Парижские тайны
Часть 251 из 267 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Теперь я понимаю, — заметил Родольф, — почему однажды ты с горестью упрекнула меня за обман с портретом.
— Увы, да, отец, судите сами, как я смутилась, когда вслед затем настоятельница мне сообщила, что это портрет ее племянника, нашего родственника... Тогда я страшно взволновалась; я пыталась отвлечься от первого впечатления, но чем больше старалась, тем сильнее оно укоренялось в моем сердце, как раз благодаря моим настойчивым усилиям изгнать его. К тому же я часто слышала, как вы хвалили сердечность, незаурядный ум и характер принца Генриха...
— Дорогое дитя мое, ты его полюбила уже тогда, когда видела только его портрет и слышала, как говорят о его редких достоинствах.
— Я еще не любила его, отец, но меня влекло к нему, и я горько упрекала себя; но утешалась тем, что никто в мире не узнает мою печальную тайну, которой я так стыдилась. Чтоб я осмелилась полюбить... не довольствуясь вашим трогательным чувством, нежностью моей матери! Разве не должна была я посвятить вам обоим все силы, все порывы моего сердца и души?.. О, из всех упреков, какими я осыпала себя, это мучило меня больше всего. Наконец я впервые увидела кузена... на балу в честь герцогини Софии; принц Генрих был так поразительно похож на свой портрет, что я сразу же его узнала... В тот же вечер, отец, вы мне представили кузена и позволили нам относиться друг к другу по-родственному.
— И вскоре вы полюбили друг друга?
— О, дорогой отец, он так красноречиво выражал вам свое уважение, привязанность, восхищение... к тому же вы сами так хорошо отзывались о нем!
— Он того заслужил. Нет более возвышенного характера, более благородного сердца.
— Ах, отец, сжальтесь... не хвалите его так... Я и без того столь несчастна!
— А я хочу убедить тебя в том, что у твоего кузена изумительный характер... Тебя удивляет то, что я сейчас говорю, я понимаю, продолжай...
— Я чувствовала, как для меня опасно ежедневно встречаться с принцем, но я не могла избежать этих встреч. Как ни безгранично мое доверие к вам, мой отец, я не осмелилась рассказать вам о моей тревоге, всячески старалась утаить мою любовь; и все же, признаюсь, несмотря на угрызения совести, когда я забывала о прошлом, эта братская близость доставляла мне минуты счастья, неведомого прежде, но сменявшегося мрачным отчаяньем, как только я начинала вспоминать печальное прошлое... ибо, увы, если эти воспоминания продолжались, в то время как я была окружена почестями и уважением со стороны почти незнакомых мне людей, посудите сами, отец, в каком я была состоянии, когда принц Генрих расточал мне деликатные комплименты... окружил меня чистым и почтительным обожанием, проявляя, как ой говорил, братскую привязанность, которую он чувствовал ко мне под святым покровительством своей матери, умершей, когда он был еще ребенком. Но я, по крайней мере, старалась заслужить прелестное имя сестры, которым он меня называл, я согласно своему слабому уму советовала кузену, как вести себя в будущем, проявляла интерес ко всему, что имело к нему отношение, обещала себе, что всегда буду просить вас оказывать ему вашу доброжелательную поддержку... Но сколько мук, сколько сдержанных слез, когда принц Генрих расспрашивал меня о моем детстве, юности... О, обманывать... всегда обманывать, всегда бояться, вечно лгать... вечно дрожать под взглядом того, кого любишь и уважаешь, как преступник дрожит перед неумолимым взором своего судьи!.. О отец, я виновата, я понимаю, что не имела права любить; но я искупила эту печальную любовь тяжелым страданием... Что вам еще сказать? Отъезд Генриха причинил мне новое глубокое горе, и я поняла, что люблю его еще больше, чем думала... Вот почему, — сказала Мария, подавленная так, словно эта исповедь поглотила все ее силы, — я вскоре призналась бы вам, так как эта роковая любовь переполнила чашу моих страданий... Теперь скажите, отец, скажите, когда вы все знаете, какое будущее может ожидать меня, кроме пострижения в монахини?
— Да, есть для тебя будущее, дитя мое... настолько же светлое, отрадное и счастливое, насколько монастырь мрачен и зловещ.
— Что вы говорите, отец?..
