Парижские тайны
Часть 206 из 267 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Да двадцать су — это просто даром, — воскликнул Острослов. — Да, господа, совсем даром. Неужели, чтобы сберечь грош, вы лишите себя удовольствия послушать о приключениях бедного Сухарика, грозного Душегуба и негодяя Гаргуса... От рассказа сердце разрывается, волосы становятся дыбом. Итак, господа, неужели у вас не найдется четырех грошей иль попросту пяти сантимов, чтобы у вас разорвалось сердце и волосы стали бы дыбом?
— Кладу два су. Эй вы, неужели наша банда не пожелает развлечься? — спросил Скелет, многозначительно посмотрев на своих сообщников.
К великой радости Гобера, который собирал деньги для своей сестры, со всех сторон посыпались монеты.
— Восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать! — объявил он. — Ну, господа капиталисты и банкиры, поднатужьтесь, не можете же вы остановиться на несчастном числе тринадцать? Нужно еще всего семь су, ничтожная сумма — семь су! Как же, господа, все будут говорить, что шайка Львиного Рва не смогла собрать еще семь су, да, несчастных семь су! Ах, господа, люди подумают, что вы попали сюда случайно или что вы жмоты.
Резкий голос рассказчика и его шутки вывели Жермена из задумчивости и, вспомнив совет Хохотушки — быть более общительным, а также желая подать милостыню бедняку, который хотел оказать ему помощь, он встал и бросил к ногам рассказчика монету в десять су.
— Десять су, господа! Я говорил о капиталистах... почет и уважение господину: он ведет себя как банкир, как посол, для того чтобы вы были довольны. Да, господа, большую часть моего рассказа о Сухарике и Душегубе заслужил он, вы у него в долгу, и вы отблагодарите его! А три су сверх установленной платы станут моим вознаграждением за то, что я буду подражать героям, а не просто говорить, как говорю с вами. Этим вы обязаны богатому господину, которого вы должны обожать.
— Слушай, перестань ехидничать, приступай к делу! — заявил Скелет.
— Внимание, господа, — сказал Гобер, — нужно проявить справедливость к богачу, который дал мне десять су; он, вслед за старостой, должен занять лучшее место.
Это предложение устраивало Скелета, он заорал:
— Верно, я, а затем он должны занять лучшие места. И Скелет с ухмылкой подмигнул своим сообщникам.
— Да, да, пусть он пересядет, — заорали они.
— Пусть займет место на первой скамейке.
— Видите, молодой человек... ваша щедрость вознаграждена, достопочтенное общество предлагает вам занять место в первом ряду, — сказал Гобер Жермену.
Полагая, что своей щедростью он и в самом деле добился благосклонности озлобленных арестантов, довольный тем, что исполняет указание Хохотушки, Жермен отнюдь не без сожаления оставил излюбленное место и приблизился к рассказчику.
Этот последний, вместе с Николя и Крючком, установив вокруг печи четыре или пять скамеек, стоявших в темном зале, высокопарно заговорил:
— Вот первые ложи! Особая почесть каждому сеньору, но прежде всего капиталисту. Теперь те, кто заплатил, сядут на скамейки, — весело добавил рассказчик, убежденный в том, что Жермену сейчас благодаря его заботам ничего не угрожает. — А безбилетники пусть устраиваются на полу либо будут слушать стоя...
Итак, воспроизведем обстановку сцены.
Острослов находился возле печи и собирался рассказывать. Подле него расположился Скелет, пристально взирая на Жермена, и готовился схватить его, как только надзиратель уйдет из зала.
Невдалеке от Жермена, Николя, Крючка, Кардильяка и еще одной группы арестантов можно было заметить человека в серой блузе и синем колпаке, занимавшего место на последней скамье.
Большинство заключенных сидели на полу, некоторые стояли у стен, как бы представляя задний ряд, освещенный боковыми окнами, яркий свет от которых перемежался мрачной тенью, выделяя, словно на полотнах Рембрандта, столь непохожие друг на друга грубые черты их лиц.
