Парижские тайны
Часть 248 из 267 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Я пришла предупредить вас, что монсеньор просит его подождать, он будет здесь через несколько минут, — ответила статс-дама с почтительной официальностью.
— А я удивлялась, что сегодня еще не видела своего отца, ведь я с таким нетерпением жду его визита каждое утро! Надеюсь, что мадемуазель фон Арнейм не заболела и что не по этой причине вы, графиня, второй день проводите со мной.
— Не тревожьтесь, ваше высочество, мадемуазель фон Арнейм просила меня заменить ее сегодня; завтра она будет исполнять свои обязанности и надеется, что вы соблаговолите простить ее.
— Конечно же, тем более, что я ничего тут не теряю, я просто буду иметь удовольствие видеть вас два дня подряд, дорогая графиня, а следующие дни со мной проведет мадемуазель фон Арнейм.
— Вы осыпаете нас милостями, — ответила статс-дама, — поэтому я осмелюсь обратиться к вам с просьбой.
— Говорите, прошу вас; вы ведь знаете, что я всегда готова оказать вам услугу.
— Да, вы всегда относились к нам с исключительной добротой, тут такой тяжелый случай, что я бы не заговорила о нем, если б это дело не заслуживало внимания; вот почему я осмеливаюсь рассчитывать на вашу чрезвычайную благосклонность.
— Вы не должны говорить о благосклонности, дорогая графиня, я всегда благодарна тем, кто предоставляет мне возможность оказать добрую услугу.
— Речь идет об одной несчастной девушке, она, к сожалению, уехала из Герольштейна до того, как вы основали приют, столь необходимый сиротам и покинутым девушкам, которых никто не оберегает от дурных страстей.
— А что с ней? Что вы хотите для нее сделать?
— Ее отец, настоящий авантюрист, направился в Америку искать счастья, оставив жену и дочь в довольно стесненном положении. Мать умерла; дочь в шестнадцатилетнем возрасте, став самостоятельной, покинула свою родину и уехала в Вену с каким-то соблазнителем, который вскоре ее бросил. Как это всегда бывает, первый шаг на пути порока привел эту несчастную к пропасти бесчестия; за короткое время она стала, как другие падшие твари, позором женского пола...
Лилия-Мария опустила глаза, покраснела и не смогла скрыть легкого трепета; статс-дама это заметила. Боясь, что оскорбила невинную душу принцессы, говоря с ней о женщине такого поведения, она в смущении продолжала:
— Прошу извинить меня, ваше высочество, за то, что я несомненно огорчила вас, заговорив о столь бесчестном существе; но несчастная так искренне раскаивается... что я сочла возможным просить вас помочь ей.
— И вы были правы. Продолжайте... прошу, — сказала Лилия-Мария, преодолевая мучительное волнение, — все проступки достойны жалости, когда за ними следует раскаяние.
— Так произошло и в данном случае. После двух лет позорного существования на нее снизошла благодать... Охваченная угрызениями совести, она возвратилась сюда. Случай пожелал, чтобы она поселилась в доме у одной достойной вдовы, набожность и сердечность которой известны всем. Поддержанная вдовой, бедняжка призналась ей в своих ошибках; она преисполнена ужаса, вспоминая прошлую жизнь, и хотела бы ценой сурового искупления обрести счастье в монастыре, где она смогла бы замолить свои грехи. Почтенной вдове, которой она сделала это признание, было известно, что я имею честь принадлежать к вашему двору; она написала мне письмо, полагая, что, если всемогущее вмешательство вашего высочества окажет воздействие на настоятельницу принцессу Юлиану, эта несчастная женщина сможет надеяться быть принятой послушницей в монастырь святой Германгильды; она сочтет за милость исполнять самые тяжелые работы, чтобы доказать свое глубокое раскаяние. Я несколько раз говорила с этой женщиной, прежде чем позволила себе умолять вас, чтобы вы ее пожалели, и я твердо убеждена, что ее раскаяние будет постоянным. Не бедность и не старость принудили ее вернуться к добру; ей едва минуло восемнадцать лет, она очень хороша собой, у нее есть немного денег, которые она хочет отдать для какого-нибудь благотворительного заведения, если к ней проявят благосклонность, о которой она просит.
— Я возлагаю на себя заботу о вашей просительнице, — сказала Лилия-Мария, едва сдерживая волнение, ведь ее прошлая жизнь была похожа на жизнь той женщины, помочь которой ее просили. Затем она продолжала:
— Раскаянье этой несчастной женщины весьма похвально, ее надо поддержать.
— Не знаю, как выразить благодарность вашему высочеству; я едва могла надеяться, что вы соблаговолите проявить великодушие...