— Послушай теперь меня... Ты хорошо знаешь, что я тебя горячо люблю, питаю к тебе слишком нежные чувства, чтобы не заметить возникшую между тобой и Генрихом любовь; всего лишь несколько дней спустя я убедился, что он полюбил тебя еще сильнее, чем ты его...
— Отец... нет... нет, это невозможно... он не любит меня так сильно.
— Он тебя любит, говорю тебе... любит страстно, безумно.
— О боже мой, боже мой!
— Слушай же... Когда я сыграл эту шутку с портретом, я не знал, что Генрих должен вскоре приехать к своей тетке в Герольштейн. Когда он сюда приехал, я уступил симпатии, которую он всегда мне внушал, и пригласил его постоянно бывать у нас... До того я относился к Генриху, как к своему сыну, и теперь ничего не изменил в своем отношении к нему... Несколько дней спустя Клеманс и я уже не сомневались в вашем обоюдном чувстве... Если ты страдала и мучилась, дитя мое, то, поверь, мне тоже было не сладко, и я был в крайне затруднительном положении. Как отец, ценя превосходные черты характера Генриха, я был глубоко счастлив, узнав о вашей привязанности друг к другу, так как я не мог мечтать о более достойном муже для тебя.
— Ах, отец... сжальтесь надо мной, сжальтесь!
— Но меня, как человека чести, мучила мысль о твоем печальном прошлом... Вот почему при встречах с Генрихом я не внушал ему никаких надежд, а, наоборот, давал ему советы, совершенно противоположные тем, которых он мог ожидать от меня, если бы я собирался отдать тебя за него замуж. При таких щепетильных обстоятельствах, как отец и порядочный человек, я должен был проявлять строгую сдержанность, не поощрять любовь кузена, но по-прежнему учтиво относиться к нему... Дорогое дитя, ведь до сих пор ты была так несчастна, что, видя, как ты оживилась под влиянием чистой и благородной любви, я ни за что на свете не захотел бы лишить тебя редкостных и чудесных радостей. Даже если, быть может, в будущем это чувство и померкнет, я все же надеялся, что ты сможешь насладиться немногими днями невинного счастья... и, быть может... эта любовь в-будущем вернет тебе душевный покой.
— Душевный покой?
— Послушай же... Отец Генриха, принц Пауль, написал мне письмо... Хотя он считает, что не может надеяться на эту милость... он просит твоей руки для своего сына, который, по его словам, самозабвенно и страстно тебя любит.
— О боже, — произнесла Лилия-Мария, закрывая лицо руками, — как я могла бы быть счастлива!
— Успокойся, моя любимая! Все зависит от тебя, ты можешь быть счастливой, — нежно произнес Родольф.
— Никогда... Никогда! Разве вы забыли?
— Я ничего не забываю... Но если завтра ты уйдешь в монастырь, я не только расстанусь с тобой навсегда... но помни, что тебе предстоит печальная, суровая жизнь... Значит, я должен потерять и погубить тебя, вместо того чтобы видеть тебя счастливой, если ты станешь супругой любимого человека, который тебя обожает. — Выйти за него замуж... да что вы, отец!
— Да... но с условием, что после свадьбы, которая состоится здесь, ночью, без свидетелей, за исключением Мэрфа для тебя и барона Грауна для Генриха, вы отправитесь в какое-нибудь тихое убежище в Швейцарии или Италии, и будете жить там в уединении, как живут богатые буржуа. Теперь ты понимаешь, почему я безропотно решил расстаться с тобой. Тебе известно, почему я желаю, чтоб Генрих скрыл свой титул, как только он покинет Германию? Дело в том, что я убежден, что, наслаждаясь уединенным счастьем, ведя образ жизни, лишенный светской роскоши, ты постепенно будешь забывать то ужасное прошлое, особенно нестерпимое для тебя здесь, где оно представляет горький контраст с помпезными почестями, которые тебе беспрерывно оказывают.
— Родольф прав! — воскликнула Клеманс. — Наедине с Генрихом вы будете наслаждаться своим и его счастьем и у вас не будет времени даже подумать о том, что происходило когда-то.
— К тому же я не смогу долгое время не видеть тебя; каждый год Клеманс и я будем навещать вас.,
— И однажды... когда раны, от которых вы так страдаете, заживут... когда вы обретете забвение в счастье, а это время наступит раньше, чем вы предполагаете... вы возвратитесь к нам, чтоб никогда больше не расставаться с нами!
— Забвение в счастье!.. — прошептала Лилия-Мария, невольно зачарованная этой волшебной мечтой.
