Парижские тайны
Часть 237 из 267 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— К тому же, задерживая меня здесь, вы лишаете вселенную всех человеческих знаний, приобретенных и усвоенных мною, — заявил больной, постепенно воодушевляясь и начиная жестикулировать с исключительным возбуждением.
— Полноте, успокойтесь, мой милый Шарль. К счастью, вселенная еще не заметила, кого ей недостает; как только она потребует, мы не замедлим удовлетворить ее желание, в любом случае, человек ваших способностей, ваших знаний всегда сможет оказать великие услуги человечеству.
— Но ведь я для науки все равно что Ноев ковчег для природы, — воскликнул он с блуждающим взором, скрежеща зубами.
— Мне это известно, мой друг.
— Вы хотите скрыть от людей правду! — воскликнул он, сжимая кулаки. — Но тогда я вас разобью, как стекло, — заметил он с угрожающим видом; лицо его раскраснелось от гнева, а жилы так вздулись, что, казалось, готовы были разорваться.
— Ах, господин Шарль, — отвечал доктор, пристально и проницательно глядя на безумного и придавая своему голосу ласковый и льстивый тон, — я-то думал, что вы величайший ученый современности...
— И прошлого! — воскликнул безумец, сменяя свой гнев на гордость.
— Вы не позволили мне договорить, что вы являетесь величайшим ученым прошлых веков и современности...
— И будущего, — с гордостью добавил сумасшедший.
— О, несносный болтун, он постоянно прерывает меня, — улыбаясь, заметил доктор, похлопывая его по плечу. — Разве можно сказать, что я не знаю, какое восхищение вы внушаете и какое уважение вы заслуживаете!.. Ну ладно, идемте к слепому... проводите меня к нему.
— Доктор, вы — славный человек; пойдемте, пойдемте, вы увидите, что его принуждают выслушивать, в то время как я смог бы рассказать ему изумительные вещи, — продолжал помешанный, совершенно успокоившись и шагая впереди доктора во вполне умиротворенном состоянии.
— Признаюсь вам, сударь, — сказал Жермен, приблизившись к матери и жене (он заметил, что они пришли в ужас, когда умалишенный неистово говорил и жестикулировал), — в какой-то момент я боялся вспышки безумия.
— Господи, прежде, как только возникло возбуждение, первый угрожающий жест этого несчастного, сторожа набросились бы на больного, связали бы его по рукам и ногам, стали бы его бить, поливать холодной водой, применять самые ужасные пытки, которые можно себе представить... Судите о воздействии такого метода лечения на энергичный и раздражительный организм, реакция которого тем сильнее, чем больше применяется принудительных мер. Тогда у больного начался бы буйный припадок, перед которым безрезультатны насильственные меры, повторяясь все чаще, они приводили бы в отчаянье больного, и болезнь стала бы почти неизлечимой; в то время как, видите, если не подавлять внезапную вспышку безумия или рассеивать ее, пользуясь крайней неустойчивостью мысли больного, подобное явление наблюдается у большинства умалишенных, мимолетное возбуждение утихает столь же мгновенно, как и возникает.
— А кто же тот слепой, о котором он говорит? Это заблуждение его ума? — спросила госпожа Жорж.
— Нет, сударыня, это довольно странная история, — ответил доктор. — Слепой был взят в одном из притонов на Елисейских полях, где была арестована банда воров и убийц. Этого человека нашли закованным в цепи посреди подземного погреба, рядом с трупом женщины, так ужасно изуродованной, что нельзя было ее узнать.
— Ужасно... — задрожав, прошептала госпожа Жорж[164].