— Она была виновна, теперь раскаивается... — произнесла Лилия-Мария с невыразимым сочувствием и грустью. — Справедливости ради следует проявить к ней жалость. Чем искреннее ее угрызения совести, тем больше они мучат ее, дорогая графиня...
— Кажется, идет монсеньор, — воскликнула фрейлина, не замечая глубокого и все возрастающего волнения Лилии-Марии.
И действительно, в салон вошел Родольф с букетом роз.
При появлении принца графиня незаметно удалилась. Как только она ушла, Лилия-Мария бросилась в объятья отца и, положив голову ему на плечо, молча повисла на его груди.
— Здравствуй... здравствуй, мое дорогое дитя, — произнес Родольф, горячо обнимая дочь и еще не замечая ее печали. — Посмотри на эти розы, какой чудный букет я собрал сегодня для тебя, потому не пришел к тебе раньше. Такого букета я тебе никогда не преподносил...
Держа цветы, принц попытался высвободиться из объятий дочери; увидев ее всю в слезах, он бросил цветы на стол, взял за руки Марию и воскликнул:
— Ты плачешь, боже мой, что с тобой?
— Ничего... просто так... отец... — сказала она, вытирая слезы и стараясь ему улыбнуться.
— Умоляю, скажи мне, что с тобой. Кто тебя расстроил?
— Уверяю вас, отец, вам не о чем беспокоиться... Графиня пришла просить меня помочь одной бедной, несчастной женщине... и я невольно расчувствовалась...
— Это правда?.. Только и всего?
— Да, — ответила Мария, взяв брошенный отцом на стол букет роз. — Но как вы меня балуете, какой чудный букет! А когда я думаю, что каждый день... вы приносите мне такой же... что вы сами срываете цветы...
— Дитя мое, — сказал Родольф, с тревогой взирая на дочь, — ты от меня что-то скрываешь... Твоя улыбка скорбная, неестественная. Заклинаю тебя, скажи мне, что тебя удручает, оставь в покое букет...
— Но вы же знаете, цветы для меня — большая радость, притом я так люблю розы... Я их всегда любила... Вы помните, — сказала она с печальной улыбкой, — помните мой маленький розовый куст... увядшие листья которого я так бережно хранила.
При этом горестном намеке на прошлое Родольф воскликнул:
— Бедное дитя, так, значит, мои подозрения были не напрасны... Хотя тебя и окружает роскошь и благополучие, ты порою вспоминаешь ужасные времена. Увы, я полагал, что, если буду тебя нежно любить, ты позабудешь былое!
— Простите, простите, отец! Эти слова вырвались у меня. Я огорчила вас...
— Я огорчаюсь за тебя, милый ангел, — с грустью сказал Родольф, — так как воспоминания о прошлом мучат тебя... они отравят тебе жизнь, если ты будешь им предаваться.
— Это случайно, отец... Это в первый раз с тех пор, как мы приехали сюда...
— Да, ты впервые говоришь мне об этом... но терзают тебя эти мысли, быть может, не случайно... Я замечал твои приступы меланхолии и обвинял прошлое в том, что оно заставляет тебя грустить. Но я не был в этом уверен и даже не пытался бороться с пагубным влиянием воспоминаний — убеждать тебя в том, что не следует придавать никакого значения былому; если бы твоя печаль была вызвана другой причиной, если бы прошлое было для тебя тем, чем оно должно быть — суетным и тяжелым, говорить о нем значило бы наводить тебя на тягостные мысли, которые я хотел бы развеять.
— Как вы добры!.. Поистине эти опасения свидетельствуют о вашей безграничной нежности!
— Конечно!.. Я оказался в затруднительном положении, не сказав тебе ни слова, но я был всецело поглощен тобой... Заключая брак, увенчавший все мои желания, я стремился обеспечить и твое благополучие. Я хорошо знал редкую чуткость твоего сердца и не мог надеяться, что ты никогда... никогда не вспомнишь о былом; но я думал, если у тебя случайно возникнет мысль о нем, то ты должна знать, что благодаря материнской ласке благородной женщины, которая тебя знала и любила, когда ты была глубоко несчастной, ты должна считать, что искупила прошлое своими страшными муками, и быть снисходительной или, вернее, справедливой к себе самой; ведь моя жена благодаря своим редким качествам имеет право на всеобщее уважение, правда? Так вот, ты для нее дочь, любимая сестра, почему же ты не обретешь уверенность в себе? Ее нежная привязанность — разве это не полное твое оправдание? Разве ее отношение не убеждает тебя в том, что жена считает тебя жертвой, а не виновной, что тебя нельзя упрекать за испытанные тобой унижения, муки... начавшиеся с самого твоего рождения? Если бы ты и провинилась, то и тогда вина твоя была бы совершенно искуплена, оправдана всем совершенным тобой добром, исключительным обаянием твоей натуры!..