— Да... да, дитя мое, — повторила Клеманс, — когда вас будет беспрерывно благословлять, почитать, обожать ваш муж, избранный вами, человек с благородным и великодушным сердцем, которым восхищается ваш отец... разве останется у вас время предаваться воспоминаниям о былом? И даже если вы вспомните о прошлом, сможет ли оно вас опечалить? Помешает ли оно вам верить в лучезарное счастье вашего мужа? — Это правда, скажи мне, дитя мое, — продолжал Родольф, едва сдерживая слезы радости, когда увидел, что его дочь колеблется, — если ты поймешь, как обожает тебя твой муж... если почувствуешь, что своим счастьем он всецело обязан тебе... за что же ты будешь упрекать себя?
— Дорогой отец... — произнесла Мария, увлеченная несказанной надеждой, — неужели меня ждет такое счастье?
— Я был в этом уверен! — воскликнул Родольф в порыве торжествующей радости. — Разве отец не может устроить счастье своей любимой дочери... если он хочет этого?
— Она так заслуживает счастья... что мы должны исполнить просьбу принца Пауля, мой друг, — заметила Клеманс, разделяя радостное восхищение Родольфа.
— Стать женою Генриха... и потом проводить жизнь с ним... и с моей второй матерью, и с вами, отец, — повторяла Мария, все более опьяняясь этими сладостными мыслями.
— Да, мой милый ангел. Мы все будем счастливы!.. Я отвечу отцу Генриха, что соглашаюсь на ваш брак! — воскликнул Родольф, обнимая свою дочь с невыразимым волнением. — Успокойся, разлука с нами будет недолгой... новые обязанности семейной жизни укрепят тебя на пути забвения и блаженства, на который ты теперь вступишь... и наконец, если ты станешь матерью, не только ты одна будешь счастлива...
— Ах, — воскликнула Мария душераздирающим голосом, ибо слово «мать» прогнало охвативший ее волшебный сон. — Мать... я? Никогда!.. Я недостойна этого святого имени... Я бы умерла от стыда перед моим ребенком... если бы раньше не умерла от стыда перед его отцом... признаваясь ему в своем прошлом.
— Что она говорит, боже мой, — воскликнул Родольф, пораженный этим резким поворотом.
— Чтоб я стала матерью, — с горьким отчаяньем продолжала Мария, — чтоб меня уважал, благословлял невинный и чистый ребенок! Меня, которую в прошлом все презирали! Чтобы я позорила святое имя матери... О, никогда... несчастная, безумная, я позволила увлечь себя недостойной надеждой!..
— Дорогая дочь, сжалься, выслушай меня.
Лилия-Мария поднялась, прямая, бледная и прекрасная во всем величии своего неизбывного несчастья.
— Отец... мы забыли, что, прежде чем я выйду за него замуж, принц Генрих должен узнать о моем прошлом.
— Я это не забыл, — воскликнул Родольф. — Он должен все знать... и он узнает все...
— А вы ведь не пожелаете, чтоб я умерла... столь униженная в его глазах?
— Но он также узнает, какой неодолимый рок вверг тебя в пропасть... узнает, что ты все искупила.
— И он наконец поймет, — продолжала Клеманс, сжимая Марию в своих объятиях, — что если я вас называю дочерью, то он, не стыдясь, может назвать вас своей женой...
— А я... мама, я глубоко уважаю принца Генриха и не могу отдать ему руку, к которой прикасались парижские бродяги...
Вскоре после этой тяжелой сцены можно было прочитать в «Официальной газете Герольштейна» следующее сообщение:
«Вчера в герцогском аббатстве св. Германгильды, в присутствии его королевского высочества правящего герцога и всего его двора произошло вступление в послушницы ее высочества принцессы Амелии Герольштейнской.
Послушничество было принято монсеньором Карлом-Максимом, архиепископом Оппенгеймским, монсеньором Аннибалом-Андре Монтано, принцами Дельфийскими, епископом Чеутским in partibus infidelium[174] и папским нунцием, который передал поздравление и благословение папы.
Проповедь была произнесена преподобным монсеньором Петером фон Асфельд, каноником Кельнского собора, графом Священной Римской империи».
«VENI, CREATOR OPTIME»[175]
Глава VII.
ИСПОВЕДЬ
«Родольф к Клеманс
Герольштейн, 12 января 1842[176].