Заметим к тому же, что надзиратель, который, не подозревая, что должен был своим уходом подать сигнал к убийству Жермена, уже находился у выхода.
— Ну что, начинать? — спросил Гобер Скелета.
— Эй, соблюдайте тишину! — заявил староста, а затем, обращаясь к рассказчику, сказал: — Теперь начинай, тебя слушают.
Наступила глубокая тишина.
Глава IX.
СУХАРИК И ДУШЕГУБ
... Нет ничего нежнее, спасительнее, драгоценнее,
чем ваши слова; они чаруют, облагораживают...
(Вольфганг, 1, IV)
Прежде чем Гобер начнет свой рассказ, поведаем читателю, что в силу разительного контраста большинство арестантов, несмотря на их цинизм, любят трогательные истории — нам не хотелось бы называть их наивными, в которых, по законам неумолимого рока, униженный герой после бесчисленных приключений мстит тирану.
Мы далеки от мысли сопоставлять порочные натуры с людьми бедными, но достойными, и все же разве вы не знаете, как бурно приветствует публика в театрах на Больших Бульварах освобождение жертвы и какие грозные окрики адресует она злодеям и предателям?
Обычно с иронией относятся к проявлению народных симпатий к добрым, слабым, преследуемым и к неприязни по отношению к сильным, несправедливым, жестоким.
Нам это представляется некоторым заблуждением.
Именно эти вкусы публики вызывают в нас отрадное чувство.
Бесспорно, что эти здоровые инстинкты могли бы послужить прочным моральным фундаментом для тех несчастных, которые в силу их невежества и бедности подвержены стихиям зла.
Мы всецело возлагаем надежду на неизменно здоровый инстинкт народа, публики, которая, несмотря на поклонение искусству, никогда бы не позволила, чтоб развязка драмы завершалась торжеством подлеца и казнью праведника.
Это обстоятельство многие презирают, подвергают насмешкам, нам же оно кажется весьма существенным, так как выявляет склонности, которые можно обнаружить у самых порочных натур, когда они, так сказать, находятся в покое, никто не подстрекает их и ничто не принуждает совершать какое-либо злодеяние.
Словом, раз люди, погрязшие в пороке, увлечены рассказом о возвышенных чувствах, то не должны ли мы верить, что всем им более или менее свойственна любовь к красоте, добру, справедливости, но нищета, отупение душат эти божественные инстинкты, являются главной причиной падения нравов.
Не очевидно ли, что злыми люди становятся только потому, что они несчастны; избавьте человека от ужасных пут нищеты, улучшите условия его существования, и люди смогут вести праведный образ жизни.
Мы надеемся, что впечатление, которое произведет рассказ Гобера, позволит нам подтвердить некоторые наши мысли.
Все замолкли, и Гобер начал свою историю:
— Все это происходило много лет тому назад. Тогда еще в Париже был квартал, называемый Маленькая Польша. Известно ли вам, что это такое?
— Известно, — откликнулся заключенный в синем колпаке и серой куртке, — это были хибары, расположенные между улицами Роше и Пепиньер.
— Правильно, дружок, — сказал Гобер. — И хотя в квартале Сите отнюдь не дворцы, он по сравнению с Маленькой Польшей казался все равно что улицы Мира или Риволи; настоящие трущобы, впрочем, для грабителей место удобное, улиц не было, одни переулки, вместо домов — лачуги; мостовых тоже не было, сплошная каша из грязи и навоза, и если бы экипажи там проезжали, то они не производили бы шума, но экипажей там не было. С утра и до вечера и в особенности с вечера до утра слышались вопли: «Караул, на помощь!», «Убивают!» Но полиция не обращала внимания. Чем больше было убитых в Маленькой Польше, тем меньше там оставалось преступников.