— Этот человек страшно уродлив, все его лицо изъедено серной кислотой. С тех пор как его привезли сюда, он не произнес ни слова. Я не уверен, действительно ли он немой или притворяется немым. По странной случайности приступы безумия возникают у него ночью, во время моего отсутствия. К несчастью, все вопросы, с которыми к нему обращаются, остаются без ответа; нет никакой возможности узнать о его положении; его припадки вызываются яростью, причина которой неизвестна, ибо он постоянно молчит. Другие умалишенные проявляют к нему большое внимание, они водят его гулять и с удовольствием общаются с ним, увы, сообразно уровню своих знаний. Смотрите... вот и он...
Все лица, сопровождавшие доктора, в ужасе отступили при появлении Грамотея, это был он.
Он не был сумасшедшим, но подделывался под немого и безумного.
Он убил Сычиху не в припадке безумия, а в приступе лихорадки, которая возникла у него в первый раз в Букевале.
Вслед за арестом в кабаке на Елисейских полях, оправившись от внезапной горячки, Грамотей проснулся в одном из помещений дома предварительного заключения в Консьержери, куда его временно поместили как умалишенного. Услышав, что о нем говорят «буйный, сумасшедший», он решил продолжать играть эту роль и представился абсолютно немым, чтобы не выдать себя на допросах, если возникнут сомнения в его вымышленной душевной болезни.
Эта хитрость ему удалась. Отправленный в Бисетр, он симулировал от времени до времени сильные припадки безумия, всегда избирая ночи для их демонстрации, с тем чтобы избегнуть внимательного осмотра, производимого главным врачом. Дежурный хирург, разбуженный и вызванный второпях, обычно являлся к концу кризиса, когда больной уже приходил в себя.
Многие сообщники Грамотея, знавшие его настоящее имя и то, что он бежал с каторги Рошфор, не были осведомлены, кем он стал, и совсем не были заинтересованы доносить на него; поэтому установить его настоящее имя так и не смогли; он же надеялся навсегда остаться в Бисетре, продолжая изображать сумасшедшего и немого.
Да, это была единственная надежда, единственное желание этого человека, потому что отсутствие возможности наносить вред парализовало его жестокие инстинкты. Благодаря полному одиночеству, в котором он жил в подвале Краснорукого, угрызения совести, как известно, понемногу смягчили его каменное сердце.
Лишенный всяких связей с внешним миром, он сосредоточил свой разум на беспрерывном размышлении и воспоминаниях о совершенных преступлениях. Его мысли часто появлялись в виде образов, в виде картин, возникающих в его сознании, — так он объяснял Сычихе, — тогда перед ним не раз появлялись черты лица его жертв, но это не было безумие, это была сила воспоминаний, доведенная до высшей степени выразительности.
Таким образом, этот человек во цвете лет, атлетического сложения, которому предстояла еще долгая жизнь, этот человек, обладавший ясным умом, должен был проводить долгие годы среди умалишенных, притворяясь совершенно немым, либо, если бы его притворство обнаружили, ему грозил эшафот за совершенные им новые убийства или его приговорили бы к вечному заключению среди злодеев, к которым он питал глубокую ненависть, все возраставшую по мере того, как он раскаивался.
Грамотей сидел на скамье, лес седеющих волос покрывал его огромную, безобразную голову; облокотившись на колени, он поддерживал руками подбородок. Хотя эта отвратительная маска была лишена глаз, две дыры на лице заменяли ему нос, а рот у него был бесформенный, его чудовищное лицо выражало глубокое неизлечимое отчаяние.
Душевнобольной юноша с печальным доброжелательным и нежным лицом стоял на коленях перед Грамотеем, держа его крепкие руки в своих руках, добродушно взирал на него и ласковым голосом беспрестанно повторял одни и те же слова: «Земляника... земляника... земляника...»
— И вот единственное, что может сказать слепому этот идиот, — с важностью произнес ученый безумец. — Если у него глаза закрыты, то глаза его духа несомненно открыты, и он был бы благодарен, если бы я нашел с ним контакт.
— Не сомневаюсь в этом, — заявил доктор, в то время как несчастный безумец меланхолическим взглядом с состраданием созерцал отвратительное лицо Грамотея, умиленно повторяя: «Земляника... земляника... земляника...»
