Пелагия и белый бульдог
Часть 17 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Почтмейстерша купалась в лучах всеобщей ажитации. Никогда еще она не получала сразу столько приглашений на всевозможные вечера, именины и журфиксы. Ездила не ко всем, а с большим разбором, держалась интригующе, а на прямые просьбы о пригласительном билете отвечала, что помещение слишком мало и сам художник возражает против многолюдства, ибо тогда его работы будет неудобно смотреть. Вот со следующего после вернисажа дня — милости просим.
Наконец знаменательный вечер настал.
* * *
Выставка расположилась в обособленном крыле почтмейстерова дома, выходившем дверью прямо на улицу. Здесь, в этой удобной квартире, Аркадий Сергеевич жил уже целый месяц, после того как съехал из Дроздовки. Произошло это по не вполне понятной причине, потому что никакой заметной окружающим ссоры с обитателями усадьбы у Поджио не было, однако некоторые самые прозорливые наблюдательницы отметили, что по времени это перемещение совпало с эмиграцией Наины Георгиевны. На первом этаже квартиры находился просторный салон, где разместилась собственно выставка, и перед салоном еще гостиная. Второй этаж вмещал две комнаты: одна служила Аркадию Сергеевичу спальней, в другой же, наглухо завесив окна, он устроил фотографическую лабораторию.
Приглашенные собирались не вдруг, а постепенно, поэтому предусмотрительность хозяйки, приготовившей в салоне стол с закусками, была оценена по достоинству.
Едва не первыми прибыли Степан Трофимович Ширяев и Петр Георгиевич Телианов, что окончательно опровергло предположение о ссоре между Аркадием Сергеевичем и дроздовскими жителями. Ширяев был бледен и напряжен, точно предвидел от выставки какую-то для себя неприятность, зато его молодой спутник держался весело, много шутил и всё норовил украдкой сунуть нос в запертый салон, так что Олимпиаде Савельевне пришлось взять проказника под особый присмотр.
Кроме того, со стороны художника были приглашены Донат Абрамович Сытников и Кирилл Нифонтович Краснов. Генеральша Татищева, хоть и оправилась от болезни, из усадьбы еще не выезжала, да если б и выезжала, вряд ли удостоила бы посещением экспозицию нелюбимого ею «щелкунчика» (именно так в конце концов стала она называть Аркадия Сергеевича, очевидно, имея в виду щелканье, которое производил при съемке фотографический аппарат).
Гостей со стороны хозяйки было звано больше: Владимир Львович со своим неразлучным секретарем, губернский предводитель граф Гавриил Александрович (на сей раз с супругой), несколько либеральных друзей из числа самых доверенных и проверенных, и еще приезжая из Москвы — некая Полина Андреевна Лисицына, прибывшая в Заволжск не так давно, но уже успевшая подружиться со всеми столпами заволжского общества. Супруг Олимпиады Савельевны к участию в суаре допущен не был из-за невосприимчивости к искусству и вообще явной своей неуместности при наличии Бубенцова.
Все уже собрались, и с минуты на минуту ожидалась самая существенная персона — Владимир Львович, несколько задержавшийся из-за государственных дел, но обещавшийся беспременно быть. Гости успели хорошо ободриться шампанским и со всевозрастающим любопытством поглядывали на виновника торжества. Поджио переходил от группы к группе, много шутил и взволнованно вытирал платком руки, то и дело посматривая на дверь — вероятно, терзался нетерпением и мысленно поторапливал припозднившегося Бубенцова.
Вот Аркадий Сергеевич приблизился к москвичке, подле которой увивался один из местных прогрессистов, и с преувеличенной оживленностью воскликнул:
— Нет, Полина Андреевна, вы непременно должны позволить мне сделать ваш портрет! Чем больше я смотрю на ваше личико, тем интереснее оно мне кажется. А еще чудесней было бы, если б вы уговорили вашу сестру позировать мне вместе с вами. Это просто поразительно, до чего различными могут быть черты, обладающие всеми признаками родственного сходства!
Лисицына улыбнулась, блеснув живыми карими глазами, и ничего на это не сказала.
