным перстом на обвиняемого, и даже воздеть очи горе, что мало кому из прокуроров удается проделывать, не показавшись смешным. Множество раз речь Бердичевского прерывалась аплодисментами, а однажды ему даже устроили овацию (это когда он трогательнейшим образом описывал соблазненную и покинутую княжну Телианову — тут уж многие из дам не скрываясь всхлипывали).
Превосходная вышла речь, с тончайшими психологическими нюансами и сокрушительными риторическими вопросами. Хотелось бы пересказать ее подробно, но это заняло бы слишком много места, потому что продолжалась она с лишком три часа. Да и ничего существенно нового по сравнению с уже известными читателю выводами сестры Пелагии в выступлении не содержалось, хотя поспешные и сыроватые умозаключения монашки в переложении Матвея Бенционовича обрели вес, убедительность и даже блеск. С сожалением опустив всю психологию и образцы красноречия, изложим вкратце лишь главные пункты обвинения.
Итак, Бубенцову вменялось в вину убийство купца Вонифатьева и его малолетнего сына; убийство петербургского фотохудожника Аркадия Поджио; убийство княжны Наины Телиановой и ее горничной Евдокии Сыскиной; наконец, сопротивление аресту, повлекшее за собой тяжкое ранение двух полицейских стражников, один из которых впоследствии скончался. Прокурор просил суд приговорить Бубенцова к бессрочной каторге, а его соучастника Спасенного, который не мог не знать о преступлениях начальника и к тому же пытался совершить побег из-под ареста, — к одному году тюремного заключения с последующей ссылкой.
Матвей Бенционович сел, изрядно охрипший, но довольный собой. Ему хорошо хлопали, даже и заезжие юристы, что было отрадным знамением. Бердичевский вытер пот со лба и вопросительно взглянул на владыку, на протяжении речи неоднократно поддерживавшего своего протеже и наклонами головы, и одобрительным смежением вежд. Вот и теперь архиерей ответил на взгляд прокурора ободряющим киванием. Что ж, речь Матвею Бенционовичу и в самом деле удалась.
* * *
Заседание возобновилось после перерыва, в продолжение которого между приезжими законниками состоялось горячее обсуждение перспектив дела. Большинство склонялись к тому, что обвинение выстроено толково и захолустный прокуроришка подложил Гурию Самсоновичу своей речью изрядную свинью, однако не таков Ломейко, чтобы спасовать. Наверняка блеснет еще более виртуозным красноречием и затмит провинциального златоуста.
Но в том и состоял признаваемый всеми гений великого адвоката, что он умел не оправдывать возлагаемых на него ожиданий — совершенно особенным образом, то есть превосходя их.
Начало его речи выглядело по меньшей мере странно.
Ломейко вышел вперед, встав спиной к зрителям и боком к присяжным, но лицом к членам суда, что само по себе уже было необычно. Он как-то не то растерянно, не то расстроенно развел руками и надолго застыл в этой диковинной позе, решительно ничего не говоря.
Притихший было зал зашушукался, заскрипел стульями, а защитник все молчал. Заговорил он лишь тогда, когда председательствующий озадаченно заерзал на стуле и в зале вновь установилась напряженная тишина.
— Просто не знаю… Не знаю, что и сказать о речи, которую произнес уважаемый обвинитель, — тихим, доверительным тоном обратился Гурий Самсонович к судьям и вдруг ни к селу ни к городу объявил: — Знаете, я ведь вырос не так далеко отсюда. Мое детство прошло на Реке. Впитал этот воздух, взращен им и взлелеян… Потом уехал, закрутился в шумной, суетной жизни, но, знаете, душой от Реки так и не оторвался. Скажу без пафоса, как думаю. Здесь, среди густых лесов и скромных, неплодоносных полей, обретается самое сердце России. Вот почему, господа, — тут голос говорившего неуловимо переменился, потихоньку набирая упругости, силы и, пожалуй, скрытой угрозы, — вот почему, господа, я делаюсь просто болен, когда узнаю о проявлениях дикости и азиатчины, которые, увы, слишком часто происходят в русской глубинке. Я слышал много хорошего про Заволжск и заведенные здесь порядки, а потому искренне верю, что высокий суд не даст оснований заподозрить себя в предвзятости и местном патриотизме. Сожалею, но именно этим неаппетитным ароматом повеяло на меня, да и на многих гостей вашего города, от речений моего почтенного оппонента.
От этакого начала судьи, с одной стороны, несколько осердились, но в то же время и занервничали, как бы заново увидав и строчащих в блокноты репортеров, и газетных рисовальщиков, и суровых публицистов, которые представляли здесь общественное мнение необъятной империи.
А адвокат уже отвернулся от судей и воззрился на присяжных. С ними он заговорил совсем просто и безо всякой угрожающей подоплеки:
— Господа, я хочу лишний раз указать на то, что вы, конечно, понимаете и без меня. Сегодня происходит самое важное событие в вашей гражданской жизни. Такого процесса в вашем тихом городе еще не было и, дай Бог, никогда больше не будет. Я долго терзал вас расспросами и многих отвел, но сделал это исключительно в интересах правосудия. Я отлично понимаю, вы все живые люди. У каждого наверняка уже сложилось свое мнение, вы обсуждали обстоятельства дела с родственниками, друзьями и знакомыми… Умоляю вас только об одном. — Ломейко и в самом деле молитвенно сложил руки. — Не осуждайте этих двоих заранее. Вы и так уже настроены против них, потому что они для вас олицетворяют чужую и враждебную силу, имя которой столица. Вы относитесь к этой силе с подозрением и недоверием, часто, увы, оправданным. Я допускаю, что Бубенцов кого-то из вас обидел или рассердил. Он трудный, неудобный человек. Такие всегда попадают в скверные истории — иногда по собственной вине, иногда по капризу пристрастной к ним судьбы. Если господа судьи позволят мне ненадолго отклониться от рассматриваемого дела, я расскажу вам одну маленькую историйку про Владимира Львовича. А впрочем, никакого отклонения и не будет, потому что вы решаете судьбу человеческую и должны хорошо знать, что это за человек. — Защитник снова сделал паузу, будто проверяя, хорошо ли его слушают. Слушали просто замечательно — была полнейшая тишина, только стулья поскрипывали.
— Возможно, этот анекдот даже выставит моего подзащитного в еще более невыгодном свете, и все же расскажу — уж больно выпукло проступает характер… Так вот, пятнадцати лет от роду Владимир Львович влюбился. Страстно, безрассудно, как это и происходит в ранней юности. В кого, спросите вы? В том-то и безрассудство, ибо избранницей сердца юного пажа стала одна из великих княжон, не стану называть имени, потому что сейчас эта особа стала супругой одного из европейских венценосцев.
Среди журналистов прошло шевеление — вычисляли, о ком идет речь, и, кажется, быстро вычислили.