— С тех пор как он прибыл сюда, этот несчастный сумасшедший произносит только эти слова, — пояснил доктор, обращаясь к госпоже Жорж, которая с ужасом смотрела на Грамотея. — Какой смысл он вкладывает в эти слова... единственные, которые он произносит... я не могу постигнуть...
— Боже мой, мама, — обратился Жермен к госпоже Жорж, — как удручен этот несчастный слепой...
— Правда, дитя мое, — ответила госпожа Жорж, — у меня невольно сжимается сердце... Мне тяжело на него смотреть. О, как печально видеть человечество в облике этого мрачного субъекта!
Едва госпожа Жорж произнесла эти слова, как Грамотей задрожал; его изуродованное лицо побледнело так, что шрамы стали еще заметнее. Он поднял и быстро повернул голову в сторону матери Жермена; она не могла удержать крик ужаса, хотя и не знала, кто был этот несчастный.
Грамотей узнал голос своей жены и из слов госпожи Жорж убедился, что она разговаривает со своим сыном.
— Что с вами, мама? — воскликнул Жермен.
— Ничего, мой милый... но жест этого человека... выражение его лица... все это... меня напугало. Пожалуйста, извините мою слабость, — обратилась она к доктору. — Я почти сожалею, что, уступив любопытству, пошла сопровождать сюда моего сына.
— О, ведь это единственный раз!.. Об этом не стоит жалеть...
— Конечно же наша дорогая мама никогда не придет сюда, и мы тоже, не правда ли, милый Жермен, — сказала Хохотушка. — Здесь так грустно... просто сердце разрывается.
— Полноте, вы ведь маленькая трусиха. Не правда ли, доктор, — улыбаясь, сказал Жермен, — что моя жена трусиха?
— Признаюсь, — ответил доктор, — что вид этого несчастного слепого и немого меня удручает... – а я-то ведь видел многих несчастных.
— Какая рожица... а, милый старичок? — тихо сказала Анастази. — Вот что, слушай, по сравнению с тобою... все мужчины кажутся мне столь уродливыми, как и этот несчастный... Вот почему никто из мужчин не может похвастаться тем... ты понимаешь, мой Альфред?
— Анастази, это лицо я увижу во сне... точно... у меня будет кошмар...
— Мой друг, — обратился доктор к Грамотею, — как вы себя чувствуете?..
Грамотей безмолвствовал.
— Вы, значит, меня не слышите? — произнес доктор, легонько поглаживая его по плечу.
Грамотей ничего не отвечал, поник головой; вскоре... из его незрячих глаз покатилась слеза...
— Он плачет, — сказал доктор.
— Несчастный человек, — с состраданием добавил Жермен. Грамотей содрогнулся; он вновь услышал голос своего сына... Его сын чувствовал к нему сострадание.
— Что с вами? Какое горе вас удручает? — сказал доктор. Грамотей молча закрыл лицо руками.
— Мы от него ничего не добьемся, — произнес доктор.
— Позвольте мне им заняться, я его утешу, — заметил ученый безумец с важным, претенциозным видом. — Я сейчас ему докажу, что всякого рода ортогональные поверхности, где все три системы являются изотермами: 1) системы поверхностей второго порядка; 2) системы эллипсоидов, вращающихся вокруг малой и большой осей; 3) те... нет, в самом деле, — продолжал безумец, восхищаясь и размышляя, — я расскажу ему о планетной системе.
Затем, обратившись к молодому сумасшедшему, все еще стоявшему на коленях перед Грамотеем, он произнес: «Катись отсюда со своей земляникой»...
— Мой мальчик, — обратился доктор к молодому больному, — нужно, чтобы каждый из вас в свою очередь сопровождал и занимал этого бедного человека... Позвольте вашему товарищу занять ваше место...