— Уж не сердитесь, Poline, но этот двойной портрет красноречивейшим образом продемонстрировал бы всем, как преступно поступают с собой женщины, решившие удалиться от мира. Ваша сестра Пелагия — серая мышка, а вы — огненная львица. Она как тусклая Луна, а вы как ослепительное Солнце. Нос, брови, глаза по рисунку такие же, но вас никогда и ни за что не спутаешь. Она, должно быть, намного вас старше?
— Это комплимент или желание установить мой возраст? — рассмеялась Лисицына, обнажив ровные белые зубы, и шутливо ударила Аркадия Сергеевича черным страусовым веером по руке. — И не смейте при мне поносить Пелагию. Мы так редко с ней видимся! В кои-то веки приехала проведать, а ее в какой-то дальний монастырь услали.
Она помахала своим орудием возмездия, обдувая обнаженные плечи, премило осыпанные веснушками светло-апельсинового цвета, тряхнула пышной рыжеволосой прической и прищурилась на часы.
— Вы близоруки? — спросил наблюдательный Поджио. — Двадцать минут девятого.
— Близорукость у нас в роду, — призналась Полина Андреевна и обезоруживающе улыбнулась. — А очки носить я стесняюсь.
— Вас и очки вряд ли бы испортили, — галантно уверил ее Аркадий Сергеевич. — Так как насчет портрета?
— Ни за что. Еще на выставке показывать начнете. — Лисицына перешла на заговорщический шепот. — Что там у вас за сюрприз такой, а? Поди, что-нибудь неприличное?
Поджио улыбнулся чуть вымученной улыбкой и ничего не ответил. Рыжая чаровница смотрела на него снизу вверх, пытливо морща круглый лоб, и словно бы пыталась разгадать какую-то головоломку.
Ах, да что морочить читателю голову, тем более что он и так уже обо всем догадался.
Перед нервничающим художником стояла (в открытом бархатном платье для визитов, в белых перчатках по локоть, в обрамлении причудливо накрученных медно-рыжих локонов) никакая не Полина Андреевна Лисицына, а…
То есть не то чтобы совсем не Полина Андреевна Лисицына, ибо когда-то ее действительно звали именно так, но затем она сменила имя, лишилась отчества и стала просто Пелагией.
Для того чтобы понять, как свершилось невероятное и даже кощунственное превращение инокини в светскую даму, нам придется вернуться недели на две назад.
Тогда лето доживало свои самые последние дни, вверх по Реке плыли баржи с астраханскими и царицынскими арбузами, а владыка Митрофаний только что провел свой тягостный «совет в Филях».
* * *
— …Тут опасность не только для меня и губернатора. Это бы полбеды, даже четверть беды. Но нынче поставлен под угрозу весь наш уклад. Как пастырь я не могу сидеть сложа руки, когда алчный зверь пожирает мое стадо. Я весь на виду, руки мои связаны, вокруг соглядатаи бубенцовские кишмя кишат, не знаешь, кому и верить. Уже донесли, что я вчера с Антоном Антоновичем и Матвеем келейничал, это мне доподлинно известно. Без тебя, Пелагия, мне не справиться. Выручай. Будем с двух концов пожар тушить. Как в прошлом годе, когда ты со мной в Казань ездила похищенную икону Афонской Богоматери искать.
Так закончил преосвященный свою речь. Митрофаний и его духовная дочь гуляли вдвоем по дорожкам архиерейского сада, хотя день был пасмурный и с неба побрызгивало дождичком. Вот до чего дошло — опасался владыка в собственных палатах тайный разговор вести. Ушей-то вороватых много.
— Так все-таки опять Полину представлять? — вздохнула монахиня. — Зарекались ведь, говорили, что в последний раз. Я не со страха говорю, что разоблачат и из инокинь погонят. Мне это лицедейство даже в радость. Того и боюсь. Соблазна мирского. Очень уж сердце у меня от маскарадов этих оживляется. А это грех.