— Отец...
— Прошу тебя, позволь мне до конца выразить свою мысль, поскольку случай, который, конечно, надо благословить, навел нас на этот разговор. Я давно уже собирался поговорить с тобой об этом, хотя и опасался последствий... Да будет угодно богу, чтоб наш разговор увенчался спасительным успехом!.. Я должен заставить тебя забыть пережитый кошмар; во имя твоего блага я должен исполнить столь важную и столь святую миссию, что ради твоего покоя готов был бы пожертвовать своей любовью к маркизе д'Арвиль... своей дружбой с Мэрфом, если бы решил, что они напоминают тебе прошлое.
— О, дорогой отец, неужели вы могли подумать такое?.. Присутствие друзей, которые знают, кем я была, и которые нежно меня любят, не означает ли это, что они обо всем забыли и простили меня?.. К тому же, отец, разве я не впала бы в отчаянье, если бы вы ради меня отказались от брака с маркизой д'Арвиль?
— Не только я желал бы принести жертву во имя твоего счастья... Ты не знаешь, чем готова была поступиться ради этой же цели Клеманс... Ведь она тоже понимает, сколь велик мой долг перед тобой.
— Ваш долг передо мной, боже! Что же я совершила, чтоб заслужить такое?
— Что ты совершила, мой милый ангел?.. Вся твоя жизнь до возвращения ко мне была горестной, несчастной, скорбной... я упрекаю себя за испытанные тобой муки, как будто это я их причинил! Вот почему, когда я вижу, что ты улыбаешься, что ты довольна, я считаю себя прощенным. Единственная моя цель, единственное желание — сделать тебя настолько же счастливой, насколько ты была несчастной, возвысить тебя настолько же, насколько ты была унижена, ибо мне кажется, что последние следы прошлого исчезают, когда самые видные, самые почтенные люди проявляют к тебе должное уважение.
— Уважение ко мне?.. Нет, нет, отец... к моему положению, вернее, к тому, которое вы мне создали.
— Люди чтут и любят не твой титул, пойми это, моя дорогая, а преклоняются перед тобой лично, только перед тобой. Бывает, воздают почести ради титулов, но иногда их воздают обаятельному созданию. Ты не можешь различить эти почести, потому что ты далека от этого, потому что присущие тебе чудесные ум и такт, которыми я горжусь и за которые я обожаю тебя, позволяют тебе вносить в эти незнакомые тебе светские отношения дух благородства, скромности и грации, перед которыми не могут устоять самые высокомерные персоны...
— Вы меня так любите, отец, и вас так обожают, что, проявляя почтительность ко мне, стремятся понравиться вам.
— О злая девочка, — воскликнул Родольф, прерывая дочь и нежно обнимая ее, — она нисколько не хочет польстить моей отцовской гордости!
— Разве ваша гордость недостаточно удовлетворена тем, что расположение, которое выражают мне, относится к вам, дорогой отец?
— Конечно же нет, мадемуазель, — возразил принц дочери, улыбаясь, чтобы рассеять еще не совсем покинувшую ее грусть, — это не то же самое, мне не дозволено гордиться собой, я могу и я должен гордиться тобой... Да, гордиться! Ты не представляешь себе, насколько ты одарена природой. За год и три месяца твое воспитание завершено столь блистательно, что даже самая строгая мать была бы восхищена тобой; это воспитание еще усилило то неотразимое впечатление, которое ты невольно производишь на окружающих.
— Отец... ваши похвалы меня смущают.
— Я говорю правду, лишь правду. Тебе нужны примеры? Поговорим о прошлом, не стесняясь, это враг, с которым я хочу сразиться, нужно смотреть ему прямо в лицо. Так вот, вспомни Волчицу, ту смелую женщину, которая тебя спасла. Вспомни ту сцену в тюрьме, о которой ты мне рассказывала: глупые, злые арестантки яростно мучили хилую, больную женщину — нашли козла отпущения, — появляешься ты, и тотчас эти фурии, стыдясь своей удивительной жестокости, становятся настолько же милосердны, насколько они были злобны. Это что-нибудь да значит? А разве не благодаря тебе Волчица, эта неукротимая женщина, раскаялась и пожелала вести честную трудовую жизнь? Да что там, поверь мне, дорогое дитя, подчинить своему влиянию Волчицу и ее буйную компанию, воздействуя на них безграничной добротой в соединении с возвышенным умом, дело не легкое. В других обстоятельствах и совсем в другой сфере со свойственным тебе шармом (не улыбайтесь, мадемуазель, при этом сопоставлении) ты смогла очаровать надменную эрцгерцогиню Софию и всю мою придворную знать; ведь и добрые и злые, и великие и малые почти всегда подвергаются влиянию возвышенных душ... Я не хочу утверждать, что ты родилась принцессой в аристократическом смысле этого слова, — это была бы ничтожная лесть тебе, дитя мое... Нет, ты принадлежишь к небольшому числу избранных — они даже королеве могут сказать такие слова, которые очаруют ее и заставят полюбить их... они также могут сказать бедной, униженной и беспомощной женщине то, что ее возвысит и утешит и в то же время покорит ее сердце.