Молодой человек тотчас подчинился, поднялся, робко взглянул на доктора своими большими голубыми глазами, почтительно поклонился, махнув рукой, попрощался с Грамотеем и удалился, жалобным голосом повторяя: «Земляника... земляника...»
Доктор, заметив, какое удручающее впечатление произвела эта сцена на госпожу Жорж, объяснил ей:
— К счастью, мы идем к Морелю, и, если моя надежда осуществится, ваша душа воссияет, когда вы увидите, как этот замечательный человек обрадуется, встретив свою жену и дочь.
И доктор удалился в окружении сопровождавших его лиц.
Грамотей остался один с ученым безумцем, который начал ему объяснять, к тому же с глубоким знанием этого вопроса и весьма красноречиво, величественное передвижение светил, бесшумно огибающих гигантское небесное пространство и обретающих ночью естественную форму... Но Грамотей не слушал его.
С глубоким отчаянием он размышлял о том, что больше никогда не услышит голоса ни сына, ни жены... Боясь, что он сможет навлечь на них несчастье, позор, страх, если бы стало известно его имя, он претерпел бы тысячу смертей, нежели пожелал бы открыться ям... Естественным и последним утешением для него оставалось то, — что он на мгновенье внушил жалость своему сыну.
Невольно ему вспомнились слова Родольфа, которые тот сказал ему, прежде чем подверг его страшной каре: «Каждое твое слово теперь богохульство, каждое твое слово станет молитвой. Ты смел и жесток, потому что ты сильный, ты будешь нежен, смирен, потому что ты слаб. Твое сердце не доступно для раскаянья... но придет день, когда ты будешь оплакивать свои жертвы... Из человека ты превратился в жестокого зверя... но настанет день, и твой разум воспрянет благодаря раскаянью. Ты не пощадил даже тех, кого щадят дикие звери, свою самку и своих детенышей... после долгой жизни, посвященной искуплению твоих злодеяний, твоей последней молитвой будет обращение к богу, чтоб он ниспослал тебе нежданное счастье умереть в присутствии твоих жены и сына...»
— Теперь мы пройдем по двору идиотов и направимся к зданию, где находится Морель, — сказал доктор, выходя со двора, где они видели Грамотея.
Глава XVI.
МОРЕЛЬ-ГРАНИЛЫЦИК
Несмотря на тяжелое впечатление, произведенное на нее видом умалишенных, госпожа Жорж не удержалась от того, чтобы на минуту не остановиться, проходя мимо решетки двора, где были заперты неизлечимые больные. Несчастные существа! Они часто даже не обладают инстинктом животных, их происхождение почти всегда остается неизвестным: неведомые никому и даже самим себе, они шагают по жизни, лишенные чувств, мыслей, испытывая лишь самые ограниченные потребности...
Отвратительное порождение бедности и разврата, происходящее в глубине зловонных трущоб, является причиной потрясающего вырождения рода человеческого... происходящего в основном среди бедноты.
Если обычно умопомешательство не обнаруживается сразу же при поверхностом наблюдении за лицом душевнобольного, то идиотизм совсем нетрудно распознать по внешности его носителя.
Доктору Гербену не было необходимости обращать внимание госпожи Жорж на дикое слабоумие, тупую бесчувственность или идиотское изумление, которые придавали лицам этих несчастных отвратительное выражение — на них тяжело было смотреть. Почти все были одеты в длинные холщовые блузы, замусоленные и дырявые, так как, несмотря на постоянный надзор, невозможно помешать этим существам, лишенным разума и инстинкта, рвать, пачкать свою одежду, когда они ползают, катаются, как звери, в грязных дворах, где проводят целые дни[165].
Одни расположились по углам темного сарая, сидя на корточках, тесно прижимаясь друг к другу, как звери в берлоге, издавая протяжный и глухой крик.
Другие стояли, прислонившись к стене, в неподвижном молчании пристально смотрели на солнце.