— Про грех не твоя печаль, — строго проговорил Митрофаний. — Я послушание даю, на мне и ответ. Цель благая, да и средство, хоть и незаконное, но не бесчестное. Иди к сестре Емилии, скажи, что я тебя в Евфимьевскую обитель отсылаю. А сама доедешь на пароходе до Егорьева, там приведешь себя в должный вид и послезавтра чтоб снова здесь была. Я тебя в дома введу, где Бубенцов бывает — и к графу Гавриилу Александровичу, и к губернатору с губернаторшей, и к прочим. А дальше уж сама. На вот. — Он протянул Пелагии кожаный кошель. — Туалетов закажешь у Леблана, духов там всяких, помад купишь — ну что там полагается. И лохмы свои рыжие в куафюру уложи, как в Казани, с этакими вот завитушками. Ну, иди, иди с Богом.
* * *
Жить Пелагия — нет, не Пелагия, а молодая московская вдовушка Полина Андреевна Лисицына — стала у полковницы Граббе, давнишней приятельницы Митрофания. Старушка про маскарад знать не знала, но приняла гостью радушно, поселила удобно, и все было бы замечательно хорошо, если б добрейшей Антонине Ивановне не взбрело в голову, что милую, несчастную даму нужно как можно скорее выдать замуж.
От этого для конспиратки возникало множество неловкостей. Полковница что ни день приглашала на чай молодых и не очень молодых господ холостого или вдового состояния, и чуть не все они, к крайнему смущению Полины Андреевны (будем уж называть ее так), проявляли самый живой интерес к ее белой коже, блестящим глазам и прическе «бронзовый шлем»: сверху всё гладко в пробор, по затылку волны, а с боков по три витые подвески. Даже и до соперничества доходило. Например, инженер Сурков, очень хороший человек, придет в гости с огромным букетом хризантем, а инспектор гимназии Полуэктов заявится с целой корзиной, и после первый ко второму весь вечер ревнует.
Сестра Емилия, которая, прежде чем постричься, трижды побывала невестой и потому считала себя большим знатоком по части мужских повадок, поучала, что мужчины оказывают внимание определенного рода (так и говорила: «внимание определенного рода») не всем женщинам, а только тем, кто им некий знак подает, иной раз даже и ненамеренно. Взглядом там, или внезапным румянцем, или вообще неким неуловимым запахом, до которого мужские носы чрезвычайно чувствительны. Знак этот означает, я доступна, можете ко мне приблизиться. И в доказательство Емилия, будучи среди прочего еще и учительницей естествознания, приводила примеры из жизни животных, главным образом почему-то собак. Христина, Олимпиада, Амвросия и Аполлинария слушали затаив дыхание, потому что в миру с мужскими повадками ознакомиться не успели вовсе. Пелагия же внимала печально, потому что из опыта пребываний в роли госпожи Лисицыной со всей очевидностью проистекало: подает она знаки о своей доступности, всенепременно подает. То ли взглядом, то ли румянцем, то ли треклятым предательским запахом. Неприятнее всего было то, что в роли легкомысленной госпожи Лисицыной черница чувствовала себя как рыба в воде, и всегдашняя ее неуклюжесть странным образом куда-то улетучивалась. Повадка становилась уверенной, движения грациозными, и даже бедра при ходьбе начинали вести себя самым предательским манером, так что иные мужчины и оборачивались. После каждого перевоплощения приходилось не одну тысячу поклонов класть и по сто раз молитву Божией Матери читать, чтобы снизошло блаженное спокойствие.
Пока же получалось, что в этот раз Пелагия брала грех на душу почти что и напрасно. За две недели самого безудержного верчения по званым вечерам, обедам и балам выяснить полезного удалось не много. Бубенцов у Наины Георгиевны не бывал, она у него тоже. Если они где-то и встречались, то втайне. Хотя вряд ли, если принять во внимание ежедневные демонстрации княжны Телиановой перед гостиничным флигелем. Один раз, заглянув вместе с почтмейстершей на квартиру к Владимиру Львовичу, Пелагия увидела на столе конверт, надписанный косым почерком и с буквами «НТ» внизу, но конверт валялся там нераспечатанный и, судя по всему, не первый день.
Несколько успешнее были действия, предпринятые госпожой Лисицыной в направлении зытяцкого дела.
