Парижские тайны
Часть 147 из 267 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Господин Бадино хотел бы, чтобы он немедля отнес вот это письмо по указанному адресу; ответа не надо, но дело очень спешное.
— Через четверть часа он уже будет на пути туда, госпожа Шарль.
— Только пусть поторопится.
— Будьте благонадежны. Горничная вышла.
— Что ж, она всем вашим постояльцам прислуживает, папаша Мику?
— Нет, что ты, дурачок! Это горничная госпожи Сент-Ильдефонс, той, что на ренту живет. А господин Бадино и есть ее дядя, он как раз вчера из своей деревни пожаловал, — сказал содержатель меблированных комнат, разглядывая письмо. Потом, прочтя адрес, он, прибавил: — Погляди сам, какие у него знакомства! Я говорил тебе, что это люди солидные и почтенные, он пишет какому-то виконту.
— Вот это да! — Держи, а вернее смотри: — «Господину виконту де Сен-Реми, улица Шайо... Весьма спешно... Передать в собственные руки». Я полагаю, когда поселяешь у себя таких дам, что живут на ренту, а их дядья вдобавок пишут виконтам, можно смотреть сквозь пальцы на тех нескольких постояльцев, что ютятся на верхнем этаже дома. Не так ли?
— Я тоже так думаю. Ну ладно, до скорого свидания, папаша Мику. Я привяжу моего пса возле вашей двери и тележку оставлю; то, что мне надо отнести, я донесу пешком... Приготовьте же мне товар и мои деньги, чтобы я сразу мог и уехать.
— Будь спокоен: четыре прочных железных листа по два квадратных фута каждый, три железных бруска длиной в три фута и два шарнира для твоего люка. И зачем только тебе такой люк, не пойму; впрочем, это дело твое... Я ничего не забыл?
— Нет, а к тому еще мои денежки.
— Конечно, и деньги тоже... Но, скажи на милость, перед уходом я хочу тебя спросить... пока ты тут у меня сидел... я наблюдал за тобою...
— Ну и что?
— Не знаю, как лучше выразиться... но вид у тебя такой, будто что-то с тобой происходит.
— Со мной?
— С тобой.
— Да вы что, тронулись? Если со мной что и происходит... то это потому... что я есть хочу.
— Хочешь есть... хочешь есть... возможно... но я бы сказал, что ты прикидываешься веселым, а внутри у тебя сидит что-то такое, что свербит и точит... точно блоха, как говорится, не оставляет твою молчунью[109] в покое... и, видать, тебя это крепко тревожит, у тебя, должно, на сердце кошки скребут, а ведь ты у нас не тихоня какой...
— Повторяю вам, папаша Мику, что вы малость в уме тронулись, — сказал Николя, невольно вздрагивая.
— Вот видишь, ты вроде бы сейчас вздрогнул.
— Я дернулся потому, что у меня рука болит.
— Ну, коли так, не забудь моего рецепта, он тебя враз вылечит.
— Спасибо, папаша Мику... до скорого свидания. И злодей вышел из лавки.
Скупщик краденого, запрятав медные слитки позади стойки, начал собирать различные предметы, заказанные Николя; в эту минуту в лавке появился какой-то человек.
Это был мужчина лет пятидесяти, с тонким лицом и проницательным взглядом, его физиономию обрамляли седые и очень густые бакенбарды, глаза его были скрыты очками в золоченой оправе; одет он был довольно изысканно: широкие рукава его коричневого пальто с обшлагами из черного бархата позволяли увидеть, что он был в перчатках светло-желтого цвета; его сапоги были, видимо, накануне тщательно натерты блестящим лаком.
То был г-н Бадино, дядюшка жившей на ренту г-жи Сент-Ильдефонс, чье социальное положение служило предметом гордости для папаши Мику и гарантировало ему безопасность.
Читатель помнит, быть может, что г-н Бадино, бывший стряпчий, изгнанный из своей корпорации, был теперь ловким мошенником и умелым ходатаем по различным сомнительным делам; вместе с тем им пользовался как шпионом барон фон Граун, и дипломат этот добывал с его помощью немало весьма точных сведений о большом числе действующих лиц нашего повествования.
— Госпожа Шарль только что передала вам письмо с просьбой отнести его, — сказал г-н Бадино содержателю меблированных комнат.
— Да, сударь... Мой племянник сейчас вернется, и он мигом отнесет письмо.