Тучный, бесформенный старик, сидя на деревянном стуле, с жадностью животного пожирал свой паек, злобно озираясь вокруг.
— Полноте, успокойтесь, мой милый Шарль. К счастью, вселенная еще не заметила, кого ей недостает; как только она потребует, мы не замедлим удовлетворить ее желание, в любом случае, человек ваших способностей, ваших знаний всегда сможет оказать великие услуги человечеству.
— Но ведь я для науки все равно что Ноев ковчег для природы, — воскликнул он с блуждающим взором, скрежеща зубами.
— Мне это известно, мой друг.
— Вы хотите скрыть от людей правду! — воскликнул он, сжимая кулаки. — Но тогда я вас разобью, как стекло, — заметил он с угрожающим видом; лицо его раскраснелось от гнева, а жилы так вздулись, что, казалось, готовы были разорваться.
— Ах, господин Шарль, — отвечал доктор, пристально и проницательно глядя на безумного и придавая своему голосу ласковый и льстивый тон, — я-то думал, что вы величайший ученый современности...
— И прошлого! — воскликнул безумец, сменяя свой гнев на гордость.
— Вы не позволили мне договорить, что вы являетесь величайшим ученым прошлых веков и современности...
— И будущего, — с гордостью добавил сумасшедший.
— О, несносный болтун, он постоянно прерывает меня, — улыбаясь, заметил доктор, похлопывая его по плечу. — Разве можно сказать, что я не знаю, какое восхищение вы внушаете и какое уважение вы заслуживаете!.. Ну ладно, идемте к слепому... проводите меня к нему.
— Доктор, вы — славный человек; пойдемте, пойдемте, вы увидите, что его принуждают выслушивать, в то время как я смог бы рассказать ему изумительные вещи, — продолжал помешанный, совершенно успокоившись и шагая впереди доктора во вполне умиротворенном состоянии.
— Признаюсь вам, сударь, — сказал Жермен, приблизившись к матери и жене (он заметил, что они пришли в ужас, когда умалишенный неистово говорил и жестикулировал), — в какой-то момент я боялся вспышки безумия.
— Господи, прежде, как только возникло возбуждение, первый угрожающий жест этого несчастного, сторожа набросились бы на больного, связали бы его по рукам и ногам, стали бы его бить, поливать холодной водой, применять самые ужасные пытки, которые можно себе представить... Судите о воздействии такого метода лечения на энергичный и раздражительный организм, реакция которого тем сильнее, чем больше применяется принудительных мер. Тогда у больного начался бы буйный припадок, перед которым безрезультатны насильственные меры, повторяясь все чаще, они приводили бы в отчаянье больного, и болезнь стала бы почти неизлечимой; в то время как, видите, если не подавлять внезапную вспышку безумия или рассеивать ее, пользуясь крайней неустойчивостью мысли больного, подобное явление наблюдается у большинства умалишенных, мимолетное возбуждение утихает столь же мгновенно, как и возникает.
— А кто же тот слепой, о котором он говорит? Это заблуждение его ума? — спросила госпожа Жорж.
— Нет, сударыня, это довольно странная история, — ответил доктор. — Слепой был взят в одном из притонов на Елисейских полях, где была арестована банда воров и убийц. Этого человека нашли закованным в цепи посреди подземного погреба, рядом с трупом женщины, так ужасно изуродованной, что нельзя было ее узнать.
— Ужасно... — задрожав, прошептала госпожа Жорж[164].
— Этот человек страшно уродлив, все его лицо изъедено серной кислотой. С тех пор как его привезли сюда, он не произнес ни слова. Я не уверен, действительно ли он немой или притворяется немым. По странной случайности приступы безумия возникают у него ночью, во время моего отсутствия. К несчастью, все вопросы, с которыми к нему обращаются, остаются без ответа; нет никакой возможности узнать о его положении; его припадки вызываются яростью, причина которой неизвестна, ибо он постоянно молчит. Другие умалишенные проявляют к нему большое внимание, они водят его гулять и с удовольствием общаются с ним, увы, сообразно уровню своих знаний. Смотрите... вот и он...