Народ кишмя кишел, правда, ювелиров и банкиров что-то не было видно, но зато там обитали клоуны, шуты, фигляры, дрессировщики. Среди них был один — страшный человек по прозвищу Душегуб, особенно жестоко он обращался с детьми. Имя свое он получил потому, что однажды разрубил пополам маленького шарманщика.
Когда Гобер начал рассказ, часы пробили четверть четвертого.
Обычно в четыре часа арестанты расходились по камерам; задуманное Скелетом преступление должно было произойти до этого времени.
— Э, проклятие, не уходит надзиратель, — шепнул староста Верзиле.
— Не беспокойся. Острослов разговорился, и дядюшка Руссель уйдет...
Гобер продолжал:
— Никто не знал, откуда взялся там Душегуб, одни говорили, что он итальянец, другие называли его цыганом, некоторые думали, что он турок или африканец; кумушки принимали его за волшебника, хотя в наше время волшебник кажется смешным, я готов присоединиться к мнению женщин. Считали так потому, что его всегда сопровождала рыжая обезьяна по кличке Гаргус, она была такая хитрая и злая, что поговаривали, будто в нее вселился бес. Мы еще познакомимся с этим зверем. Представляю вам Душегуба: лицо у него было темное, как сапог, волосы рыжие, как у обезьяны; глаза зеленые, язык черный, и вот поэтому многие верили, что он действительно волшебник.
— Черный язык? — переспросил Крючок.
— Черный, как чернила! — ответил Гобер.
— Почему?
— Потому, может, что, когда мать его носила в утробе, она говорила о негре, — сдержанно пояснил Гобер. — Внешнему облику Душегуба соответствовало и его ремесло; он содержал зверинец: черепахи, обезьяны, морские свинки, белые мыши, лисицы, сурки. Зверей водили напоказ савояры и другие бедные дети.
Утром Душегуб снаряжал мальчишек в дорогу, каждый брал своего зверя и получал кусок хлеба... Они должны были просить милостыню, а их зверек исполнять при этом танец «Катрин». Тех из ребят, кто приносил менее пятнадцати су, он так избивал, что крики детей были слышны во всей округе.
Должен сказать, что в Маленькой Польше был один человек, его называли старостой, потому что он первым поселился в этом квартале и являлся мэром поселка, старшиной, мировым судьей или, скорее, военным судьей, разбиравшим все возникавшие ссоры; к нему во двор (он был владельцем винной лавки и трактира) приходили драться те, кто не мог понять друг друга и договориться. Будучи пожилым, староста тем не менее обладал силой Геркулеса, и все его боялись. В Маленькой Польше клялись только его именем; стоило ему сказать: «Это хорошо», и все повторяли: «Это очень хорошо», а скажет: «Скверно», и все твердят: «Скверно». В сущности, он был отличный малый, но суровый; когда, к примеру, сильный обижал слабого, тогда уж берегись!
Так как староста и Душегуб были соседи, то староста, слыша крики избиваемых детей, сказал Душегубу: «Если я еще раз услышу, что дети кричат, я заставлю горланить тебя, а так как глотка у тебя здоровая, то буду колотить тебя до потери сознания».
— Староста — шутник, мне нравится староста, — сказал Синий Колпак.
— И мне тоже, — сказал дядюшка Руссель, подходя поближе к компании слушателей.
Скелет едва сдерживал свое гневное раздражение. Гобер продолжал:
— Благодаря старосте, пригрозившему Душегубу, в Маленькой Польше не стало слышно, как кричат дети по ночам; но бедные дети страдали не меньше, чем прежде, они теперь не кричали, когда хозяин бил их, так как боялись, что тогда он будет бить их еще сильнее. Пойти пожаловаться судье им и в голову не приходило. За то, что они приносили Душегубу пятнадцать су, он предоставлял им крышу, кормил их и одевал.