— Нет, верните мне это послание... я передумал и сам отправлюсь к виконту де Сен-Реми, — проговорил г-н Бадино, напыжившись и подчеркнуто напирая на эту аристократическую фамилию.
— Вот ваше письмо, сударь... Других поручений у вас не будет?
— Нет, папаша Мику, — ответил г-н Бадино с покровительственным видом, — но я должен кое в чем вас упрекнуть.
— Меня, сударь?
— Да, и упрекнуть весьма строго.
— В чем же дело, сударь?
— А вот в чем. Госпожа де Сент-Ильдефонс весьма дорого платит вам за ваш второй этаж; моя племянница принадлежит к числу тех квартиронанимателей, коим надлежит оказывать высочайшее уважение; она с полным доверием въехала в этот дом; ее раздражает шум экипажей, и она рассчитывала жить здесь в тиши, как за городом.
— Так оно и есть; у нас тут совсем как в деревушке... Вы ведь можете это оценить, ведь вы и сами, сударь, живете в деревне... а у нас тут как в настоящей деревушке...
— Деревушка? Хорошенькое дело! Да у вас тут просто адский шум стоит!
— И все-таки более спокойного дома, чем мой, не найдешь; над госпожой Сент-Ильдефонс живет дирижер оркестра из кафе слепых и еще некий коммивояжер... А чуть подальше — еще один коммивояжер. Кроме того, там...
— Речь идет не об этих людях, они ведут себя тихо и мирно, они люди вполне порядочные, и моя племянница с этим не спорит; но вот на пятом этаже живет колченогий верзила, его госпожа де Сент-Ильдефонс повстречала вчера на лестнице, он был пьян как сапожник и что-то рычал, как дикарь; у нее, у бедняжки, даже голова закружилась, до того она была перепугана... Ежели вы полагаете, что с подобными постояльцами ваш дом походит на мирную деревушку...
— Сударь, клянусь вам, я только жду подходящего случая, чтобы выставить этого хромоногого верзилу за дверь; он уплатил мне за две недели вперед, если б не это, я бы давно его выставил вон.
— Не следовало пускать его на постой.
— Но, кроме него, я полагаю, госпоже вашей племяннице не на что жаловаться; тут у нас живет еще почтальон с соседней почты, он, я бы сказал, принадлежит к сливкам порядочного общества; а еще выше, рядом с комнатой этого верзилы, поселилась мать с дочерью, они сидят у себя дома тихо, как безобидные сурки.
— Повторю еще раз: госпожа де Сент-Ильдефонс жалуется только на колченогого верзилу; этот плут — позор для вашего дома! Предваряю вас, что, если вы оставите его в числе постояльцев, он разгонит всех порядочных людей.
— Уж я его выставлю, будьте благонадежны... я и сам за него не держусь.
— И хорошо сделаете... не то другие не станут держаться за ваши меблированные комнаты.
— А уж это мне ни к чему... Так что, сударь, считайте, что хромоногого верзилы здесь уже нет, он пробудет тут всего-то четыре дня.
— И это долго, слишком долго; впрочем, дело ваше... При первой же его выходке моя племянница покинет ваш дом.
— Будьте благонадежны, сударь.
— Ведь выставить его — в ваших же интересах, любезнейший. Это вам же на пользу пойдет... больше я повторять не буду, — сказал г-н Бадино с покровительственным видом.
С этими словами он удалился.
Надо ли нам пояснять, что упомянутые папашей Мику мать и ее юная дочь, что жили так замкнуто и одиноко, были жертвами алчности нотариуса Жака Феррана?
А теперь мы поведем читателя в жалкую комнатушку, где они обретались.
Глава V.
ЖЕРТВЫ ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯ ДОВЕРИЕМ
Когда злоупотребление доверием карается, средний срок наказания таков: два месяца тюрьмы и штраф в размере двадцати пяти франков. (Статьи 406 и 408 уголовного кодекса). Мы попросим читателя представить себе комнатушку на пятом этаже унылого дома в Пивоваренном проезде.
Бледный свет тусклого дня едва проникает в эту узкую комнату сквозь небольшое одностворчатое оконце с потрескавшимися грязными стеклами; выцветшие обои, давно уже пожелтевшие, местами отстают от стен; в углах растрескавшегося потолка висит густая паутина. На полу не хватает нескольких половиц, и это позволяет разглядеть то тут, то там брусья и дранку, которые поддерживают пол.