Все лица, сопровождавшие доктора, в ужасе отступили при появлении Грамотея, это был он.
Он не был сумасшедшим, но подделывался под немого и безумного.
Он убил Сычиху не в припадке безумия, а в приступе лихорадки, которая возникла у него в первый раз в Букевале.
Вслед за арестом в кабаке на Елисейских полях, оправившись от внезапной горячки, Грамотей проснулся в одном из помещений дома предварительного заключения в Консьержери, куда его временно поместили как умалишенного. Услышав, что о нем говорят «буйный, сумасшедший», он решил продолжать играть эту роль и представился абсолютно немым, чтобы не выдать себя на допросах, если возникнут сомнения в его вымышленной душевной болезни.
Эта хитрость ему удалась. Отправленный в Бисетр, он симулировал от времени до времени сильные припадки безумия, всегда избирая ночи для их демонстрации, с тем чтобы избегнуть внимательного осмотра, производимого главным врачом. Дежурный хирург, разбуженный и вызванный второпях, обычно являлся к концу кризиса, когда больной уже приходил в себя.
Многие сообщники Грамотея, знавшие его настоящее имя и то, что он бежал с каторги Рошфор, не были осведомлены, кем он стал, и совсем не были заинтересованы доносить на него; поэтому установить его настоящее имя так и не смогли; он же надеялся навсегда остаться в Бисетре, продолжая изображать сумасшедшего и немого.
Да, это была единственная надежда, единственное желание этого человека, потому что отсутствие возможности наносить вред парализовало его жестокие инстинкты. Благодаря полному одиночеству, в котором он жил в подвале Краснорукого, угрызения совести, как известно, понемногу смягчили его каменное сердце.
Лишенный всяких связей с внешним миром, он сосредоточил свой разум на беспрерывном размышлении и воспоминаниях о совершенных преступлениях. Его мысли часто появлялись в виде образов, в виде картин, возникающих в его сознании, — так он объяснял Сычихе, — тогда перед ним не раз появлялись черты лица его жертв, но это не было безумие, это была сила воспоминаний, доведенная до высшей степени выразительности.
Таким образом, этот человек во цвете лет, атлетического сложения, которому предстояла еще долгая жизнь, этот человек, обладавший ясным умом, должен был проводить долгие годы среди умалишенных, притворяясь совершенно немым, либо, если бы его притворство обнаружили, ему грозил эшафот за совершенные им новые убийства или его приговорили бы к вечному заключению среди злодеев, к которым он питал глубокую ненависть, все возраставшую по мере того, как он раскаивался.
Грамотей сидел на скамье, лес седеющих волос покрывал его огромную, безобразную голову; облокотившись на колени, он поддерживал руками подбородок. Хотя эта отвратительная маска была лишена глаз, две дыры на лице заменяли ему нос, а рот у него был бесформенный, его чудовищное лицо выражало глубокое неизлечимое отчаяние.
Душевнобольной юноша с печальным доброжелательным и нежным лицом стоял на коленях перед Грамотеем, держа его крепкие руки в своих руках, добродушно взирал на него и ласковым голосом беспрестанно повторял одни и те же слова: «Земляника... земляника... земляника...»
— И вот единственное, что может сказать слепому этот идиот, — с важностью произнес ученый безумец. — Если у него глаза закрыты, то глаза его духа несомненно открыты, и он был бы благодарен, если бы я нашел с ним контакт.
— Не сомневаюсь в этом, — заявил доктор, в то время как несчастный безумец меланхолическим взглядом с состраданием созерцал отвратительное лицо Грамотея, умиленно повторяя: «Земляника... земляника... земляника...»