Кусок черного хлеба на ужин и на завтрак — вот и вся еда; никакой одежды он им не давал, а жили они вместе со зверями на чердаке, куда попасть можно было только по приставной лестнице через люк; спали на той же соломе, что и звери. Когда животные и дети забирались в это логово, Душегуб закрывал чердак на ключ и уносил лестницу.
Представьте себе, какой шум, какая возня начиналась впотьмах на этом чердачке, где ночевали обезьяны, морские свинки, лисицы, мыши, черепахи, сурки и дети. Душегуб спал в нижней комнате, а подле него сидела огромная обезьяна Гаргус, привязанная к ножке кровати. Когда на чердаке становилось слишком шумно, хозяин зверинца вставал в темноте, брал кнут, поднимался по лестнице, открывал люк и, ничего не видя, хлестал по первому попавшемуся.
В его распоряжении было пятнадцать ребят, и некоторые из этих простодушных детей приносили ему каждый день по двадцать су. После небольших затрат у него ежедневно оставалось по четыре франка или по сто су в день; на эти деньги он пьянствовал, потому что, заметьте, это был величайший пьянчуга на свете, он ежедневно напивался в стельку. Таков был его обычай, иначе, говорил он, у него весь день будет голова болеть. На свои доходы он покупал баранье сердце для Гаргуса, ведь большая обезьяна, словно хищник, пожирала сырое мясо.
Я вижу, что уважаемое общество ждет рассказа о Сухарике. Продолжаю...
— Послушаем, потом я пойду ужинать, — сказал надзиратель.
Скелет с желчной улыбкой переглянулся в Верзилой.
— Среди детей, которым Душегуб поручил своих зверьков, находился бедный мальчик, прозванный Сухариком; у него не было ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата, ни домашнего очага. Сухарик был совершенно одинок; он вовсе не желал появляться на свет, и, если бы и ушел оттуда, никто бы этого не заметил.
Сухариком его прозвали не случайно, подумайте сами: хилый, болезненный, на него больно было смотреть, ему давали семь-восемь лет вместо тринадцати, и не по чьей-то злой воле он так выглядел... а потому, что ел раз в два дня, да притом ел так мало, так мало да скверную пищу, что его едва можно было принять за семилетнего малыша.
— Кладу два су. Эй вы, неужели наша банда не пожелает развлечься? — спросил Скелет, многозначительно посмотрев на своих сообщников.
К великой радости Гобера, который собирал деньги для своей сестры, со всех сторон посыпались монеты.
— Восемь, девять, десять, одиннадцать, двенадцать, тринадцать! — объявил он. — Ну, господа капиталисты и банкиры, поднатужьтесь, не можете же вы остановиться на несчастном числе тринадцать? Нужно еще всего семь су, ничтожная сумма — семь су! Как же, господа, все будут говорить, что шайка Львиного Рва не смогла собрать еще семь су, да, несчастных семь су! Ах, господа, люди подумают, что вы попали сюда случайно или что вы жмоты.
Резкий голос рассказчика и его шутки вывели Жермена из задумчивости и, вспомнив совет Хохотушки — быть более общительным, а также желая подать милостыню бедняку, который хотел оказать ему помощь, он встал и бросил к ногам рассказчика монету в десять су.
— Десять су, господа! Я говорил о капиталистах... почет и уважение господину: он ведет себя как банкир, как посол, для того чтобы вы были довольны. Да, господа, большую часть моего рассказа о Сухарике и Душегубе заслужил он, вы у него в долгу, и вы отблагодарите его! А три су сверх установленной платы станут моим вознаграждением за то, что я буду подражать героям, а не просто говорить, как говорю с вами. Этим вы обязаны богатому господину, которого вы должны обожать.
— Слушай, перестань ехидничать, приступай к делу! — заявил Скелет.
— Внимание, господа, — сказал Гобер, — нужно проявить справедливость к богачу, который дал мне десять су; он, вслед за старостой, должен занять лучшее место.