Стол некрашеного дерева, стул, старый чемодан без замка и походная кровать с деревянным изголовьем, на которой лежит тонкий тюфяк, покрытый простынями из грубой серой ткани и потертым одеялом из коричневой шерсти, — вот и все убранство этой меблирашки.
На стуле сидит баронесса де Фермон.
На кровати лежит ее дочь Клэр Де Фермон (так звали обеих жертв Жака Феррана).,
Располагая только одной кроватью, мать и дочь ложились N на нее по очереди и делили таким способом ночные часы.
Слишком много тревог, слишком много волнений терзали мать, и поэтому, она нечасто поддавалась сну; но ее дочь обретала, по крайней мере, на этом жалком ложе несколько минут отдыха и забытья.
В это время она как раз спала.
Ничего не могло быть трогательнее и вместе с тем печальнее зрелища этой нищеты, на которую алчность нотариуса обрекла обеих женщин, прежде привыкших к скромным радостям безбедного существования и окруженных в своем родном городе уважением, которое внушает окружающим почтенная и почитаемая семья.
Госпоже де Фермон на вид лет тридцать шесть; ее бледное лицо выражает одновременно благородства и мягкость; черты ее, прежде говорившие о незаурядной красоте, ныне говорят о страдании; ее черные волосы разделены прямым пробором и стянуты на затылке узлом; горе уже посеребрило отдельные пряди волос. На ней — траурное платье, уже чиненное в некоторых местах; в эти минуты г-жа де Фермон, подперев лоб рукою, опирается локтем о жалкое изголовье кровати, на которой спит ее дочь, и смотрит на девушку с невыразимой грустью.
Клэр не больше шестнадцати лет; чистый и нежный профиль ее осунувшегося, как и у матери, лица выделяется на фоне грубой серой ткани, из которой сшита подушка, набитая опилками.
Кожа этой юной девушки уже утратила свою необычайную свежесть; ее большие черные глаза закрыты, на впалых щеках, точно густая бахрома, лежат длинные, тоже черные ресницы. Некогда влажные розовые губы теперь бледны и сухи, — полуоткрывшись, они позволяют разглядеть ее ослепительно белые зубы; грубое прикосновение шершавых простынь и шерстяного одеяла оставили красные полосы на нежной шее, на плечах и на руках юной девушки: так на мраморе порой выступают розовые прожилки.
Время от времени легкий трепет сводит вместе ее тонкие бархатистые брови — возможно, в эти мгновения ее преследует тягостный кошмар. Лицо ее, на котором уже лежит печать какой-то болезни, выражает страдание, это свидетельствует о том, что в недрах несчастной зреет грозный недуг, его зловещие симптомы нетрудно угадать.
Уже давным-давно г-жа де Фермон не дает воли слезам; она устремила на дочь горячечный взгляд сухих глаз: такой, без единой слезинки, взгляд говорит о лихорадочном состоянии, которое медленно и тайно подтачивает ее. С каждым днем г-жа де Фермон, как и ее дочь, все больше ощущает томительную слабость и растущее изнеможение — предвестники исподволь развивающейся, но пока еще скрытой серьезной болезни; но, боясь напугать Клэр, а главное не желая, если можно так выразиться, напугать самое себя, она изо всех сил борется, против начальных проявлений пожирающего ее недуга..
Движимая такими же великодушными мотивами, Клэр, страшась встревожить мать, старается скрыть свои страдания. Обе эти несчастные женщины, которых гложет одно и то же горе, видимо, поражены одной и той же болезнью.
В разгаре обрушившихся на человека невзгод наступает такая пора, когда будущее рисуется столь ужасным, что даже самые энергические натуры, не решаясь взглянуть прямо в лицо своим бедам, закрывают глаза и стараются обмануть себя безрассудными иллюзиями.
Именно в таком положении были г-жа де Фермон и ее дочь.
Чтобы дать представление о терзаниях этой женщины, угнетавших ее в те долгие часы, когда она неотступно смотрела на свою задремавшую дочь, думая о прошлом, настоящем и будущем, мы должны описать возвышенные и святые муки матери, муки скорбные, исполненные отчаяния, способные свести с ума: в них сплетаются волшебные' воспоминания, зловещие страхи, грозные предчувствия, горестные сожаления, губительный упадок духа, взрывы бессильного гнева против виновника всех постигших ее бед, тщетные мольбы, жаркие молитвы и, наконец... наконец, устрашающие сомнения во всемогущей справедливости того, кто остается глух к воплю, рвущемуся из самой глубины материнской души... этому священному воплю, чей отзвук должен бы достичь небес, ибо мать вопиет: «Пожалей мою дочь!»