— Дорогой отец... умоляю вас...
— О нет, потерпите, мадемуазель, мое сердце встревожено с давних пор. Подумай только: боясь пробудить в тебе воспоминания о былом, которые я хочу приглушить в твоей памяти... я не смел перед тобой приводить эти сравнения... сопоставления, которые так возвышают тебя в моих глазах. Как часто Клеманс и я восхищались тобой... Не однажды она, расчувствовавшись до слез, говорила мне: разве это не чудо, что наше дорогое дитя осталась сама собой, испытав столько бед? Не чудо ли, продолжала Клеманс, что мучения не испортили эту благородную и редкую девушку, а, наоборот, придали ей еще большее обаяние?
В этот момент дверь салона отворилась, и вошла Клеманс, великая герцогиня Герольштейнская, держа в руке письмо.
— Вот, мой друг, — обратилась она к Родольфу, — письмо из Франции. Я решила принести вам его, чтобы поздороваться с моей ленивицей, моей дочкой, которую я еще не видела сегодня утром, — добавила Клеманс, нежно целуя Марию.
— Это письмо прибыло удивительно кстати, — весело сказал Родольф, бегло прочитав его, — мы как раз беседуем о прошлом... об этом чудовище, с которым мы должны непрестанно вести борьбу, дорогая Клеманс... ибо оно угрожает покою и счастью нашей дочери.
— Значит, это верно, друг мой? Эти приступы меланхолии, замеченные нами...
— Возникали только лишь из-за мучительных воспоминаний; но, к счастью, мы теперь знаем нашего врага, и мы победим его...
— Но от кого же это письмо, друг мой? — спросила Клеманс.
— От милой Хохотушки... жены Жермена.
— Хохотушка!.. — воскликнула Лилия-Мария. — Какое счастье узнать, как она поживает!
— Друг мой, — тихо сказала Клеманс Родольфу, указывая глазами на Лилию-Марию, — вы не боитесь, что это письмо наведет ее на тягостные мысли?
— Это именно те воспоминания, которые я хочу уничтожить, моя дорогая Клеманс, — надо смело бороться с ними, и я уверен, что найду в письме Хохотушки прекрасное оружие, которое мы обратим против них... так как это милое создание обожало нашу дочь и умело ценить ее по заслугам.
И Родольф вслух прочитал следующее письмо:
— «Букеваль, 15 августа 1841.
Монсеньор, осмелюсь написать вам, чтобы сообщить об огромном счастье, выпавшем на нашу долю, и просить вас о новой милости, вас, которому мы уже стольким обязаны, обязаны тем раем, где мы живем, я, Жермен и его милая мать.
Вот о чем идет речь, монсеньор: уже десять дней, как я почти обезумела от блаженства, так как десять дней тому назад у меня появилась прелестная девочка, по-моему, она вылитый портрет Жермена, а он считает, что она похожа на меня, нашей дорогой маме кажется, что она похожа на нас обоих: во всяком случае, у нее чудные голубые глаза, как у Жермена, и темные вьющиеся волосы, как у меня. Против своего обыкновения мой муж ужасно несправедлив, он хочет все время держать ребенка у себя на коленях... но ведь это мое право, не правда ли, монсеньор?»
— Честные, достойные молодые люди, как они, должно быть, счастливы, — произнес Родольф, — невозможно составить лучшую семью.
— И Хохотушка достойна своего счастья, — сказала Лилия-Мария.
— Вот почему я благодарен случаю, что мне довелось познакомиться с нею, — сказал Родольф и продолжал:
— «Монсеньор, простите, говорю с вами о семейных ссорах, а они всегда кончаются поцелуем. К тому же у вас, наверно, звенит в ушах, ибо не проходит дня, чтобы мы не сказали: боже, как мы счастливы, счастливы!.. И конечно же тотчас произносим ваше имя... Простите за каракули и кляксу, дело в том, что, не подумав, я написала «господин Родольф», как называла вас раньше, потом исправила. Надеюсь, вы увидите, что мой почерк стал лучше, как и орфография; Жермен учит меня, и я не вывожу теперь вкось и вкривь большие палки, как это было в то время, когда вы точили мне перья».