Окончательно успокоив меня сегодня сообщением о здоровье вашего отца, мой друг, вы подаете мне надежду, что сможете в конце недели привезти его сюда. Я его предупреждал, что в замке Розенфельд, находящемся среди лесов, несмотря на всевозможные предосторожности, ему придется терпеть лютый холод; к несчастью, наши советы для такого страстного охотника, как он, оказались бесполезными. Заклинаю вас, Клеманс, как только ваш отец сможет переносить езду в экипаже, увезите его без промедления; покиньте эту суровую страну и это дикое убежище, где могли жить только древние германцы с железным здоровьем, каких теперь уже не осталось на свете.
Я боюсь, что и вы заболеете в свою очередь: усталость от этой внезапной поездки, тревога, терзавшая вас, пока вы не увидели своего отца, все это было слишком жестоко для вас. Как жаль, что я не смог вас сопровождать!..
Клеманс, умоляю вас, будьте осторожны. Я знаю, что вы смелая, преданная женщина... мне также известно, какой трогательной заботой вы окружили своего отца; но он, как и я, будет — в отчаянье, если ваше здоровье пострадает во время путешествия; вдвойне сожалею о болезни графа, потому что из-за нее вам пришлось оставить меня в тот момент, когда я смог бы найти утешение в вашей нежной любви.
Обряд пострижения нашей дочери назначен на завтра... 13 января, роковая дата... Именно 13 января я обнажил шпагу против моего отца...
Ах, мой друг... я слишком рано решил, что я прощен. Пьянящая надежда провести жизнь подле вас и дочери заставила меня позабыть, что до сих пор не я, а она была наказана, мне же еще предстоит возмездие.
И вот оно явилось... когда шесть месяцев тому назад несчастная дочь поведала нам о двойном источнике ее сердечных мук: несмываемый позор прошлого... несчастная любовь к Генриху...
Эти жгучие горестные чувства, каждое из которых усиливает другое, с логической неизбежностью привели к ее неумолимому решению поступить в монастырь. Вам известно, мой друг, что, изо всех сил борясь за нашу обожаемую дочь, уговаривая ее изменить решение, мы не могли утаить от себя, что она поступает мужественно и что на ее месте мы поступили бы так же. Что можно было ответить на эти страшные слова: «Я слишком люблю принца Генриха, чтобы предложить ему руку, к которой прикасались парижские бродяги»? Она должна была пожертвовать собою вследствие благородных терзаний неизгладимого прошлого! Она совершила это храбро... Она отказалась от великолепия света, она спустилась по ступеням трона, чтобы, облаченной во власяницу, стать на колени на плиты церкви; скрестив — на груди руки, она склонила ангельскую головку, и ее чудные белокурые волосы, которые я так любил и которые храню как сокровище, упали наземь.
О мой друг, вы представляете себе мою душевную боль в этот мрачный торжественный момент, она столь же мучительна, как и в минувшие времена... Над этим письмом я плачу как ребенок.
Я ее видел сегодня утром; она выглядела менее бледной, чем обычно, и убеждала, что здорова... ее состояние меня смертельно тревожит. Увы, когда под покрывалом и повязкой, окружавшей благородный лоб, я увидел осунувшиеся черты, белые, как холодный мрамор, и ее большие глаза, ставшие, казалось, еще больше, я не мог не вспомнить о нежном и чистом сиянии ее красоты в день нашей свадьбы. Никогда мы не видели ее столь обворожительной, не правда ли? Ее прелестное лицо, казалось, излучало наше счастье.
Как я вам уже сказал, я видел ее сегодня утром; ее не предупредили, что принцесса Юлиана добровольно слагает с себя в ее пользу сан аббатисы; итак, завтра, в день ее пострига, — наша дочь будет избрана настоятельницей, так как у всех благородных девиц обители единодушное мнение: присвоить ей этот почетный сан[177].
Все в один голос говорят, что, став послушницей, она поражала всех своей набожностью, кротостью, святой точностью исполнения правил своего монашеского ордена, суровость которых она, к сожалению, еще усиливала. В монастыре уже чувствуется ее влияние, как и везде, где она присутствует. Она не придает этому значения и даже не знает об этом, что еще более возвеличивает ее авторитет... Сегодняшняя встреча только подтвердила мои подозрения: она не нашла здесь, в одиночестве монастыря, в суровой жизни обители покой и утешение... Однако она рада, что возложила на себя обет, который считает необходимым исполнением повелительного долга; но она постоянно страдает, так как создана не для мистического созерцания, предаваясь которому иные, забывая все свои привязанности, все земные радости, впадают в аскетический восторг.