— Через четверть часа он уже будет на пути туда, госпожа Шарль.
— Только пусть поторопится.
— Будьте благонадежны. Горничная вышла.
— Что ж, она всем вашим постояльцам прислуживает, папаша Мику?
— Нет, что ты, дурачок! Это горничная госпожи Сент-Ильдефонс, той, что на ренту живет. А господин Бадино и есть ее дядя, он как раз вчера из своей деревни пожаловал, — сказал содержатель меблированных комнат, разглядывая письмо. Потом, прочтя адрес, он, прибавил: — Погляди сам, какие у него знакомства! Я говорил тебе, что это люди солидные и почтенные, он пишет какому-то виконту.
— Вот это да! — Держи, а вернее смотри: — «Господину виконту де Сен-Реми, улица Шайо... Весьма спешно... Передать в собственные руки». Я полагаю, когда поселяешь у себя таких дам, что живут на ренту, а их дядья вдобавок пишут виконтам, можно смотреть сквозь пальцы на тех нескольких постояльцев, что ютятся на верхнем этаже дома. Не так ли?
— Я тоже так думаю. Ну ладно, до скорого свидания, папаша Мику. Я привяжу моего пса возле вашей двери и тележку оставлю; то, что мне надо отнести, я донесу пешком... Приготовьте же мне товар и мои деньги, чтобы я сразу мог и уехать.
— Будь спокоен: четыре прочных железных листа по два квадратных фута каждый, три железных бруска длиной в три фута и два шарнира для твоего люка. И зачем только тебе такой люк, не пойму; впрочем, это дело твое... Я ничего не забыл?
— Нет, а к тому еще мои денежки.
— Конечно, и деньги тоже... Но, скажи на милость, перед уходом я хочу тебя спросить... пока ты тут у меня сидел... я наблюдал за тобою...
— Ну и что?
— Не знаю, как лучше выразиться... но вид у тебя такой, будто что-то с тобой происходит.
— Со мной?
— С тобой.
— Да вы что, тронулись? Если со мной что и происходит... то это потому... что я есть хочу.
— Хочешь есть... хочешь есть... возможно... но я бы сказал, что ты прикидываешься веселым, а внутри у тебя сидит что-то такое, что свербит и точит... точно блоха, как говорится, не оставляет твою молчунью[109] в покое... и, видать, тебя это крепко тревожит, у тебя, должно, на сердце кошки скребут, а ведь ты у нас не тихоня какой...
— Повторяю вам, папаша Мику, что вы малость в уме тронулись, — сказал Николя, невольно вздрагивая.
— Вот видишь, ты вроде бы сейчас вздрогнул.
— Я дернулся потому, что у меня рука болит.
— Ну, коли так, не забудь моего рецепта, он тебя враз вылечит.
— Спасибо, папаша Мику... до скорого свидания. И злодей вышел из лавки.
Скупщик краденого, запрятав медные слитки позади стойки, начал собирать различные предметы, заказанные Николя; в эту минуту в лавке появился какой-то человек.
Это был мужчина лет пятидесяти, с тонким лицом и проницательным взглядом, его физиономию обрамляли седые и очень густые бакенбарды, глаза его были скрыты очками в золоченой оправе; одет он был довольно изысканно: широкие рукава его коричневого пальто с обшлагами из черного бархата позволяли увидеть, что он был в перчатках светло-желтого цвета; его сапоги были, видимо, накануне тщательно натерты блестящим лаком.
То был г-н Бадино, дядюшка жившей на ренту г-жи Сент-Ильдефонс, чье социальное положение служило предметом гордости для папаши Мику и гарантировало ему безопасность.
Читатель помнит, быть может, что г-н Бадино, бывший стряпчий, изгнанный из своей корпорации, был теперь ловким мошенником и умелым ходатаем по различным сомнительным делам; вместе с тем им пользовался как шпионом барон фон Граун, и дипломат этот добывал с его помощью немало весьма точных сведений о большом числе действующих лиц нашего повествования.
— Госпожа Шарль только что передала вам письмо с просьбой отнести его, — сказал г-н Бадино содержателю меблированных комнат.
— Да, сударь... Мой племянник сейчас вернется, и он мигом отнесет письмо.
— Нет, верните мне это послание... я передумал и сам отправлюсь к виконту де Сен-Реми, — проговорил г-н Бадино, напыжившись и подчеркнуто напирая на эту аристократическую фамилию.