— Должен заметить, — улыбаясь, сказал Родольф, — что моя поклонница заблуждается, убежден, что Жермен скорее целует ручку ученице, нежели учит ее.
— А я удивлялась, что сегодня еще не видела своего отца, ведь я с таким нетерпением жду его визита каждое утро! Надеюсь, что мадемуазель фон Арнейм не заболела и что не по этой причине вы, графиня, второй день проводите со мной.
— Не тревожьтесь, ваше высочество, мадемуазель фон Арнейм просила меня заменить ее сегодня; завтра она будет исполнять свои обязанности и надеется, что вы соблаговолите простить ее.
— Конечно же, тем более, что я ничего тут не теряю, я просто буду иметь удовольствие видеть вас два дня подряд, дорогая графиня, а следующие дни со мной проведет мадемуазель фон Арнейм.
— Вы осыпаете нас милостями, — ответила статс-дама, — поэтому я осмелюсь обратиться к вам с просьбой.
— Говорите, прошу вас; вы ведь знаете, что я всегда готова оказать вам услугу.
— Да, вы всегда относились к нам с исключительной добротой, тут такой тяжелый случай, что я бы не заговорила о нем, если б это дело не заслуживало внимания; вот почему я осмеливаюсь рассчитывать на вашу чрезвычайную благосклонность.
— Вы не должны говорить о благосклонности, дорогая графиня, я всегда благодарна тем, кто предоставляет мне возможность оказать добрую услугу.
— Речь идет об одной несчастной девушке, она, к сожалению, уехала из Герольштейна до того, как вы основали приют, столь необходимый сиротам и покинутым девушкам, которых никто не оберегает от дурных страстей.
— А что с ней? Что вы хотите для нее сделать?
— Ее отец, настоящий авантюрист, направился в Америку искать счастья, оставив жену и дочь в довольно стесненном положении. Мать умерла; дочь в шестнадцатилетнем возрасте, став самостоятельной, покинула свою родину и уехала в Вену с каким-то соблазнителем, который вскоре ее бросил. Как это всегда бывает, первый шаг на пути порока привел эту несчастную к пропасти бесчестия; за короткое время она стала, как другие падшие твари, позором женского пола...
Лилия-Мария опустила глаза, покраснела и не смогла скрыть легкого трепета; статс-дама это заметила. Боясь, что оскорбила невинную душу принцессы, говоря с ней о женщине такого поведения, она в смущении продолжала:
— Прошу извинить меня, ваше высочество, за то, что я несомненно огорчила вас, заговорив о столь бесчестном существе; но несчастная так искренне раскаивается... что я сочла возможным просить вас помочь ей.
— И вы были правы. Продолжайте... прошу, — сказала Лилия-Мария, преодолевая мучительное волнение, — все проступки достойны жалости, когда за ними следует раскаяние.
— Так произошло и в данном случае. После двух лет позорного существования на нее снизошла благодать... Охваченная угрызениями совести, она возвратилась сюда. Случай пожелал, чтобы она поселилась в доме у одной достойной вдовы, набожность и сердечность которой известны всем. Поддержанная вдовой, бедняжка призналась ей в своих ошибках; она преисполнена ужаса, вспоминая прошлую жизнь, и хотела бы ценой сурового искупления обрести счастье в монастыре, где она смогла бы замолить свои грехи. Почтенной вдове, которой она сделала это признание, было известно, что я имею честь принадлежать к вашему двору; она написала мне письмо, полагая, что, если всемогущее вмешательство вашего высочества окажет воздействие на настоятельницу принцессу Юлиану, эта несчастная женщина сможет надеяться быть принятой послушницей в монастырь святой Германгильды; она сочтет за милость исполнять самые тяжелые работы, чтобы доказать свое глубокое раскаяние. Я несколько раз говорила с этой женщиной, прежде чем позволила себе умолять вас, чтобы вы ее пожалели, и я твердо убеждена, что ее раскаяние будет постоянным. Не бедность и не старость принудили ее вернуться к добру; ей едва минуло восемнадцать лет, она очень хороша собой, у нее есть немного денег, которые она хочет отдать для какого-нибудь благотворительного заведения, если к ней проявят благосклонность, о которой она просит.
— Я возлагаю на себя заботу о вашей просительнице, — сказала Лилия-Мария, едва сдерживая волнение, ведь ее прошлая жизнь была похожа на жизнь той женщины, помочь которой ее просили. Затем она продолжала:
— Раскаянье этой несчастной женщины весьма похвально, ее надо поддержать.
— Не знаю, как выразить благодарность вашему высочеству; я едва могла надеяться, что вы соблаговолите проявить великодушие...
— Она была виновна, теперь раскаивается... — произнесла Лилия-Мария с невыразимым сочувствием и грустью. — Справедливости ради следует проявить к ней жалость. Чем искреннее ее угрызения совести, тем больше они мучат ее, дорогая графиня...