Это предложение устраивало Скелета, он заорал:
— Верно, я, а затем он должны занять лучшие места. И Скелет с ухмылкой подмигнул своим сообщникам.
— Да, да, пусть он пересядет, — заорали они.
— Пусть займет место на первой скамейке.
— Видите, молодой человек... ваша щедрость вознаграждена, достопочтенное общество предлагает вам занять место в первом ряду, — сказал Гобер Жермену.
Полагая, что своей щедростью он и в самом деле добился благосклонности озлобленных арестантов, довольный тем, что исполняет указание Хохотушки, Жермен отнюдь не без сожаления оставил излюбленное место и приблизился к рассказчику.
Этот последний, вместе с Николя и Крючком, установив вокруг печи четыре или пять скамеек, стоявших в темном зале, высокопарно заговорил:
— Вот первые ложи! Особая почесть каждому сеньору, но прежде всего капиталисту. Теперь те, кто заплатил, сядут на скамейки, — весело добавил рассказчик, убежденный в том, что Жермену сейчас благодаря его заботам ничего не угрожает. — А безбилетники пусть устраиваются на полу либо будут слушать стоя...
Итак, воспроизведем обстановку сцены.
Острослов находился возле печи и собирался рассказывать. Подле него расположился Скелет, пристально взирая на Жермена, и готовился схватить его, как только надзиратель уйдет из зала.
Невдалеке от Жермена, Николя, Крючка, Кардильяка и еще одной группы арестантов можно было заметить человека в серой блузе и синем колпаке, занимавшего место на последней скамье.
Большинство заключенных сидели на полу, некоторые стояли у стен, как бы представляя задний ряд, освещенный боковыми окнами, яркий свет от которых перемежался мрачной тенью, выделяя, словно на полотнах Рембрандта, столь непохожие друг на друга грубые черты их лиц.
Заметим к тому же, что надзиратель, который, не подозревая, что должен был своим уходом подать сигнал к убийству Жермена, уже находился у выхода.
— Ну что, начинать? — спросил Гобер Скелета.
— Эй, соблюдайте тишину! — заявил староста, а затем, обращаясь к рассказчику, сказал: — Теперь начинай, тебя слушают.
Наступила глубокая тишина.
Глава IX.
СУХАРИК И ДУШЕГУБ
... Нет ничего нежнее, спасительнее, драгоценнее,
чем ваши слова; они чаруют, облагораживают...
(Вольфганг, 1, IV)
Прежде чем Гобер начнет свой рассказ, поведаем читателю, что в силу разительного контраста большинство арестантов, несмотря на их цинизм, любят трогательные истории — нам не хотелось бы называть их наивными, в которых, по законам неумолимого рока, униженный герой после бесчисленных приключений мстит тирану.
Мы далеки от мысли сопоставлять порочные натуры с людьми бедными, но достойными, и все же разве вы не знаете, как бурно приветствует публика в театрах на Больших Бульварах освобождение жертвы и какие грозные окрики адресует она злодеям и предателям?
Обычно с иронией относятся к проявлению народных симпатий к добрым, слабым, преследуемым и к неприязни по отношению к сильным, несправедливым, жестоким.
Нам это представляется некоторым заблуждением.
Именно эти вкусы публики вызывают в нас отрадное чувство.
Бесспорно, что эти здоровые инстинкты могли бы послужить прочным моральным фундаментом для тех несчастных, которые в силу их невежества и бедности подвержены стихиям зла.
Мы всецело возлагаем надежду на неизменно здоровый инстинкт народа, публики, которая, несмотря на поклонение искусству, никогда бы не позволила, чтоб развязка драмы завершалась торжеством подлеца и казнью праведника.
Это обстоятельство многие презирают, подвергают насмешкам, нам же оно кажется весьма существенным, так как выявляет склонности, которые можно обнаружить у самых порочных натур, когда они, так сказать, находятся в покое, никто не подстрекает их и ничто не принуждает совершать какое-либо злодеяние.
