Пелагия и белый бульдог
Часть 21 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Ах, господа, да что мы всё про одни и те же фотографии! — защебетала она, пытаясь увести разговор от неприличной темы. — Здесь ведь было столько чудесных пейзажей! Вон там, например, висела совершенно изумительная работа, я до сих пор под впечатлением. Не помните? Она называлась «Дождливое утро». Какая экспрессия, какая игра света и тени!
Матвей Бенционович взглянул на не к месту встрявшую даму с явным неудовольствием, а Лагранж, тот и вовсе грозно сдвинул брови, намереваясь призвать щебетунью к порядку, но зато Наина Георгиевна перемене предмета явно обрадовалась.
— Да уж, вот о чем следовало бы поговорить, так о той любопытной картинке! — воскликнула она, рассмеявшись — притом зло и будто бы на что-то намекая. — Я тоже вчера обратила на нее особенное внимание, хоть и не из-за экспрессии. Там, сударыня, самое примечательное было отнюдь не в игре света и тени, а в некой интереснейшей подробности…
— Прекратить! — взревел Феликс Станиславович, наливаясь краской. — Вам не удастся сбить меня с линии! Всё это виляние ничего не даст, только попусту тратим время.
— Истинно так, — изрек Спасенный. — Сказано: «Блаженни иже затыкают ушеса своя, еже не послушати неможнаго». И еще сказано: «Посреди неразумных блюди время».
— Да, Лагранж, вы и в самом деле попусту тратите время, — сказал вдруг Бубенцов, отрываясь от бумаг. — Ей-богу, у меня дел невпроворот, а тут вы с этой мелодрамой. Вы же мне давеча докладывали, что у вас есть твердая улика. Выкладывайте ее, и дело с концом.
При этих словах Матвей Бенционович, которому ничего не было известно ни о «твердой улике», ни о самом факте какого-то доклада полицмейстера Владимиру Львовичу, сердито воззрился на Лагранжа. Тот же, стушевавшись и не зная, перед кем оправдываться в первую очередь, обратился сразу к обоим начальникам:
— Владимир Бенционович, я ведь хотел со всей наглядностью прорисовать, всю логику преступления выстроить. И еще из милосердия. Хотел дать преступнику шанс покаяться. Я думал, сейчас установим, что на фотографиях была княжна Телианова, Ширяев вспылит, начнет за нее заступаться и признается…
Все ахнули и шарахнулись от Степана Трофимовича в стороны. Он же стоял как оцепеневший и только быстро поводил головой то вправо, то влево.
— Признается? — насел на полицмейстера Бердичевский. — Так у вас улика против Ширяева?
— Матвей Бенционович, не успел доложить, то есть не то чтобы не успел, — залепетал Лагранж. — Хотел сэффектничать, виноват.
— Да что такое? Говорите дело! — прикрикнул на него товарищ прокурора.
Феликс Станиславович вытер вспотевший лоб.
— Что говорить, дело ясное. Ширяев влюблен в Телианову, мечтал на ней жениться. А тут появился столичный разбиватель сердец Поджио. Увлек, вскружил голову, совратил. Совершенно ясно, что для тех ню позировала ему именно она. Ширяев и раньше знал или, во всяком случае, подозревал об отношениях Поджио и Телиановой, но одно дело представлять себе умозрительно, а тут наглядное доказательство, и еще этакого скандального свойства. О мотивах, по которым Поджио решился на эту неприличную выходку, я судить не берусь, потому что непосредственного касательства к расследуемому преступлению они не имеют. Вчера на глазах у всех Ширяев накинулся на обидчика с кулаками и, верно, убил бы его прямо на месте, если бы не оттащили. Так он дождался ночи, проник в квартиру и довел дело до конца. А после, еще не насыщенный местью, сокрушил все плоды творчества своего лютого врага и самый аппарат, при посредстве которого Поджио нанес ему, Ширяеву, столь тяжкое оскорбление.
— Однако про всё это нами было говорено и ранее, — с неудовольствием заметил Бердичевский. — Версия правдоподобная, но вся построенная на одних предположениях. Где же «твердая улика»?
— Матвей Бенционович, я же обещал вам, что проверю всех основных фигурантов на предмет алиби. Именно этим мои агенты сегодня и занимались. Петр Георгиевич вчера напился пьян, кричал и плакал до глубокой ночи, а после слуги его отваром выпаивали. Это алиби. Господин Сытников прямо отсюда отправился на Варшавскую, в заведение мадам Грубер, и пробыл до самого утра в компании некой Земфиры, по паспорту же Матрены Сичкиной. Это тоже алиби.
— Ай да двоеперстец, — сказал Владимир Львович, присвистнув. — Готов держать пари, что Земфира Сичкина внешностью хотя бы отчасти напоминает Наину Георгиевну, на которую его степенство давно облизывается.
Донат Абрамович, оторопевший от этакого поворота, смолчал, но бросил на Бубенцова такой взгляд, что стало ясно — проницательный психолог в своем предположении не ошибся.
— Ну а что до господина Ширяева, — подвел-таки к эффекту полицмейстер, — то у него никакого алиби нет. Более того, достоверно установлено, что в Дроздовку он ночевать не вернулся, ни в одной из городских гостиниц не останавливался и ни у кого из здешних знакомых также не появлялся. Позвольте же спросить вас, — сурово обратился он к Степану Трофимовичу, — где и как провели вы минувшую ночь?
Ширяев, опустив голову, молчал. Грудь его тяжело вздымалась.
— Вот вам и твердая улика, равнозначная признанию. — Лагранж картинным жестом указал Бердичевскому и Бубенцову на изобличенного преступника. Затем трижды громко хлопнул в ладоши.
Вошли двое полицейских, очевидно, обо всем заранее извещенные, потому что сразу же подошли к Ширяеву и взяли его под руки. Он вздрогнул всем телом, но и тут ничего не сказал.
— Доставить в управление, — приказал Феликс Станиславович. — Поместить в дворянскую. Скоро приедем с господином Бердичевским и будем допрашивать.
Степана Трофимовича повели к выходу. Он всё оборачивался, чтобы посмотреть на княжну, она же глядела на него со странной улыбкой, непривычно мягкой и чуть ли не ласковой. Меж ними не было произнесено ни слова.
Когда арестованного вывели, Спасенный перекрестился и изрек:
— «На много время не попускати злочествующим, но паки впадать им в мучения».
— Как видите, — скромно сказал Лагранж, обращаясь главным образом к Бубенцову и Бердичевскому, — расследование и в самом деле много времени не заняло. Дамы и господа, благодарю всех за помощь следствию и прошу извинить, если доставил вам несколько неприятных моментов.
Эти сдержанные и благородные слова были произнесены с подобающей случаю величавостью, и когда заговорила Наина Георгиевна, поначалу все решили, что она имеет в виду именно Феликса Станиславовича.
— Вот что значит благородный человек, не чета прочим, — задумчиво, словно бы сама себе проговорила барышня и вдруг повысила голос: — Увы, господа блюстители закона. Придется вам Степана Трофимовича отпустить. Я нарочно захотела его испытать — скажет или нет. Подумайте только, не сказал! И уверена, что на каторгу пойдет, а не выдаст… Не совершал Степан Трофимович никакого убийства, потому что всю минувшую ночь пробыл у меня. Если вам мало моих слов — допросите горничную. После того как он вчера кинулся за мою честь заступаться, дрогнуло во мне что-то… Ну да про это вам ни к чему. Что глазами захлопали?
Она неприятнейшим образом засмеялась и странно глянула на Владимира Львовича — одновременно с вызовом и мольбой. Тот молча улыбался, точно ожидая, не будет ли еще каких-нибудь признаний. Когда же стало ясно, что всё сказано, следственный опыт решительно провалился, а Лагранж пребывает в полной растерянности и даже как бы потерял дар речи, Бубенцов насмешливо осведомился у представителей власти:
— Ну что, концерт окончен? Можно уходить? Срачица, принеси-ка плащ.
Секретарь безропотно выскользнул из салона и через полминуты вернулся, уже в картузе, а своему повелителю доставил легкий бархатный плащ с пелериной и фуражку.
— Честь имею, — сардонически поклонился Бубенцов и направился к выходу.
Со спины в своем щегольском наряде он был точь-в-точь франтик-гвардионец, каковым, собственно говоря, до недавнего времени и являлся.
— Тот самый плащ, — громко, нараспев сказала Наина Георгиевна. — Та самая фуражка. Как она блестела в лунном свете…
Непонятно было — то ли барышня представляет безутешную Офелию, то ли действительно тронулась рассудком и бредит.
— Мы уедем из вашего гнилого болотца. Может быть, мы поженимся и у меня даже будут дети. Тогда мне все простится, — продолжала нести околесицу княжна. — Но сначала надо раздать долги, чтобы всё по справедливости. Не правда ли, Владимир Львович?
Владимир Львович, стоявший уже в самых дверях, оглянулся на нее с веселым недоумением.
Тогда Наина Георгиевна царственно прошествовала мимо него, слегка задев плечом, и скрылась в гостиной. Кажется, все-таки научилась покидать сцену не бегом, а шагом.
— Желе-езная барышня, — с явным восхищением протянул Донат Абрамович. — Не знаю, кому она собралась долги отдавать, но не хотел бы оказаться на их месте.
— М-да, — подытожил Бердичевский. — А Ширяева-то, Феликс Станиславович, придется выпустить.
Полицмейстер забормотал:
— Вовсе ничего еще не значит. Допросить-то уж непременно следует. И Ширяева, и Телианову, и горничную. Возможен преступный сговор. От такой истеричной и непристойной особы можно ожидать любых фордыбасов.
Но его уже никто не слушал. Участники опыта один за другим потянулись к выходу.
* * *
Полина Андреевна Лисицына вернулась на квартиру к своей полковнице в большой озабоченности. Почтенная Антонина Ивановна ложилась сразу после ужина и в этот поздний час уже видела безмятежные сны, поэтому никто не отвлекал гостью разговорами и расспросами.
Оказавшись у себя в комнате, рыжеволосая дама быстро разделась, но не приступила к предпостельному туалету, как следовало бы ожидать, а достала из саквояжа сверток с черным облачением и не более чем за минуту преобразилась в смиренную сестру Пелагию. Тихонько ступая, прошла коридором и через кухню выскользнула на улицу.
Безлунная, ветреная ночь охотно приняла черницу в свои такие же черные объятия, и монахиня едва различимой тенью заскользила мимо спящих домов.
С точки зрения Пелагии, «следственный опыт» полицмейстера Лагранжа оказался очень даже полезен — до такой степени, что возникла срочная необходимость потолковать с Наиной Георгиевной с глазу на глаз прямо сейчас, не дожидаясь завтрашнего дня. Загадочная фотография под названием «Дождливое утро» совершенно не запечатлелась в памяти Полины Андреевны, а между тем чутье подсказывало ей, что именно там может таиться ключ ко всей этой нехорошей истории. Конечно, проще было бы отправиться к княжне прямо от почтмейстерши, в обличье госпожи Лисицыной, но приличные дамы в одиночку по ночному городу не разъезжают и уж тем более не ходят пешком — было бы слишком приметно, а на скромную монашку кто ж обратит внимание.
Идти было далеконько, до самого берега Реки, где стоял старый дом, доставшийся Наине Георгиевне по наследству. Близилась полночь. В такое время в Заволжске не спят только влюбленные и постовые стражники (последние, впрочем, тоже спят, хоть и в будке), поэтому по дороге инокине не встретилось ни единой живой души.
Странный вид имеет наш мирный город ненастной осенней ночью. Будто все население унесено куда-то в неведомые дали мановением некой таинственной силы и остались только темные дома с черными окнами, догорающие фонари и бессмысленные колокольни с осиротевшими крестами. А если неспящему человеку по расстроенности нервов лезет в голову всякая жуть, очень легко вообразить, что ночью в Заволжске переменилась власть и до самого рассвета, пока не вернутся солнце и свет, всем здесь будут заправлять силы тьмы, от которых можно ожидать каких угодно пакостей и неправд.