— Кажется, идет монсеньор, — воскликнула фрейлина, не замечая глубокого и все возрастающего волнения Лилии-Марии.
И действительно, в салон вошел Родольф с букетом роз.
При появлении принца графиня незаметно удалилась. Как только она ушла, Лилия-Мария бросилась в объятья отца и, положив голову ему на плечо, молча повисла на его груди.
— Здравствуй... здравствуй, мое дорогое дитя, — произнес Родольф, горячо обнимая дочь и еще не замечая ее печали. — Посмотри на эти розы, какой чудный букет я собрал сегодня для тебя, потому не пришел к тебе раньше. Такого букета я тебе никогда не преподносил...
Держа цветы, принц попытался высвободиться из объятий дочери; увидев ее всю в слезах, он бросил цветы на стол, взял за руки Марию и воскликнул:
— Ты плачешь, боже мой, что с тобой?
— Ничего... просто так... отец... — сказала она, вытирая слезы и стараясь ему улыбнуться.
— Умоляю, скажи мне, что с тобой. Кто тебя расстроил?
— Уверяю вас, отец, вам не о чем беспокоиться... Графиня пришла просить меня помочь одной бедной, несчастной женщине... и я невольно расчувствовалась...
— Это правда?.. Только и всего?
— Да, — ответила Мария, взяв брошенный отцом на стол букет роз. — Но как вы меня балуете, какой чудный букет! А когда я думаю, что каждый день... вы приносите мне такой же... что вы сами срываете цветы...
— Дитя мое, — сказал Родольф, с тревогой взирая на дочь, — ты от меня что-то скрываешь... Твоя улыбка скорбная, неестественная. Заклинаю тебя, скажи мне, что тебя удручает, оставь в покое букет...
— Но вы же знаете, цветы для меня — большая радость, притом я так люблю розы... Я их всегда любила... Вы помните, — сказала она с печальной улыбкой, — помните мой маленький розовый куст... увядшие листья которого я так бережно хранила.
При этом горестном намеке на прошлое Родольф воскликнул:
— Бедное дитя, так, значит, мои подозрения были не напрасны... Хотя тебя и окружает роскошь и благополучие, ты порою вспоминаешь ужасные времена. Увы, я полагал, что, если буду тебя нежно любить, ты позабудешь былое!
— Простите, простите, отец! Эти слова вырвались у меня. Я огорчила вас...
— Я огорчаюсь за тебя, милый ангел, — с грустью сказал Родольф, — так как воспоминания о прошлом мучат тебя... они отравят тебе жизнь, если ты будешь им предаваться.
— Это случайно, отец... Это в первый раз с тех пор, как мы приехали сюда...
— Да, ты впервые говоришь мне об этом... но терзают тебя эти мысли, быть может, не случайно... Я замечал твои приступы меланхолии и обвинял прошлое в том, что оно заставляет тебя грустить. Но я не был в этом уверен и даже не пытался бороться с пагубным влиянием воспоминаний — убеждать тебя в том, что не следует придавать никакого значения былому; если бы твоя печаль была вызвана другой причиной, если бы прошлое было для тебя тем, чем оно должно быть — суетным и тяжелым, говорить о нем значило бы наводить тебя на тягостные мысли, которые я хотел бы развеять.
— Как вы добры!.. Поистине эти опасения свидетельствуют о вашей безграничной нежности!
— Конечно!.. Я оказался в затруднительном положении, не сказав тебе ни слова, но я был всецело поглощен тобой... Заключая брак, увенчавший все мои желания, я стремился обеспечить и твое благополучие. Я хорошо знал редкую чуткость твоего сердца и не мог надеяться, что ты никогда... никогда не вспомнишь о былом; но я думал, если у тебя случайно возникнет мысль о нем, то ты должна знать, что благодаря материнской ласке благородной женщины, которая тебя знала и любила, когда ты была глубоко несчастной, ты должна считать, что искупила прошлое своими страшными муками, и быть снисходительной или, вернее, справедливой к себе самой; ведь моя жена благодаря своим редким качествам имеет право на всеобщее уважение, правда? Так вот, ты для нее дочь, любимая сестра, почему же ты не обретешь уверенность в себе? Ее нежная привязанность — разве это не полное твое оправдание? Разве ее отношение не убеждает тебя в том, что жена считает тебя жертвой, а не виновной, что тебя нельзя упрекать за испытанные тобой унижения, муки... начавшиеся с самого твоего рождения? Если бы ты и провинилась, то и тогда вина твоя была бы совершенно искуплена, оправдана всем совершенным тобой добром, исключительным обаянием твоей натуры!..
— Отец...
— Прошу тебя, позволь мне до конца выразить свою мысль, поскольку случай, который, конечно, надо благословить, навел нас на этот разговор. Я давно уже собирался поговорить с тобой об этом, хотя и опасался последствий... Да будет угодно богу, чтоб наш разговор увенчался спасительным успехом!.. Я должен заставить тебя забыть пережитый кошмар; во имя твоего блага я должен исполнить столь важную и столь святую миссию, что ради твоего покоя готов был бы пожертвовать своей любовью к маркизе д'Арвиль... своей дружбой с Мэрфом, если бы решил, что они напоминают тебе прошлое.
— О, дорогой отец, неужели вы могли подумать такое?.. Присутствие друзей, которые знают, кем я была, и которые нежно меня любят, не означает ли это, что они обо всем забыли и простили меня?.. К тому же, отец, разве я не впала бы в отчаянье, если бы вы ради меня отказались от брака с маркизой д'Арвиль?
— Не только я желал бы принести жертву во имя твоего счастья... Ты не знаешь, чем готова была поступиться ради этой же цели Клеманс... Ведь она тоже понимает, сколь велик мой долг перед тобой.
— Ваш долг передо мной, боже! Что же я совершила, чтоб заслужить такое?
— Что ты совершила, мой милый ангел?.. Вся твоя жизнь до возвращения ко мне была горестной, несчастной, скорбной... я упрекаю себя за испытанные тобой муки, как будто это я их причинил! Вот почему, когда я вижу, что ты улыбаешься, что ты довольна, я считаю себя прощенным. Единственная моя цель, единственное желание — сделать тебя настолько же счастливой, насколько ты была несчастной, возвысить тебя настолько же, насколько ты была унижена, ибо мне кажется, что последние следы прошлого исчезают, когда самые видные, самые почтенные люди проявляют к тебе должное уважение.
— Уважение ко мне?.. Нет, нет, отец... к моему положению, вернее, к тому, которое вы мне создали.
— Люди чтут и любят не твой титул, пойми это, моя дорогая, а преклоняются перед тобой лично, только перед тобой. Бывает, воздают почести ради титулов, но иногда их воздают обаятельному созданию. Ты не можешь различить эти почести, потому что ты далека от этого, потому что присущие тебе чудесные ум и такт, которыми я горжусь и за которые я обожаю тебя, позволяют тебе вносить в эти незнакомые тебе светские отношения дух благородства, скромности и грации, перед которыми не могут устоять самые высокомерные персоны...
— Вы меня так любите, отец, и вас так обожают, что, проявляя почтительность ко мне, стремятся понравиться вам.
— О злая девочка, — воскликнул Родольф, прерывая дочь и нежно обнимая ее, — она нисколько не хочет польстить моей отцовской гордости!
— Разве ваша гордость недостаточно удовлетворена тем, что расположение, которое выражают мне, относится к вам, дорогой отец?
— Конечно же нет, мадемуазель, — возразил принц дочери, улыбаясь, чтобы рассеять еще не совсем покинувшую ее грусть, — это не то же самое, мне не дозволено гордиться собой, я могу и я должен гордиться тобой... Да, гордиться! Ты не представляешь себе, насколько ты одарена природой. За год и три месяца твое воспитание завершено столь блистательно, что даже самая строгая мать была бы восхищена тобой; это воспитание еще усилило то неотразимое впечатление, которое ты невольно производишь на окружающих.
— Отец... ваши похвалы меня смущают.
— Я говорю правду, лишь правду. Тебе нужны примеры? Поговорим о прошлом, не стесняясь, это враг, с которым я хочу сразиться, нужно смотреть ему прямо в лицо. Так вот, вспомни Волчицу, ту смелую женщину, которая тебя спасла. Вспомни ту сцену в тюрьме, о которой ты мне рассказывала: глупые, злые арестантки яростно мучили хилую, больную женщину — нашли козла отпущения, — появляешься ты, и тотчас эти фурии, стыдясь своей удивительной жестокости, становятся настолько же милосердны, насколько они были злобны. Это что-нибудь да значит? А разве не благодаря тебе Волчица, эта неукротимая женщина, раскаялась и пожелала вести честную трудовую жизнь? Да что там, поверь мне, дорогое дитя, подчинить своему влиянию Волчицу и ее буйную компанию, воздействуя на них безграничной добротой в соединении с возвышенным умом, дело не легкое. В других обстоятельствах и совсем в другой сфере со свойственным тебе шармом (не улыбайтесь, мадемуазель, при этом сопоставлении) ты смогла очаровать надменную эрцгерцогиню Софию и всю мою придворную знать; ведь и добрые и злые, и великие и малые почти всегда подвергаются влиянию возвышенных душ... Я не хочу утверждать, что ты родилась принцессой в аристократическом смысле этого слова, — это была бы ничтожная лесть тебе, дитя мое... Нет, ты принадлежишь к небольшому числу избранных — они даже королеве могут сказать такие слова, которые очаруют ее и заставят полюбить их... они также могут сказать бедной, униженной и беспомощной женщине то, что ее возвысит и утешит и в то же время покорит ее сердце.