Любопытное обстоятельство выяснилось из беседы с патологоанатомом Визелем, одним из протеже сердобольной Антонины Ивановны. Оказывается, Бубенцов вывез со зловещей лесной поляны, где предположительно находилось капище кровожадного Шишиги, образцы почвы, пропитанной некоей похожей на кровь жидкостью, и поручение произвести анализ этого трофея досталось как раз Визелю. Лабораторное исследование показало, что это и в самом деле кровь, но не человеческая, а лосиная, о чем и было доложено полицмейстеру Лагранжу. Однако до сведения газет и общественности это важное известие доведено не было.
Жандармский ротмистр Пришибякин, откомандированный из Петербурга в помощь Чрезвычайной комиссии, жарко дыша в ухо и щекочась напомаженными усами, по секрету рассказал про сушеные человеческие головы, якобы обнаруженные у зытяцкого шамана, и обещал показать их Полине Андреевне, если она навестит его в гостинице. Лисицына, поверив, пришла — и что же? Никаких сушеных голов Пришибякин не предъявил, а вместо этого хлопнул пробкой от шампанского и полез с объятиями. Пришлось словно бы по неловкости попасть ему локтем в пах, отчего изобретательный ротмистр сделался бледен и молчалив — лишь замычал и проводил упорхнувшую гостью страдальческим взглядом.
Со следователем Борисенко, тоже из Чрезвычайной комиссии, повезло больше. На балу в Дворянском клубе, красуясь перед любознательной прелестницей, он посетовал, что арестованные зытяки упрямы, чистосердечных показаний давать не желают, а те, кто рассказывает про Шишигу и жертвоприношения, все время путаются и сбиваются, так что приходится потом протоколы подправлять и переписывать.
Всё это было примечательно, однако же недостаточно, чтобы «заволжская партия» могла повести решительное контрнаступление против петербуржского нашествия. Потому-то Полина Андреевна и придала такое значение открытию фотографической выставки: вновь выплывала дроздовская линия, и на сей раз, кажется, что-то могло проясниться. Уж не это ли и есть та таинственная угроза, которой Аркадий Сергеевич стращал Наину Георгиевну? Опять же и Бубенцов там будет. В общем, требовалось непременно раздобыть приглашение на вернисаж, в чем Полина Андреевна в конце концов и преуспела, проявив изобретательность и недюжинный напор.
Накануне заветного суаре у госпожи Лисицыной возникло нешуточное затруднение в связи с обозначенным в билете предписанием: «Дамы в открытых платьях». Даже на балы Полина Андреевна являлась, прикрыв плечи, грудь и спину газовой пелеринкой, которую местные модницы сочли последним московским шиком и уже заказали себе у Леблана такие же. Однако пренебрежение строгим указанием хозяйки выглядело бы афронтом, тем более заметным, что москвичка, судя по всему, была едва ли не единственной из дам, удостоившихся приглашения на вернисаж Олимпиады Савельевны. Вызывать неудовольствие главной конфидентки и союзницы Бубенцова было бы по меньшей мере неразумно.
Бедная Пелагия без малого полдня просидела у себя в спальне перед туалетным зеркалом, то подтягивая вырез на бесстыдном бархатном платье чуть не до самого подбородка, то снова опуская легкую ткань в предписанные мсье Лебланом границы.
Впрочем, следовало признать, что декольте смотрелось совсем недурно, ибо к осени веснушки спереди почти совсем сошли, но зато они вскарабкались на плечи — очевидно, вследствие занятий плаванием — и, по мнению Полины Андреевны, придавали этой части анатомии сходство с двумя золотистыми апельсинами. То-то все будут пялиться.
Ужасно, но выбора не было.
* * *
Тренькнул медный колокольчик — кто-то вошел в подъезд с улицы, и Лисицына увидела, что Аркадий Сергеевич аж на цыпочках приподнялся, вытянув шею.
То прибыли Владимир Львович и его неотлучный патрокл Спасенный. Полина Андреевна успела отметить разочарование, скривившее рот художника, и вместе со всеми оборотилась к вошедшим.
Бубенцов слегка кивнул гостям, не сочтя нужным извиниться за опоздание. Хозяйке пожал руку и чуть придержал ее длинные бледные пальцы, отчего Олимпиада Савельевна сразу раскраснелась и похорошела.
— Ну вот все и в сборе! — весело воскликнула она. — Что ж, Аркадий Сергеевич, сезам откройся? — И показала на закрытую дверь салона.