— Увы, да, отец, судите сами, как я смутилась, когда вслед затем настоятельница мне сообщила, что это портрет ее племянника, нашего родственника... Тогда я страшно взволновалась; я пыталась отвлечься от первого впечатления, но чем больше старалась, тем сильнее оно укоренялось в моем сердце, как раз благодаря моим настойчивым усилиям изгнать его. К тому же я часто слышала, как вы хвалили сердечность, незаурядный ум и характер принца Генриха...
— Дорогое дитя мое, ты его полюбила уже тогда, когда видела только его портрет и слышала, как говорят о его редких достоинствах.
— Я еще не любила его, отец, но меня влекло к нему, и я горько упрекала себя; но утешалась тем, что никто в мире не узнает мою печальную тайну, которой я так стыдилась. Чтоб я осмелилась полюбить... не довольствуясь вашим трогательным чувством, нежностью моей матери! Разве не должна была я посвятить вам обоим все силы, все порывы моего сердца и души?.. О, из всех упреков, какими я осыпала себя, это мучило меня больше всего. Наконец я впервые увидела кузена... на балу в честь герцогини Софии; принц Генрих был так поразительно похож на свой портрет, что я сразу же его узнала... В тот же вечер, отец, вы мне представили кузена и позволили нам относиться друг к другу по-родственному.
— И вскоре вы полюбили друг друга?
— О, дорогой отец, он так красноречиво выражал вам свое уважение, привязанность, восхищение... к тому же вы сами так хорошо отзывались о нем!
— Он того заслужил. Нет более возвышенного характера, более благородного сердца.
— Ах, отец, сжальтесь... не хвалите его так... Я и без того столь несчастна!
— А я хочу убедить тебя в том, что у твоего кузена изумительный характер... Тебя удивляет то, что я сейчас говорю, я понимаю, продолжай...
— Я чувствовала, как для меня опасно ежедневно встречаться с принцем, но я не могла избежать этих встреч. Как ни безгранично мое доверие к вам, мой отец, я не осмелилась рассказать вам о моей тревоге, всячески старалась утаить мою любовь; и все же, признаюсь, несмотря на угрызения совести, когда я забывала о прошлом, эта братская близость доставляла мне минуты счастья, неведомого прежде, но сменявшегося мрачным отчаяньем, как только я начинала вспоминать печальное прошлое... ибо, увы, если эти воспоминания продолжались, в то время как я была окружена почестями и уважением со стороны почти незнакомых мне людей, посудите сами, отец, в каком я была состоянии, когда принц Генрих расточал мне деликатные комплименты... окружил меня чистым и почтительным обожанием, проявляя, как ой говорил, братскую привязанность, которую он чувствовал ко мне под святым покровительством своей матери, умершей, когда он был еще ребенком. Но я, по крайней мере, старалась заслужить прелестное имя сестры, которым он меня называл, я согласно своему слабому уму советовала кузену, как вести себя в будущем, проявляла интерес ко всему, что имело к нему отношение, обещала себе, что всегда буду просить вас оказывать ему вашу доброжелательную поддержку... Но сколько мук, сколько сдержанных слез, когда принц Генрих расспрашивал меня о моем детстве, юности... О, обманывать... всегда обманывать, всегда бояться, вечно лгать... вечно дрожать под взглядом того, кого любишь и уважаешь, как преступник дрожит перед неумолимым взором своего судьи!.. О отец, я виновата, я понимаю, что не имела права любить; но я искупила эту печальную любовь тяжелым страданием... Что вам еще сказать? Отъезд Генриха причинил мне новое глубокое горе, и я поняла, что люблю его еще больше, чем думала... Вот почему, — сказала Мария, подавленная так, словно эта исповедь поглотила все ее силы, — я вскоре призналась бы вам, так как эта роковая любовь переполнила чашу моих страданий... Теперь скажите, отец, скажите, когда вы все знаете, какое будущее может ожидать меня, кроме пострижения в монахини?
— Да, есть для тебя будущее, дитя мое... настолько же светлое, отрадное и счастливое, насколько монастырь мрачен и зловещ.
— Что вы говорите, отец?..
— Послушай теперь меня... Ты хорошо знаешь, что я тебя горячо люблю, питаю к тебе слишком нежные чувства, чтобы не заметить возникшую между тобой и Генрихом любовь; всего лишь несколько дней спустя я убедился, что он полюбил тебя еще сильнее, чем ты его...
— Отец... нет... нет, это невозможно... он не любит меня так сильно.
— Он тебя любит, говорю тебе... любит страстно, безумно.
— О боже мой, боже мой!
— Слушай же... Когда я сыграл эту шутку с портретом, я не знал, что Генрих должен вскоре приехать к своей тетке в Герольштейн. Когда он сюда приехал, я уступил симпатии, которую он всегда мне внушал, и пригласил его постоянно бывать у нас... До того я относился к Генриху, как к своему сыну, и теперь ничего не изменил в своем отношении к нему... Несколько дней спустя Клеманс и я уже не сомневались в вашем обоюдном чувстве... Если ты страдала и мучилась, дитя мое, то, поверь, мне тоже было не сладко, и я был в крайне затруднительном положении. Как отец, ценя превосходные черты характера Генриха, я был глубоко счастлив, узнав о вашей привязанности друг к другу, так как я не мог мечтать о более достойном муже для тебя.
— Ах, отец... сжальтесь надо мной, сжальтесь!
— Но меня, как человека чести, мучила мысль о твоем печальном прошлом... Вот почему при встречах с Генрихом я не внушал ему никаких надежд, а, наоборот, давал ему советы, совершенно противоположные тем, которых он мог ожидать от меня, если бы я собирался отдать тебя за него замуж. При таких щепетильных обстоятельствах, как отец и порядочный человек, я должен был проявлять строгую сдержанность, не поощрять любовь кузена, но по-прежнему учтиво относиться к нему... Дорогое дитя, ведь до сих пор ты была так несчастна, что, видя, как ты оживилась под влиянием чистой и благородной любви, я ни за что на свете не захотел бы лишить тебя редкостных и чудесных радостей. Даже если, быть может, в будущем это чувство и померкнет, я все же надеялся, что ты сможешь насладиться немногими днями невинного счастья... и, быть может... эта любовь в-будущем вернет тебе душевный покой.
— Душевный покой?
— Послушай же... Отец Генриха, принц Пауль, написал мне письмо... Хотя он считает, что не может надеяться на эту милость... он просит твоей руки для своего сына, который, по его словам, самозабвенно и страстно тебя любит.
— О боже, — произнесла Лилия-Мария, закрывая лицо руками, — как я могла бы быть счастлива!
— Успокойся, моя любимая! Все зависит от тебя, ты можешь быть счастливой, — нежно произнес Родольф.
— Никогда... Никогда! Разве вы забыли?
— Я ничего не забываю... Но если завтра ты уйдешь в монастырь, я не только расстанусь с тобой навсегда... но помни, что тебе предстоит печальная, суровая жизнь... Значит, я должен потерять и погубить тебя, вместо того чтобы видеть тебя счастливой, если ты станешь супругой любимого человека, который тебя обожает. — Выйти за него замуж... да что вы, отец!
— Да... но с условием, что после свадьбы, которая состоится здесь, ночью, без свидетелей, за исключением Мэрфа для тебя и барона Грауна для Генриха, вы отправитесь в какое-нибудь тихое убежище в Швейцарии или Италии, и будете жить там в уединении, как живут богатые буржуа. Теперь ты понимаешь, почему я безропотно решил расстаться с тобой. Тебе известно, почему я желаю, чтоб Генрих скрыл свой титул, как только он покинет Германию? Дело в том, что я убежден, что, наслаждаясь уединенным счастьем, ведя образ жизни, лишенный светской роскоши, ты постепенно будешь забывать то ужасное прошлое, особенно нестерпимое для тебя здесь, где оно представляет горький контраст с помпезными почестями, которые тебе беспрерывно оказывают.
— Родольф прав! — воскликнула Клеманс. — Наедине с Генрихом вы будете наслаждаться своим и его счастьем и у вас не будет времени даже подумать о том, что происходило когда-то.
— К тому же я не смогу долгое время не видеть тебя; каждый год Клеманс и я будем навещать вас.,
— И однажды... когда раны, от которых вы так страдаете, заживут... когда вы обретете забвение в счастье, а это время наступит раньше, чем вы предполагаете... вы возвратитесь к нам, чтоб никогда больше не расставаться с нами!
— Забвение в счастье!.. — прошептала Лилия-Мария, невольно зачарованная этой волшебной мечтой.
— Да... да, дитя мое, — повторила Клеманс, — когда вас будет беспрерывно благословлять, почитать, обожать ваш муж, избранный вами, человек с благородным и великодушным сердцем, которым восхищается ваш отец... разве останется у вас время предаваться воспоминаниям о былом? И даже если вы вспомните о прошлом, сможет ли оно вас опечалить? Помешает ли оно вам верить в лучезарное счастье вашего мужа? — Это правда, скажи мне, дитя мое, — продолжал Родольф, едва сдерживая слезы радости, когда увидел, что его дочь колеблется, — если ты поймешь, как обожает тебя твой муж... если почувствуешь, что своим счастьем он всецело обязан тебе... за что же ты будешь упрекать себя?
— Дорогой отец... — произнесла Мария, увлеченная несказанной надеждой, — неужели меня ждет такое счастье?
— Я был в этом уверен! — воскликнул Родольф в порыве торжествующей радости. — Разве отец не может устроить счастье своей любимой дочери... если он хочет этого?
— Она так заслуживает счастья... что мы должны исполнить просьбу принца Пауля, мой друг, — заметила Клеманс, разделяя радостное восхищение Родольфа.
— Стать женою Генриха... и потом проводить жизнь с ним... и с моей второй матерью, и с вами, отец, — повторяла Мария, все более опьяняясь этими сладостными мыслями.
— Да, мой милый ангел. Мы все будем счастливы!.. Я отвечу отцу Генриха, что соглашаюсь на ваш брак! — воскликнул Родольф, обнимая свою дочь с невыразимым волнением. — Успокойся, разлука с нами будет недолгой... новые обязанности семейной жизни укрепят тебя на пути забвения и блаженства, на который ты теперь вступишь... и наконец, если ты станешь матерью, не только ты одна будешь счастлива...
— Ах, — воскликнула Мария душераздирающим голосом, ибо слово «мать» прогнало охвативший ее волшебный сон. — Мать... я? Никогда!.. Я недостойна этого святого имени... Я бы умерла от стыда перед моим ребенком... если бы раньше не умерла от стыда перед его отцом... признаваясь ему в своем прошлом.
— Что она говорит, боже мой, — воскликнул Родольф, пораженный этим резким поворотом.
— Чтоб я стала матерью, — с горьким отчаяньем продолжала Мария, — чтоб меня уважал, благословлял невинный и чистый ребенок! Меня, которую в прошлом все презирали! Чтобы я позорила святое имя матери... О, никогда... несчастная, безумная, я позволила увлечь себя недостойной надеждой!..
— Дорогая дочь, сжалься, выслушай меня.
Лилия-Мария поднялась, прямая, бледная и прекрасная во всем величии своего неизбывного несчастья.
— Отец... мы забыли, что, прежде чем я выйду за него замуж, принц Генрих должен узнать о моем прошлом.
— Я это не забыл, — воскликнул Родольф. — Он должен все знать... и он узнает все...
— А вы ведь не пожелаете, чтоб я умерла... столь униженная в его глазах?
— Но он также узнает, какой неодолимый рок вверг тебя в пропасть... узнает, что ты все искупила.
— И он наконец поймет, — продолжала Клеманс, сжимая Марию в своих объятиях, — что если я вас называю дочерью, то он, не стыдясь, может назвать вас своей женой...
— А я... мама, я глубоко уважаю принца Генриха и не могу отдать ему руку, к которой прикасались парижские бродяги...
Вскоре после этой тяжелой сцены можно было прочитать в «Официальной газете Герольштейна» следующее сообщение:
«Вчера в герцогском аббатстве св. Германгильды, в присутствии его королевского высочества правящего герцога и всего его двора произошло вступление в послушницы ее высочества принцессы Амелии Герольштейнской.
Послушничество было принято монсеньором Карлом-Максимом, архиепископом Оппенгеймским, монсеньором Аннибалом-Андре Монтано, принцами Дельфийскими, епископом Чеутским in partibus infidelium[174] и папским нунцием, который передал поздравление и благословение папы.
Проповедь была произнесена преподобным монсеньором Петером фон Асфельд, каноником Кельнского собора, графом Священной Римской империи».
«VENI, CREATOR OPTIME»[175]
Глава VII.
ИСПОВЕДЬ
«Родольф к Клеманс
Герольштейн, 12 января 1842[176].
Окончательно успокоив меня сегодня сообщением о здоровье вашего отца, мой друг, вы подаете мне надежду, что сможете в конце недели привезти его сюда. Я его предупреждал, что в замке Розенфельд, находящемся среди лесов, несмотря на всевозможные предосторожности, ему придется терпеть лютый холод; к несчастью, наши советы для такого страстного охотника, как он, оказались бесполезными. Заклинаю вас, Клеманс, как только ваш отец сможет переносить езду в экипаже, увезите его без промедления; покиньте эту суровую страну и это дикое убежище, где могли жить только древние германцы с железным здоровьем, каких теперь уже не осталось на свете.
Я боюсь, что и вы заболеете в свою очередь: усталость от этой внезапной поездки, тревога, терзавшая вас, пока вы не увидели своего отца, все это было слишком жестоко для вас. Как жаль, что я не смог вас сопровождать!..
Клеманс, умоляю вас, будьте осторожны. Я знаю, что вы смелая, преданная женщина... мне также известно, какой трогательной заботой вы окружили своего отца; но он, как и я, будет — в отчаянье, если ваше здоровье пострадает во время путешествия; вдвойне сожалею о болезни графа, потому что из-за нее вам пришлось оставить меня в тот момент, когда я смог бы найти утешение в вашей нежной любви.
Обряд пострижения нашей дочери назначен на завтра... 13 января, роковая дата... Именно 13 января я обнажил шпагу против моего отца...
Ах, мой друг... я слишком рано решил, что я прощен. Пьянящая надежда провести жизнь подле вас и дочери заставила меня позабыть, что до сих пор не я, а она была наказана, мне же еще предстоит возмездие.
И вот оно явилось... когда шесть месяцев тому назад несчастная дочь поведала нам о двойном источнике ее сердечных мук: несмываемый позор прошлого... несчастная любовь к Генриху...
Эти жгучие горестные чувства, каждое из которых усиливает другое, с логической неизбежностью привели к ее неумолимому решению поступить в монастырь. Вам известно, мой друг, что, изо всех сил борясь за нашу обожаемую дочь, уговаривая ее изменить решение, мы не могли утаить от себя, что она поступает мужественно и что на ее месте мы поступили бы так же. Что можно было ответить на эти страшные слова: «Я слишком люблю принца Генриха, чтобы предложить ему руку, к которой прикасались парижские бродяги»? Она должна была пожертвовать собою вследствие благородных терзаний неизгладимого прошлого! Она совершила это храбро... Она отказалась от великолепия света, она спустилась по ступеням трона, чтобы, облаченной во власяницу, стать на колени на плиты церкви; скрестив — на груди руки, она склонила ангельскую головку, и ее чудные белокурые волосы, которые я так любил и которые храню как сокровище, упали наземь.
О мой друг, вы представляете себе мою душевную боль в этот мрачный торжественный момент, она столь же мучительна, как и в минувшие времена... Над этим письмом я плачу как ребенок.
Я ее видел сегодня утром; она выглядела менее бледной, чем обычно, и убеждала, что здорова... ее состояние меня смертельно тревожит. Увы, когда под покрывалом и повязкой, окружавшей благородный лоб, я увидел осунувшиеся черты, белые, как холодный мрамор, и ее большие глаза, ставшие, казалось, еще больше, я не мог не вспомнить о нежном и чистом сиянии ее красоты в день нашей свадьбы. Никогда мы не видели ее столь обворожительной, не правда ли? Ее прелестное лицо, казалось, излучало наше счастье.
Как я вам уже сказал, я видел ее сегодня утром; ее не предупредили, что принцесса Юлиана добровольно слагает с себя в ее пользу сан аббатисы; итак, завтра, в день ее пострига, — наша дочь будет избрана настоятельницей, так как у всех благородных девиц обители единодушное мнение: присвоить ей этот почетный сан[177].
Все в один голос говорят, что, став послушницей, она поражала всех своей набожностью, кротостью, святой точностью исполнения правил своего монашеского ордена, суровость которых она, к сожалению, еще усиливала. В монастыре уже чувствуется ее влияние, как и везде, где она присутствует. Она не придает этому значения и даже не знает об этом, что еще более возвеличивает ее авторитет... Сегодняшняя встреча только подтвердила мои подозрения: она не нашла здесь, в одиночестве монастыря, в суровой жизни обители покой и утешение... Однако она рада, что возложила на себя обет, который считает необходимым исполнением повелительного долга; но она постоянно страдает, так как создана не для мистического созерцания, предаваясь которому иные, забывая все свои привязанности, все земные радости, впадают в аскетический восторг.