В общем, скверно было в городе. Пусто, безжизненно, тревожно.
IX
НОЧЬ. РЕКА
Когда Пелагия свернула в Варравкин тупик, что выводил к дому Наины Георгиевны, небо бесшумно — и от этого было еще страшней — полыхнуло ослепительно яркой зарницей, после которой темнота показалась такой густой, что монахиня поневоле остановилась, перестав различать очертания домов. Только приобвыклась, сделала несколько шагов, и снова белая вспышка, и снова пришлось, зажмурившись, ждать, пока расширятся ошалевшие от этакого неистовства зрачки. Но теперь издалека донесся медленный рокочущий раскат.
Так дальше и пошло: десяток-другой шагов в кромешной тьме, потом мгновенная вакханалия сатанинского сияния, и опять чернота, наполненная утробным порыкиванием надвигающейся на город бури.
Дом найти оказалось нетрудно. В него-то Варравкин тупик и упирался. Очередная зарница высветила маленький особняк с мертвым, заколоченным мезонином, деревянный забор и за ним листву деревьев, всю вывернутую белыми брюшками под порывистым ветром. Когда стих громовой раскат, стало слышно, как где-то за домом, за деревьями негодующе шумит растревоженная Река. Здесь берег вздымался особенно высоко, а пойма суживалась чуть не на триста саженей, так что и в самые безмятежные дни стесненный поток проносился мимо кручи бурливо и сердито, в непогоду же Река и вовсе ярилась так, будто гневалась на придавивший ее город и хотела обвалить его в свои пенные воды, подмыв постылый яр.
Сад, начинавшийся за домом, как-то сам собой переходил в березовую рощицу, где погожими вечерами любила гулять заволжская публика — уж больно хорош был вид, открывавшийся с обрыва на речной простор. Было ясно, что рощица эта обречена, что через год, два, много пять Река подточит ее, обрушит и унесет вниз по течению — до самого Каспия, а то и дальше. Выкинет волной измокший и просолонившийся березий ствол на далекий персидский берег, и соберутся смуглые люди, чтобы посмотреть на этакое диво. Одна из берез после весеннего паводка уже начала было заваливаться с кручи, да удержалась последней корневой зацепкой, повисла над стремниной, похожая на белый указующий перст. Мальчишки, кто поотчаянней, повадились на ней раскачиваться, и многие говорили, что надо дерево от греха спихнуть вниз, потому что добром не кончится, да всё руки не доходили.
Пелагия поежилась под ветром, постояла у калитки, глядя на темные окна дома. Получалось, что придется Наину Георгиевну будить. Неудобно, конечно, но дело есть дело.
Калитка с ворчанием отворилась, разноголосо, словно клавиши на рассохшемся пианино, проскрипели ступени старого крыльца. Монахиня прислушалась — не донесется ли изнутри каких звуков. Тихо. А вдруг нет никого?
Решительно взялась за медную скобу, заменявшую колокольчик, громко постучала. Снова прислушалась.
Нет, кто-то там все-таки был — вроде бы голос раздался, или это взвизгнули дверные петли?
— Откройте! — крикнула инокиня. — Это я, сестра Пелагия с архиерейского подворья!
Послышалось, что ли? Ни звука.
Она подергала дверь — заперта на засов. Значит, дома, но спят, не слышат. Или слышат, но не хотят пускать?
Пелагия постучала еще, подольше, давая понять, что с пустыми руками не уйдет. Медь грохотала так гулко, что кто-нибудь — или хозяйка, или горничная должны были проснуться.
И снова откуда-то из глубины дома, уже явственней, послышался тихий, как бы зовущий голос. Словно кто-то негромко пропел несколько нот и замолчал.
Это уж было совсем странно.
Пелагия спустилась с крыльца, прошла под окнами. Как и следовало ожидать, приоткрыты — с вечера перед грозой было душно. Подобрав рясу чуть не до пояса, монахиня влезла на приступку, ухватилась за подоконник и толкнула раму.