— С тех пор как он прибыл сюда, этот несчастный сумасшедший произносит только эти слова, — пояснил доктор, обращаясь к госпоже Жорж, которая с ужасом смотрела на Грамотея. — Какой смысл он вкладывает в эти слова... единственные, которые он произносит... я не могу постигнуть...
— Боже мой, мама, — обратился Жермен к госпоже Жорж, — как удручен этот несчастный слепой...
— Правда, дитя мое, — ответила госпожа Жорж, — у меня невольно сжимается сердце... Мне тяжело на него смотреть. О, как печально видеть человечество в облике этого мрачного субъекта!
Едва госпожа Жорж произнесла эти слова, как Грамотей задрожал; его изуродованное лицо побледнело так, что шрамы стали еще заметнее. Он поднял и быстро повернул голову в сторону матери Жермена; она не могла удержать крик ужаса, хотя и не знала, кто был этот несчастный.
Грамотей узнал голос своей жены и из слов госпожи Жорж убедился, что она разговаривает со своим сыном.
— Что с вами, мама? — воскликнул Жермен.
— Ничего, мой милый... но жест этого человека... выражение его лица... все это... меня напугало. Пожалуйста, извините мою слабость, — обратилась она к доктору. — Я почти сожалею, что, уступив любопытству, пошла сопровождать сюда моего сына.
— О, ведь это единственный раз!.. Об этом не стоит жалеть...
— Конечно же наша дорогая мама никогда не придет сюда, и мы тоже, не правда ли, милый Жермен, — сказала Хохотушка. — Здесь так грустно... просто сердце разрывается.
— Полноте, вы ведь маленькая трусиха. Не правда ли, доктор, — улыбаясь, сказал Жермен, — что моя жена трусиха?
— Признаюсь, — ответил доктор, — что вид этого несчастного слепого и немого меня удручает... – а я-то ведь видел многих несчастных.
— Какая рожица... а, милый старичок? — тихо сказала Анастази. — Вот что, слушай, по сравнению с тобою... все мужчины кажутся мне столь уродливыми, как и этот несчастный... Вот почему никто из мужчин не может похвастаться тем... ты понимаешь, мой Альфред?
— Анастази, это лицо я увижу во сне... точно... у меня будет кошмар...
— Мой друг, — обратился доктор к Грамотею, — как вы себя чувствуете?..
Грамотей безмолвствовал.
— Вы, значит, меня не слышите? — произнес доктор, легонько поглаживая его по плечу.
Грамотей ничего не отвечал, поник головой; вскоре... из его незрячих глаз покатилась слеза...
— Он плачет, — сказал доктор.
— Несчастный человек, — с состраданием добавил Жермен. Грамотей содрогнулся; он вновь услышал голос своего сына... Его сын чувствовал к нему сострадание.
— Что с вами? Какое горе вас удручает? — сказал доктор. Грамотей молча закрыл лицо руками.
— Мы от него ничего не добьемся, — произнес доктор.
— Позвольте мне им заняться, я его утешу, — заметил ученый безумец с важным, претенциозным видом. — Я сейчас ему докажу, что всякого рода ортогональные поверхности, где все три системы являются изотермами: 1) системы поверхностей второго порядка; 2) системы эллипсоидов, вращающихся вокруг малой и большой осей; 3) те... нет, в самом деле, — продолжал безумец, восхищаясь и размышляя, — я расскажу ему о планетной системе.
Затем, обратившись к молодому сумасшедшему, все еще стоявшему на коленях перед Грамотеем, он произнес: «Катись отсюда со своей земляникой»...
— Мой мальчик, — обратился доктор к молодому больному, — нужно, чтобы каждый из вас в свою очередь сопровождал и занимал этого бедного человека... Позвольте вашему товарищу занять ваше место...
Молодой человек тотчас подчинился, поднялся, робко взглянул на доктора своими большими голубыми глазами, почтительно поклонился, махнув рукой, попрощался с Грамотеем и удалился, жалобным голосом повторяя: «Земляника... земляника...»