Словом, раз люди, погрязшие в пороке, увлечены рассказом о возвышенных чувствах, то не должны ли мы верить, что всем им более или менее свойственна любовь к красоте, добру, справедливости, но нищета, отупение душат эти божественные инстинкты, являются главной причиной падения нравов.
Не очевидно ли, что злыми люди становятся только потому, что они несчастны; избавьте человека от ужасных пут нищеты, улучшите условия его существования, и люди смогут вести праведный образ жизни.
Мы надеемся, что впечатление, которое произведет рассказ Гобера, позволит нам подтвердить некоторые наши мысли.
Все замолкли, и Гобер начал свою историю:
— Все это происходило много лет тому назад. Тогда еще в Париже был квартал, называемый Маленькая Польша. Известно ли вам, что это такое?
— Известно, — откликнулся заключенный в синем колпаке и серой куртке, — это были хибары, расположенные между улицами Роше и Пепиньер.
— Правильно, дружок, — сказал Гобер. — И хотя в квартале Сите отнюдь не дворцы, он по сравнению с Маленькой Польшей казался все равно что улицы Мира или Риволи; настоящие трущобы, впрочем, для грабителей место удобное, улиц не было, одни переулки, вместо домов — лачуги; мостовых тоже не было, сплошная каша из грязи и навоза, и если бы экипажи там проезжали, то они не производили бы шума, но экипажей там не было. С утра и до вечера и в особенности с вечера до утра слышались вопли: «Караул, на помощь!», «Убивают!» Но полиция не обращала внимания. Чем больше было убитых в Маленькой Польше, тем меньше там оставалось преступников.
Народ кишмя кишел, правда, ювелиров и банкиров что-то не было видно, но зато там обитали клоуны, шуты, фигляры, дрессировщики. Среди них был один — страшный человек по прозвищу Душегуб, особенно жестоко он обращался с детьми. Имя свое он получил потому, что однажды разрубил пополам маленького шарманщика.
Когда Гобер начал рассказ, часы пробили четверть четвертого.
Обычно в четыре часа арестанты расходились по камерам; задуманное Скелетом преступление должно было произойти до этого времени.
— Э, проклятие, не уходит надзиратель, — шепнул староста Верзиле.
— Не беспокойся. Острослов разговорился, и дядюшка Руссель уйдет...
Гобер продолжал:
— Никто не знал, откуда взялся там Душегуб, одни говорили, что он итальянец, другие называли его цыганом, некоторые думали, что он турок или африканец; кумушки принимали его за волшебника, хотя в наше время волшебник кажется смешным, я готов присоединиться к мнению женщин. Считали так потому, что его всегда сопровождала рыжая обезьяна по кличке Гаргус, она была такая хитрая и злая, что поговаривали, будто в нее вселился бес. Мы еще познакомимся с этим зверем. Представляю вам Душегуба: лицо у него было темное, как сапог, волосы рыжие, как у обезьяны; глаза зеленые, язык черный, и вот поэтому многие верили, что он действительно волшебник.
— Черный язык? — переспросил Крючок.
— Черный, как чернила! — ответил Гобер.
— Почему?
— Потому, может, что, когда мать его носила в утробе, она говорила о негре, — сдержанно пояснил Гобер. — Внешнему облику Душегуба соответствовало и его ремесло; он содержал зверинец: черепахи, обезьяны, морские свинки, белые мыши, лисицы, сурки. Зверей водили напоказ савояры и другие бедные дети.
Утром Душегуб снаряжал мальчишек в дорогу, каждый брал своего зверя и получал кусок хлеба... Они должны были просить милостыню, а их зверек исполнять при этом танец «Катрин». Тех из ребят, кто приносил менее пятнадцати су, он так избивал, что крики детей были слышны во всей округе.