— Вот ваше письмо, сударь... Других поручений у вас не будет?
— Нет, папаша Мику, — ответил г-н Бадино с покровительственным видом, — но я должен кое в чем вас упрекнуть.
— Меня, сударь?
— Да, и упрекнуть весьма строго.
— В чем же дело, сударь?
— А вот в чем. Госпожа де Сент-Ильдефонс весьма дорого платит вам за ваш второй этаж; моя племянница принадлежит к числу тех квартиронанимателей, коим надлежит оказывать высочайшее уважение; она с полным доверием въехала в этот дом; ее раздражает шум экипажей, и она рассчитывала жить здесь в тиши, как за городом.
— Так оно и есть; у нас тут совсем как в деревушке... Вы ведь можете это оценить, ведь вы и сами, сударь, живете в деревне... а у нас тут как в настоящей деревушке...
— Деревушка? Хорошенькое дело! Да у вас тут просто адский шум стоит!
— И все-таки более спокойного дома, чем мой, не найдешь; над госпожой Сент-Ильдефонс живет дирижер оркестра из кафе слепых и еще некий коммивояжер... А чуть подальше — еще один коммивояжер. Кроме того, там...
— Речь идет не об этих людях, они ведут себя тихо и мирно, они люди вполне порядочные, и моя племянница с этим не спорит; но вот на пятом этаже живет колченогий верзила, его госпожа де Сент-Ильдефонс повстречала вчера на лестнице, он был пьян как сапожник и что-то рычал, как дикарь; у нее, у бедняжки, даже голова закружилась, до того она была перепугана... Ежели вы полагаете, что с подобными постояльцами ваш дом походит на мирную деревушку...
— Сударь, клянусь вам, я только жду подходящего случая, чтобы выставить этого хромоногого верзилу за дверь; он уплатил мне за две недели вперед, если б не это, я бы давно его выставил вон.
— Не следовало пускать его на постой.
— Но, кроме него, я полагаю, госпоже вашей племяннице не на что жаловаться; тут у нас живет еще почтальон с соседней почты, он, я бы сказал, принадлежит к сливкам порядочного общества; а еще выше, рядом с комнатой этого верзилы, поселилась мать с дочерью, они сидят у себя дома тихо, как безобидные сурки.
— Повторю еще раз: госпожа де Сент-Ильдефонс жалуется только на колченогого верзилу; этот плут — позор для вашего дома! Предваряю вас, что, если вы оставите его в числе постояльцев, он разгонит всех порядочных людей.
— Уж я его выставлю, будьте благонадежны... я и сам за него не держусь.
— И хорошо сделаете... не то другие не станут держаться за ваши меблированные комнаты.
— А уж это мне ни к чему... Так что, сударь, считайте, что хромоногого верзилы здесь уже нет, он пробудет тут всего-то четыре дня.
— И это долго, слишком долго; впрочем, дело ваше... При первой же его выходке моя племянница покинет ваш дом.
— Будьте благонадежны, сударь.
— Ведь выставить его — в ваших же интересах, любезнейший. Это вам же на пользу пойдет... больше я повторять не буду, — сказал г-н Бадино с покровительственным видом.
С этими словами он удалился.
Надо ли нам пояснять, что упомянутые папашей Мику мать и ее юная дочь, что жили так замкнуто и одиноко, были жертвами алчности нотариуса Жака Феррана?
А теперь мы поведем читателя в жалкую комнатушку, где они обретались.
Глава V.
ЖЕРТВЫ ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯ ДОВЕРИЕМ
Когда злоупотребление доверием карается, средний срок наказания таков: два месяца тюрьмы и штраф в размере двадцати пяти франков. (Статьи 406 и 408 уголовного кодекса). Мы попросим читателя представить себе комнатушку на пятом этаже унылого дома в Пивоваренном проезде.
Бледный свет тусклого дня едва проникает в эту узкую комнату сквозь небольшое одностворчатое оконце с потрескавшимися грязными стеклами; выцветшие обои, давно уже пожелтевшие, местами отстают от стен; в углах растрескавшегося потолка висит густая паутина. На полу не хватает нескольких половиц, и это позволяет разглядеть то тут, то там брусья и дранку, которые поддерживают пол.
Стол некрашеного дерева, стул, старый чемодан без замка и походная кровать с деревянным изголовьем, на которой лежит тонкий тюфяк, покрытый простынями из грубой серой ткани и потертым одеялом из коричневой шерсти, — вот и все убранство этой меблирашки.