Доктор, заметив, какое удручающее впечатление произвела эта сцена на госпожу Жорж, объяснил ей:
— К счастью, мы идем к Морелю, и, если моя надежда осуществится, ваша душа воссияет, когда вы увидите, как этот замечательный человек обрадуется, встретив свою жену и дочь.
И доктор удалился в окружении сопровождавших его лиц.
Грамотей остался один с ученым безумцем, который начал ему объяснять, к тому же с глубоким знанием этого вопроса и весьма красноречиво, величественное передвижение светил, бесшумно огибающих гигантское небесное пространство и обретающих ночью естественную форму... Но Грамотей не слушал его.
С глубоким отчаянием он размышлял о том, что больше никогда не услышит голоса ни сына, ни жены... Боясь, что он сможет навлечь на них несчастье, позор, страх, если бы стало известно его имя, он претерпел бы тысячу смертей, нежели пожелал бы открыться ям... Естественным и последним утешением для него оставалось то, — что он на мгновенье внушил жалость своему сыну.
Невольно ему вспомнились слова Родольфа, которые тот сказал ему, прежде чем подверг его страшной каре: «Каждое твое слово теперь богохульство, каждое твое слово станет молитвой. Ты смел и жесток, потому что ты сильный, ты будешь нежен, смирен, потому что ты слаб. Твое сердце не доступно для раскаянья... но придет день, когда ты будешь оплакивать свои жертвы... Из человека ты превратился в жестокого зверя... но настанет день, и твой разум воспрянет благодаря раскаянью. Ты не пощадил даже тех, кого щадят дикие звери, свою самку и своих детенышей... после долгой жизни, посвященной искуплению твоих злодеяний, твоей последней молитвой будет обращение к богу, чтоб он ниспослал тебе нежданное счастье умереть в присутствии твоих жены и сына...»
— Теперь мы пройдем по двору идиотов и направимся к зданию, где находится Морель, — сказал доктор, выходя со двора, где они видели Грамотея.
Глава XVI.
МОРЕЛЬ-ГРАНИЛЫЦИК
Несмотря на тяжелое впечатление, произведенное на нее видом умалишенных, госпожа Жорж не удержалась от того, чтобы на минуту не остановиться, проходя мимо решетки двора, где были заперты неизлечимые больные. Несчастные существа! Они часто даже не обладают инстинктом животных, их происхождение почти всегда остается неизвестным: неведомые никому и даже самим себе, они шагают по жизни, лишенные чувств, мыслей, испытывая лишь самые ограниченные потребности...
Отвратительное порождение бедности и разврата, происходящее в глубине зловонных трущоб, является причиной потрясающего вырождения рода человеческого... происходящего в основном среди бедноты.
Если обычно умопомешательство не обнаруживается сразу же при поверхностом наблюдении за лицом душевнобольного, то идиотизм совсем нетрудно распознать по внешности его носителя.
Доктору Гербену не было необходимости обращать внимание госпожи Жорж на дикое слабоумие, тупую бесчувственность или идиотское изумление, которые придавали лицам этих несчастных отвратительное выражение — на них тяжело было смотреть. Почти все были одеты в длинные холщовые блузы, замусоленные и дырявые, так как, несмотря на постоянный надзор, невозможно помешать этим существам, лишенным разума и инстинкта, рвать, пачкать свою одежду, когда они ползают, катаются, как звери, в грязных дворах, где проводят целые дни[165].
Одни расположились по углам темного сарая, сидя на корточках, тесно прижимаясь друг к другу, как звери в берлоге, издавая протяжный и глухой крик.
Другие стояли, прислонившись к стене, в неподвижном молчании пристально смотрели на солнце.
Тучный, бесформенный старик, сидя на деревянном стуле, с жадностью животного пожирал свой паек, злобно озираясь вокруг.