Должен сказать, что в Маленькой Польше был один человек, его называли старостой, потому что он первым поселился в этом квартале и являлся мэром поселка, старшиной, мировым судьей или, скорее, военным судьей, разбиравшим все возникавшие ссоры; к нему во двор (он был владельцем винной лавки и трактира) приходили драться те, кто не мог понять друг друга и договориться. Будучи пожилым, староста тем не менее обладал силой Геркулеса, и все его боялись. В Маленькой Польше клялись только его именем; стоило ему сказать: «Это хорошо», и все повторяли: «Это очень хорошо», а скажет: «Скверно», и все твердят: «Скверно». В сущности, он был отличный малый, но суровый; когда, к примеру, сильный обижал слабого, тогда уж берегись!
Так как староста и Душегуб были соседи, то староста, слыша крики избиваемых детей, сказал Душегубу: «Если я еще раз услышу, что дети кричат, я заставлю горланить тебя, а так как глотка у тебя здоровая, то буду колотить тебя до потери сознания».
— Староста — шутник, мне нравится староста, — сказал Синий Колпак.
— И мне тоже, — сказал дядюшка Руссель, подходя поближе к компании слушателей.
Скелет едва сдерживал свое гневное раздражение. Гобер продолжал:
— Благодаря старосте, пригрозившему Душегубу, в Маленькой Польше не стало слышно, как кричат дети по ночам; но бедные дети страдали не меньше, чем прежде, они теперь не кричали, когда хозяин бил их, так как боялись, что тогда он будет бить их еще сильнее. Пойти пожаловаться судье им и в голову не приходило. За то, что они приносили Душегубу пятнадцать су, он предоставлял им крышу, кормил их и одевал.
Кусок черного хлеба на ужин и на завтрак — вот и вся еда; никакой одежды он им не давал, а жили они вместе со зверями на чердаке, куда попасть можно было только по приставной лестнице через люк; спали на той же соломе, что и звери. Когда животные и дети забирались в это логово, Душегуб закрывал чердак на ключ и уносил лестницу.
Представьте себе, какой шум, какая возня начиналась впотьмах на этом чердачке, где ночевали обезьяны, морские свинки, лисицы, мыши, черепахи, сурки и дети. Душегуб спал в нижней комнате, а подле него сидела огромная обезьяна Гаргус, привязанная к ножке кровати. Когда на чердаке становилось слишком шумно, хозяин зверинца вставал в темноте, брал кнут, поднимался по лестнице, открывал люк и, ничего не видя, хлестал по первому попавшемуся.
В его распоряжении было пятнадцать ребят, и некоторые из этих простодушных детей приносили ему каждый день по двадцать су. После небольших затрат у него ежедневно оставалось по четыре франка или по сто су в день; на эти деньги он пьянствовал, потому что, заметьте, это был величайший пьянчуга на свете, он ежедневно напивался в стельку. Таков был его обычай, иначе, говорил он, у него весь день будет голова болеть. На свои доходы он покупал баранье сердце для Гаргуса, ведь большая обезьяна, словно хищник, пожирала сырое мясо.
Я вижу, что уважаемое общество ждет рассказа о Сухарике. Продолжаю...
— Послушаем, потом я пойду ужинать, — сказал надзиратель.
Скелет с желчной улыбкой переглянулся в Верзилой.
— Среди детей, которым Душегуб поручил своих зверьков, находился бедный мальчик, прозванный Сухариком; у него не было ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата, ни домашнего очага. Сухарик был совершенно одинок; он вовсе не желал появляться на свет, и, если бы и ушел оттуда, никто бы этого не заметил.
Сухариком его прозвали не случайно, подумайте сами: хилый, болезненный, на него больно было смотреть, ему давали семь-восемь лет вместо тринадцати, и не по чьей-то злой воле он так выглядел... а потому, что ел раз в два дня, да притом ел так мало, так мало да скверную пищу, что его едва можно было принять за семилетнего малыша.