— Дорогой отец... умоляю вас...
— О нет, потерпите, мадемуазель, мое сердце встревожено с давних пор. Подумай только: боясь пробудить в тебе воспоминания о былом, которые я хочу приглушить в твоей памяти... я не смел перед тобой приводить эти сравнения... сопоставления, которые так возвышают тебя в моих глазах. Как часто Клеманс и я восхищались тобой... Не однажды она, расчувствовавшись до слез, говорила мне: разве это не чудо, что наше дорогое дитя осталась сама собой, испытав столько бед? Не чудо ли, продолжала Клеманс, что мучения не испортили эту благородную и редкую девушку, а, наоборот, придали ей еще большее обаяние?
В этот момент дверь салона отворилась, и вошла Клеманс, великая герцогиня Герольштейнская, держа в руке письмо.
— Вот, мой друг, — обратилась она к Родольфу, — письмо из Франции. Я решила принести вам его, чтобы поздороваться с моей ленивицей, моей дочкой, которую я еще не видела сегодня утром, — добавила Клеманс, нежно целуя Марию.
— Это письмо прибыло удивительно кстати, — весело сказал Родольф, бегло прочитав его, — мы как раз беседуем о прошлом... об этом чудовище, с которым мы должны непрестанно вести борьбу, дорогая Клеманс... ибо оно угрожает покою и счастью нашей дочери.
— Значит, это верно, друг мой? Эти приступы меланхолии, замеченные нами...
— Возникали только лишь из-за мучительных воспоминаний; но, к счастью, мы теперь знаем нашего врага, и мы победим его...
— Но от кого же это письмо, друг мой? — спросила Клеманс.
— От милой Хохотушки... жены Жермена.
— Хохотушка!.. — воскликнула Лилия-Мария. — Какое счастье узнать, как она поживает!
— Друг мой, — тихо сказала Клеманс Родольфу, указывая глазами на Лилию-Марию, — вы не боитесь, что это письмо наведет ее на тягостные мысли?
— Это именно те воспоминания, которые я хочу уничтожить, моя дорогая Клеманс, — надо смело бороться с ними, и я уверен, что найду в письме Хохотушки прекрасное оружие, которое мы обратим против них... так как это милое создание обожало нашу дочь и умело ценить ее по заслугам.
И Родольф вслух прочитал следующее письмо:
— «Букеваль, 15 августа 1841.
Монсеньор, осмелюсь написать вам, чтобы сообщить об огромном счастье, выпавшем на нашу долю, и просить вас о новой милости, вас, которому мы уже стольким обязаны, обязаны тем раем, где мы живем, я, Жермен и его милая мать.
Вот о чем идет речь, монсеньор: уже десять дней, как я почти обезумела от блаженства, так как десять дней тому назад у меня появилась прелестная девочка, по-моему, она вылитый портрет Жермена, а он считает, что она похожа на меня, нашей дорогой маме кажется, что она похожа на нас обоих: во всяком случае, у нее чудные голубые глаза, как у Жермена, и темные вьющиеся волосы, как у меня. Против своего обыкновения мой муж ужасно несправедлив, он хочет все время держать ребенка у себя на коленях... но ведь это мое право, не правда ли, монсеньор?»
— Честные, достойные молодые люди, как они, должно быть, счастливы, — произнес Родольф, — невозможно составить лучшую семью.
— И Хохотушка достойна своего счастья, — сказала Лилия-Мария.
— Вот почему я благодарен случаю, что мне довелось познакомиться с нею, — сказал Родольф и продолжал:
— «Монсеньор, простите, говорю с вами о семейных ссорах, а они всегда кончаются поцелуем. К тому же у вас, наверно, звенит в ушах, ибо не проходит дня, чтобы мы не сказали: боже, как мы счастливы, счастливы!.. И конечно же тотчас произносим ваше имя... Простите за каракули и кляксу, дело в том, что, не подумав, я написала «господин Родольф», как называла вас раньше, потом исправила. Надеюсь, вы увидите, что мой почерк стал лучше, как и орфография; Жермен учит меня, и я не вывожу теперь вкось и вкривь большие палки, как это было в то время, когда вы точили мне перья».
— Должен заметить, — улыбаясь, сказал Родольф, — что моя поклонница заблуждается, убежден, что Жермен скорее целует ручку ученице, нежели учит ее.