На стуле сидит баронесса де Фермон.
На кровати лежит ее дочь Клэр Де Фермон (так звали обеих жертв Жака Феррана).,
Располагая только одной кроватью, мать и дочь ложились N на нее по очереди и делили таким способом ночные часы.
Слишком много тревог, слишком много волнений терзали мать, и поэтому, она нечасто поддавалась сну; но ее дочь обретала, по крайней мере, на этом жалком ложе несколько минут отдыха и забытья.
В это время она как раз спала.
Ничего не могло быть трогательнее и вместе с тем печальнее зрелища этой нищеты, на которую алчность нотариуса обрекла обеих женщин, прежде привыкших к скромным радостям безбедного существования и окруженных в своем родном городе уважением, которое внушает окружающим почтенная и почитаемая семья.
Госпоже де Фермон на вид лет тридцать шесть; ее бледное лицо выражает одновременно благородства и мягкость; черты ее, прежде говорившие о незаурядной красоте, ныне говорят о страдании; ее черные волосы разделены прямым пробором и стянуты на затылке узлом; горе уже посеребрило отдельные пряди волос. На ней — траурное платье, уже чиненное в некоторых местах; в эти минуты г-жа де Фермон, подперев лоб рукою, опирается локтем о жалкое изголовье кровати, на которой спит ее дочь, и смотрит на девушку с невыразимой грустью.
Клэр не больше шестнадцати лет; чистый и нежный профиль ее осунувшегося, как и у матери, лица выделяется на фоне грубой серой ткани, из которой сшита подушка, набитая опилками.
Кожа этой юной девушки уже утратила свою необычайную свежесть; ее большие черные глаза закрыты, на впалых щеках, точно густая бахрома, лежат длинные, тоже черные ресницы. Некогда влажные розовые губы теперь бледны и сухи, — полуоткрывшись, они позволяют разглядеть ее ослепительно белые зубы; грубое прикосновение шершавых простынь и шерстяного одеяла оставили красные полосы на нежной шее, на плечах и на руках юной девушки: так на мраморе порой выступают розовые прожилки.
Время от времени легкий трепет сводит вместе ее тонкие бархатистые брови — возможно, в эти мгновения ее преследует тягостный кошмар. Лицо ее, на котором уже лежит печать какой-то болезни, выражает страдание, это свидетельствует о том, что в недрах несчастной зреет грозный недуг, его зловещие симптомы нетрудно угадать.
Уже давным-давно г-жа де Фермон не дает воли слезам; она устремила на дочь горячечный взгляд сухих глаз: такой, без единой слезинки, взгляд говорит о лихорадочном состоянии, которое медленно и тайно подтачивает ее. С каждым днем г-жа де Фермон, как и ее дочь, все больше ощущает томительную слабость и растущее изнеможение — предвестники исподволь развивающейся, но пока еще скрытой серьезной болезни; но, боясь напугать Клэр, а главное не желая, если можно так выразиться, напугать самое себя, она изо всех сил борется, против начальных проявлений пожирающего ее недуга..
Движимая такими же великодушными мотивами, Клэр, страшась встревожить мать, старается скрыть свои страдания. Обе эти несчастные женщины, которых гложет одно и то же горе, видимо, поражены одной и той же болезнью.
В разгаре обрушившихся на человека невзгод наступает такая пора, когда будущее рисуется столь ужасным, что даже самые энергические натуры, не решаясь взглянуть прямо в лицо своим бедам, закрывают глаза и стараются обмануть себя безрассудными иллюзиями.
Именно в таком положении были г-жа де Фермон и ее дочь.
Чтобы дать представление о терзаниях этой женщины, угнетавших ее в те долгие часы, когда она неотступно смотрела на свою задремавшую дочь, думая о прошлом, настоящем и будущем, мы должны описать возвышенные и святые муки матери, муки скорбные, исполненные отчаяния, способные свести с ума: в них сплетаются волшебные' воспоминания, зловещие страхи, грозные предчувствия, горестные сожаления, губительный упадок духа, взрывы бессильного гнева против виновника всех постигших ее бед, тщетные мольбы, жаркие молитвы и, наконец... наконец, устрашающие сомнения во всемогущей справедливости того, кто остается глух к воплю, рвущемуся из самой глубины материнской души... этому священному воплю, чей отзвук должен бы достичь небес, ибо мать вопиет: «Пожалей мою дочь!»