— Так нельзя. Нужно дать возможность опоздавшим выпить по бокалу вина, — возразил художник, вновь оглянувшись на вход. — Право, шампанское куда привлекательней моих скучных пейзажей.
— Пост сегодня, — строго укорил его Тихон Иеремеевич. — А мы с Владимиром Львовичем люди Божьи. Давайте уж, показывайте ваши картинки.
Бубенцов, правда, пригубил бокал, но тут же отставил его. Выжидательно приподняв брови, государственный человек сказал:
— Ну что же, в самом деле. Открывайте. Посмотрим, чем это вы так всех интриговали.
Поджио сделался бледен. Наконец, преодолев волнение и словно бы даже сам на себя осердившись, произнес скороговоркой:
— Хорошо, быть по сему. Итак, дамы и господа, как известно некоторым из вас, я приехал сюда, чтобы сделать ряд работ для выставки в Москве, в Румянцевском музее. Название — «Русь УХОДЯЩАЯ». Поэтический мир старой дворянской усадьбы, образ заброшенного сада, обвитые плющом беседки, предвечерние дымки и прочая романтическая ерундистика. Ах, да что расписывать — смотрите сами.
Каким-то преувеличенно резким, точно отчаянным жестом он толкнул створки, приглашая в салон.
Небольшая выставка — пожалуй, не более трех десятков работ — была устроена просто, но искусно. Чуть подрагивающий свет от газовых рожков не портил изображение бликами, а, наоборот, придавал черно-белым картинам вид подлинно живой реальности. По обе стороны на стенах висели прелестные пейзажи и этюды, запечатлевшие неброскую, но чарующую красоту дроздовского парка, речного простора, ветшающего помещичьего дома. Зрители медленно проходили вдоль ряда фотографий, одобрительно качая головами, потом достигали стены, противоположной входу, и застывали, не передвигаясь дальше, так что довольно скоро там образовался целый затор.
Полина Андреевна оказалась у заколдованного места одной из первых и тихонько ойкнула, схватившись за сердце.
Под тремя большими, в аршин, работами значилась общая подпись «У лукоморья». На каждой — обнаженная женщина, по всей видимости, одна и та же. Мы говорим «по всей видимости», потому что лицо позировавшей было скрыто. На левой фотографии она сидела на корточках близ воды, голова опущена, длинные волосы свисают вниз, в них вплетены водоросли. На правом снимке натурщица лежала спиной к зрителям, закинув руку поверх головы; передний план — песок, задник — солнечные зайчики по воде. В центре же висел поясной портрет en face: женщина стояла в воде, доходившей ей до бедер, прикрыв руками лицо; мокрые светлые волосы увенчаны короной из лилий, меж чуть раздвинутых пальцев поблескивают искринки смеющихся глаз. Следовало признать, что выполнены работы были с большим мастерством, но все столпились подле них, конечно, не из-за этого.
Выходит, это и был тот прекрасный, ужасающий, небывалый скандал, приближение которого Заволжск уловил своим чувствительным носом! И дело было вовсе не в том, что обнаженная натура. Хоть у нас и медвежий угол, но все же не Персия, и изображением ню, пусть бы даже фотографическим, наших ценителей искусства не смутишь. Нет, тут весь фокус заключался в персоне натурщицы, стати которой зрители разглядывали с жадным интересом. Она или не она?
Донат Абрамович крякнул, ухватил пятерней бороду, осуждающе покачал головой, но отходить в сторонку не спешил — какое там. Напротив, нацепил пенсне, совсем ему не шедшее, и принялся изучать детали, будто оценивал партию товара.
На Ширяева было жалко смотреть. Он залился краской до самых волос, грудь его порывисто вздымалась, пальцы то судорожно разжимались, то сцеплялись в кулаки. Странен был и Поджио. Он взирал на собственные произведения с болезненной, блуждающей улыбкой, о публике же словно и забыл.
Последним подошел Бубенцов. С видом знатока, склонив голову набок, рассмотрел триптих. Усмехаясь, спросил:
— Кто сия нимфа?
Аркадий Сергеевич встрепенулся, небрежно махнул рукой: