Парижские тайны
Часть 201 из 267 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А эти клещи хочешь попробовать? Подставляй горло, — заявил Скелет, показывая свои длинные, сухие и твердые, как кусок железа, пальцы.
— Ты задушишь его?
— Сожму немного.
— Но если узнают, что это ты?
— Ну и что? Разве у меня две головы, как у теленка, которого показывают на ярмарке?
— А ведь правда... голову рубят только один раз, а поскольку ты в этом уверен...
— Более чем уверен; адвокат еще вчера мне об этом сказал. Пойман с рукой в мешке и с ножом в горле убитого. Ведь я — обратная кобылка[133], приговор заранее известен... Ладно, я отправлю свою голову посмотреть, что там в корзине у палача, правда или нет, что он надувает казненных и кладет опилки вместо отрубей, которые нам жалует правительство.
— Верно... Приговоренный к казни имеет право на отруби. Помню, моего отца так же обворовали... — подтвердил Марсиаль, разразившись свирепым смехом.
При этой омерзительной шутке все присутствовавшие расхохотались.
Ужасно! И мы ничего не преувеличиваем, напротив, еще смягчаем ужас обычных тюремных пересудов.
Повторяем, нужно все-таки дать представление, хотя бы поверхностное, о том, что говорится, что происходит в этих страшных пагубных школах цинизма, воровства, убийства.
Нужно, чтобы знали о том, с каким показным презрением говорят почти все закоренелые преступники о самых страшных наказаниях, которыми карает их общество.
Тогда, быть может, поймут, что необходимо изменить систему бесплодных наказаний, пагубных общений и заменить их единственным возмездием, которое может, как мы докажем ниже, устрашить самых закоренелых негодяев.
Собравшиеся в теплом зале арестанты громко засмеялись.
— Тысяча чертей! — заорал Скелет. — Я хотел бы, чтоб наши байки подслушали судьи, которые думают запугать нас гильотиной... Пусть придут к заставе Сен-Жак в день, когда состоится мой бенефис: они увидят, как я, поклонившись толпе, смело скажу: «Папаша Сансон, пожалуйста, дерните шнур!»
Новый взрыв хохота.
— Это длится сколько времени, сколько нужно, чтобы проглотить комок жевательного табака. Шарло дергает за веревку...
— И перед вами открыты двери в преисподнюю, — проговорил Скелет, покуривая трубку.
— Ну и сбрехнул, разве преисподняя есть?
— Болван! Я в шутку говорю... есть нож гильотины, есть голова, которую под нее кладут... вот и все. Теперь, когда я знаю свою дорогу и что мне предстоит Обитель «Утоли моя печали»[134], я бы охотнее пошел туда сегодня, чем завтра, — с диким возбуждением заговорил Скелет. — Да, я хотел бы уже быть там, кровь подступает к горлу, когда подумаю о толпе, которая соберется, чтобы посмотреть на меня. Четыре-пять тысяч зевак столпятся на площади, будут толкаться, драться за лучшее место, будут снимать окна, стулья, словно хотят лицезреть какое-то шествие. Я уже слышу их голоса: «Сдается место! Сдается место!» Будут воинские части, пехота, кавалерия... и всякая всячина... и все это для меня, для Скелета: ведь для честного человека такого зрелища не устроят! Верно, друзья? Вот что придает бодрость. Даже такой трус, как Гобер, и тот пошел бы твердым шагом... ведь все, кто смотрят на вас, распаляют вам нутро... потом... мгновение... и ты лихо умираешь... это раздражает судей и честных людей и учит бандитов потешаться над курносой.
— Точно так, — заговорил Крючок, подражая циничному бахвальству Скелета, — нас хотят запугать тем, что палач разложит для нас свой товар, и баста.
— Наплевать на эту машинку, — поддержал Николя. — И тюрьма и каторга — невидаль какая; лишь бы мы все были друзьями. Будем веселиться, пока смерть не пришла!
— Было бы нестерпимо, — произнес юноша с жеманным голосом, — если бы нас навсегда разместили по отдельным камерам; говорят, что так и сделают.
— Ты что! — гневно завопил Скелет. — Не болтай... По камерам — в одиночку, даже не подумаю! Пусть лучше мне отрубят руки и ноги, чем оставаться одному в четырех стенах... не видеть моих парней, не побалагурить с ними. Нет! Предпочту каторгу Центральной тюрьмы; на «лужке»[135] ты на воздухе, видишь людей, приходишь, уходишь, болтаешь с друзьями. Вот что я скажу: пусть башка летит, а в отдельную камеру не сяду. Теперь я убежден, что мне конец, ведь верно? А ежели мне скажут: хочешь в пустехонькую камеру на год? Я суну шею под обрезальную машинку! Целый год без людей! Разве вытерпишь?.. О чем думать, когда ты ни с кем не встречаешься...
— А если бы тебя заперли в одиночке силой?
— Я бы там не остался... бежал бы, — заявил Скелет.
— Ну а если б не смог... если б убедился, что нельзя бежать?
— Убил бы первого встречного, чтоб мне сняли голову.
— А если убийц вместо казни будут приговаривать к вечному заключению, что тогда?
Эти слова, казалось, поразили Скелета. Помолчав, он продолжал:
— Тогда я не знаю, что бы сделал... проломил бы башку о стену, умер бы с голода, только чтоб оставаться самим собой! Как! Один… Всю жизнь? Не надеясь на побег? Так не будет. Нет более отчаянного, чем я, могу зарезать человека за грош... ни за что... во имя чести... Думают, что я прикончил только двоих... но если б заговорили мертвые, то пять-то человек наверняка признали б мою работу.
Бандит расхвастался.
Хвастовство о совершенных убийствах — один из характерных черт лютых злодеев.
Один начальник тюрьмы говорил нам: «Если бы число убийств, которым бахвалятся эти несчастные, соответствовало действительности, то население сильно поредело бы».
— Я то же самое, — сказал Крючок, желая похвастаться, — они считают, что я уложил только мужа молочницы из Сите, но я порешил и других — вместе с длинным Робером, которого казнили в прошлом году.
— Поверьте мне, — продолжал Скелет, — я не боюсь ни огня, ни дьявола, ну так вот, если б я сидел без дружков, уверенный, что никогда не смогу сбежать... дьявольщина... мне бы стало страшно...
— Почему? — спросил Николя.
— Потому что останусь наедине с собой, — отвечал староста.
— Значит, если бы тебе предстояло вновь убивать и если бы вместо каторги и гильотины существовало только одиночное заключение, ты бы не посмел убивать и грабить?
— Черт знает... да... возможно... — ответил Скелет (исторический факт).
Он говорил правду.
Трудно себе представить, какой дикий ужас внушает бандитам одна лишь мысль о возможности сидеть одному в камере, отрезанному от мира.
И не является ли страх преступника убедительным доказательством разумности такого рода наказания?
Но этого мало: строгая изоляция, устрашающая убийц, быть может, волей-неволей повлечет за собой отмену гильотины. Вот каким образом.
Поколение преступников, заполнившее в настоящее время тюрьмы и каторги, воспримет применение одиночного заключения как чудовищную казнь.
Привыкшие к порочному образу жизни в общей массе преступников, которым мы посвятили сдержанный очерк, так как нам пришлось затушевать некоторые умопомрачительные факты, рецидивисты страшатся обособиться от мира подлецов, где они с легким сердцем искупали свои преступления; страшатся, что останутся наедине с воспоминаниями о прошлом... Они вознегодуют, подумав о столь страшном наказании.
Многие предпочтут смерть.
И, решив покончить с жизнью, они не остановятся перед убийством любого...
Удивительная вещь: среди десяти преступников, которые хотят лишить себя жизни, только бы не находиться в одиночестве, девять совершают убийство, добиваясь смертного приговора, и лишь один решается на самоубийство.
Итак, повторяем, эта уродливая статья варварского законодательства, несомненно, будет исключена из нашего кодекса...
Для того чтобы лишить убийц надежды найти забвенье в смерти, необходимо упразднить казнь.
Но вечное пребывание в одиночном заключении будет ли достаточно суровой карой за тяжкие преступления, такие, например, как отцеубийство? Некоторые уголовники совершают побег из строго охраняемых тюрем или в крайнем случае надеются убежать. Арестантов, о которых мы говорим, надо лишить не только надежды, но реальной возможности совершить побег.
Вот почему смертная казнь, преследующая цель избавления общества от опасных злодеев, лишь в исключительных случаях приводит к раскаянию; преступник лишен времени искупить содеянное злодеяние... Казнь, которую они принимают, — одни в бесчувственном состоянии, а другие с возмутительным цинизмом, — мы надеемся, будет заменена мучительным возмездием, которое предоставит преступнику полную возможность раскаяться... искупить вину и в то же время позволит закону сохранить жизнь, дарованную человеку богом. Ослепление лишает преступника возможности убежать из тюрьмы и нанести кому-либо вред.
Итак, смертная казнь, являющаяся его единственной целью, будет в этом отношении справедливо заменена.
Ибо общество убивает не во имя возмездия.
Оно убивает не для того, чтобы заставить страдать, — из всех видов наказаний общество избирает наименее мучительное[136].
Оно убивает во имя собственной безопасности.
Разве нужно бояться ослепленного узника?
Наконец, вечная изоляция, смягченная общением с честными, набожными людьми, которые посвятят себя этой исцеляющей миссии, позволит убийце замолить грехи в течение долгих лет раскаяния и угрызений совести, возродить свою душу.
Шум и громкие радостные возгласы арестантов, совершавших прогулку по тюремному двору, прервали сговор. Николя вскочил и направился к дверям узнать причину непривычного оживления. Возвратясь в залу, он сообщил:
— Верзила прибыл!
— Верзила! — воскликнул староста. — А где Жермен? Еще не возвратился?
— Нет еще.
— Пора прийти! Я б вручил ему чек на гроб, — пригрозил староста.
Глава VII.
СГОВОР
Приход Верзилы, показания которого могли стать роковыми для Жермена, вызвал шумное оживление среди арестантов. Это был человек среднего роста и, несмотря на свое увечье и тучность, казался ловким и сильным... В лице его было что-то звериное: оно напоминало морду бульдога; вдавленный лоб, маленькие хищные глаза, отвисшие щеки, могучие челюсти. Нижняя челюсть с длинными зубами или, вернее, щербатыми клыками, выступала вперед, что еще более усиливало его поразительное сходство с этим животным. На нем была шапка из выдры и синее пальто с меховым воротником.
Верзила пришел в тюрьму в сопровождении молодого человека лет тридцати, со смуглым, загорелым лицом, которое не было таким жутким, как у других узников, хотя он старался казаться столь же решительным, как и его приятель. Порой он становился мрачным и на губах его появлялась горькая улыбка.
Верзила, можно сказать, очутился в кругу знакомых; он едва успевал отвечать на приветствия и радушные слова, которыми его осыпали со всех сторон.
— Ты задушишь его?
— Сожму немного.
— Но если узнают, что это ты?
— Ну и что? Разве у меня две головы, как у теленка, которого показывают на ярмарке?
— А ведь правда... голову рубят только один раз, а поскольку ты в этом уверен...
— Более чем уверен; адвокат еще вчера мне об этом сказал. Пойман с рукой в мешке и с ножом в горле убитого. Ведь я — обратная кобылка[133], приговор заранее известен... Ладно, я отправлю свою голову посмотреть, что там в корзине у палача, правда или нет, что он надувает казненных и кладет опилки вместо отрубей, которые нам жалует правительство.
— Верно... Приговоренный к казни имеет право на отруби. Помню, моего отца так же обворовали... — подтвердил Марсиаль, разразившись свирепым смехом.
При этой омерзительной шутке все присутствовавшие расхохотались.
Ужасно! И мы ничего не преувеличиваем, напротив, еще смягчаем ужас обычных тюремных пересудов.
Повторяем, нужно все-таки дать представление, хотя бы поверхностное, о том, что говорится, что происходит в этих страшных пагубных школах цинизма, воровства, убийства.
Нужно, чтобы знали о том, с каким показным презрением говорят почти все закоренелые преступники о самых страшных наказаниях, которыми карает их общество.
Тогда, быть может, поймут, что необходимо изменить систему бесплодных наказаний, пагубных общений и заменить их единственным возмездием, которое может, как мы докажем ниже, устрашить самых закоренелых негодяев.
Собравшиеся в теплом зале арестанты громко засмеялись.
— Тысяча чертей! — заорал Скелет. — Я хотел бы, чтоб наши байки подслушали судьи, которые думают запугать нас гильотиной... Пусть придут к заставе Сен-Жак в день, когда состоится мой бенефис: они увидят, как я, поклонившись толпе, смело скажу: «Папаша Сансон, пожалуйста, дерните шнур!»
Новый взрыв хохота.
— Это длится сколько времени, сколько нужно, чтобы проглотить комок жевательного табака. Шарло дергает за веревку...
— И перед вами открыты двери в преисподнюю, — проговорил Скелет, покуривая трубку.
— Ну и сбрехнул, разве преисподняя есть?
— Болван! Я в шутку говорю... есть нож гильотины, есть голова, которую под нее кладут... вот и все. Теперь, когда я знаю свою дорогу и что мне предстоит Обитель «Утоли моя печали»[134], я бы охотнее пошел туда сегодня, чем завтра, — с диким возбуждением заговорил Скелет. — Да, я хотел бы уже быть там, кровь подступает к горлу, когда подумаю о толпе, которая соберется, чтобы посмотреть на меня. Четыре-пять тысяч зевак столпятся на площади, будут толкаться, драться за лучшее место, будут снимать окна, стулья, словно хотят лицезреть какое-то шествие. Я уже слышу их голоса: «Сдается место! Сдается место!» Будут воинские части, пехота, кавалерия... и всякая всячина... и все это для меня, для Скелета: ведь для честного человека такого зрелища не устроят! Верно, друзья? Вот что придает бодрость. Даже такой трус, как Гобер, и тот пошел бы твердым шагом... ведь все, кто смотрят на вас, распаляют вам нутро... потом... мгновение... и ты лихо умираешь... это раздражает судей и честных людей и учит бандитов потешаться над курносой.
— Точно так, — заговорил Крючок, подражая циничному бахвальству Скелета, — нас хотят запугать тем, что палач разложит для нас свой товар, и баста.
— Наплевать на эту машинку, — поддержал Николя. — И тюрьма и каторга — невидаль какая; лишь бы мы все были друзьями. Будем веселиться, пока смерть не пришла!
— Было бы нестерпимо, — произнес юноша с жеманным голосом, — если бы нас навсегда разместили по отдельным камерам; говорят, что так и сделают.
— Ты что! — гневно завопил Скелет. — Не болтай... По камерам — в одиночку, даже не подумаю! Пусть лучше мне отрубят руки и ноги, чем оставаться одному в четырех стенах... не видеть моих парней, не побалагурить с ними. Нет! Предпочту каторгу Центральной тюрьмы; на «лужке»[135] ты на воздухе, видишь людей, приходишь, уходишь, болтаешь с друзьями. Вот что я скажу: пусть башка летит, а в отдельную камеру не сяду. Теперь я убежден, что мне конец, ведь верно? А ежели мне скажут: хочешь в пустехонькую камеру на год? Я суну шею под обрезальную машинку! Целый год без людей! Разве вытерпишь?.. О чем думать, когда ты ни с кем не встречаешься...
— А если бы тебя заперли в одиночке силой?
— Я бы там не остался... бежал бы, — заявил Скелет.
— Ну а если б не смог... если б убедился, что нельзя бежать?
— Убил бы первого встречного, чтоб мне сняли голову.
— А если убийц вместо казни будут приговаривать к вечному заключению, что тогда?
Эти слова, казалось, поразили Скелета. Помолчав, он продолжал:
— Тогда я не знаю, что бы сделал... проломил бы башку о стену, умер бы с голода, только чтоб оставаться самим собой! Как! Один… Всю жизнь? Не надеясь на побег? Так не будет. Нет более отчаянного, чем я, могу зарезать человека за грош... ни за что... во имя чести... Думают, что я прикончил только двоих... но если б заговорили мертвые, то пять-то человек наверняка признали б мою работу.
Бандит расхвастался.
Хвастовство о совершенных убийствах — один из характерных черт лютых злодеев.
Один начальник тюрьмы говорил нам: «Если бы число убийств, которым бахвалятся эти несчастные, соответствовало действительности, то население сильно поредело бы».
— Я то же самое, — сказал Крючок, желая похвастаться, — они считают, что я уложил только мужа молочницы из Сите, но я порешил и других — вместе с длинным Робером, которого казнили в прошлом году.
— Поверьте мне, — продолжал Скелет, — я не боюсь ни огня, ни дьявола, ну так вот, если б я сидел без дружков, уверенный, что никогда не смогу сбежать... дьявольщина... мне бы стало страшно...
— Почему? — спросил Николя.
— Потому что останусь наедине с собой, — отвечал староста.
— Значит, если бы тебе предстояло вновь убивать и если бы вместо каторги и гильотины существовало только одиночное заключение, ты бы не посмел убивать и грабить?
— Черт знает... да... возможно... — ответил Скелет (исторический факт).
Он говорил правду.
Трудно себе представить, какой дикий ужас внушает бандитам одна лишь мысль о возможности сидеть одному в камере, отрезанному от мира.
И не является ли страх преступника убедительным доказательством разумности такого рода наказания?
Но этого мало: строгая изоляция, устрашающая убийц, быть может, волей-неволей повлечет за собой отмену гильотины. Вот каким образом.
Поколение преступников, заполнившее в настоящее время тюрьмы и каторги, воспримет применение одиночного заключения как чудовищную казнь.
Привыкшие к порочному образу жизни в общей массе преступников, которым мы посвятили сдержанный очерк, так как нам пришлось затушевать некоторые умопомрачительные факты, рецидивисты страшатся обособиться от мира подлецов, где они с легким сердцем искупали свои преступления; страшатся, что останутся наедине с воспоминаниями о прошлом... Они вознегодуют, подумав о столь страшном наказании.
Многие предпочтут смерть.
И, решив покончить с жизнью, они не остановятся перед убийством любого...
Удивительная вещь: среди десяти преступников, которые хотят лишить себя жизни, только бы не находиться в одиночестве, девять совершают убийство, добиваясь смертного приговора, и лишь один решается на самоубийство.
Итак, повторяем, эта уродливая статья варварского законодательства, несомненно, будет исключена из нашего кодекса...
Для того чтобы лишить убийц надежды найти забвенье в смерти, необходимо упразднить казнь.
Но вечное пребывание в одиночном заключении будет ли достаточно суровой карой за тяжкие преступления, такие, например, как отцеубийство? Некоторые уголовники совершают побег из строго охраняемых тюрем или в крайнем случае надеются убежать. Арестантов, о которых мы говорим, надо лишить не только надежды, но реальной возможности совершить побег.
Вот почему смертная казнь, преследующая цель избавления общества от опасных злодеев, лишь в исключительных случаях приводит к раскаянию; преступник лишен времени искупить содеянное злодеяние... Казнь, которую они принимают, — одни в бесчувственном состоянии, а другие с возмутительным цинизмом, — мы надеемся, будет заменена мучительным возмездием, которое предоставит преступнику полную возможность раскаяться... искупить вину и в то же время позволит закону сохранить жизнь, дарованную человеку богом. Ослепление лишает преступника возможности убежать из тюрьмы и нанести кому-либо вред.
Итак, смертная казнь, являющаяся его единственной целью, будет в этом отношении справедливо заменена.
Ибо общество убивает не во имя возмездия.
Оно убивает не для того, чтобы заставить страдать, — из всех видов наказаний общество избирает наименее мучительное[136].
Оно убивает во имя собственной безопасности.
Разве нужно бояться ослепленного узника?
Наконец, вечная изоляция, смягченная общением с честными, набожными людьми, которые посвятят себя этой исцеляющей миссии, позволит убийце замолить грехи в течение долгих лет раскаяния и угрызений совести, возродить свою душу.
Шум и громкие радостные возгласы арестантов, совершавших прогулку по тюремному двору, прервали сговор. Николя вскочил и направился к дверям узнать причину непривычного оживления. Возвратясь в залу, он сообщил:
— Верзила прибыл!
— Верзила! — воскликнул староста. — А где Жермен? Еще не возвратился?
— Нет еще.
— Пора прийти! Я б вручил ему чек на гроб, — пригрозил староста.
Глава VII.
СГОВОР
Приход Верзилы, показания которого могли стать роковыми для Жермена, вызвал шумное оживление среди арестантов. Это был человек среднего роста и, несмотря на свое увечье и тучность, казался ловким и сильным... В лице его было что-то звериное: оно напоминало морду бульдога; вдавленный лоб, маленькие хищные глаза, отвисшие щеки, могучие челюсти. Нижняя челюсть с длинными зубами или, вернее, щербатыми клыками, выступала вперед, что еще более усиливало его поразительное сходство с этим животным. На нем была шапка из выдры и синее пальто с меховым воротником.
Верзила пришел в тюрьму в сопровождении молодого человека лет тридцати, со смуглым, загорелым лицом, которое не было таким жутким, как у других узников, хотя он старался казаться столь же решительным, как и его приятель. Порой он становился мрачным и на губах его появлялась горькая улыбка.
Верзила, можно сказать, очутился в кругу знакомых; он едва успевал отвечать на приветствия и радушные слова, которыми его осыпали со всех сторон.