Особые поручения: Декоратор
Часть 6 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Раз этот самый Стенич служит в психической лечебнице, у меня есть отличный предлог с ним познакомиться – Сонька, – изложил Анисий соображение вроде бы вполне резонное, но подсказанное не столько холодной логикой, сколько азартом – все-таки мужчина, да еще с душевным недугом, в качестве Потрошителя смотрелся перспективней, чем беглая революционерка.
– Ну что ж, – улыбнулся Эраст Петрович. – Отправляйтесь в Лефортово, а я на Девичье Поле, к Несвицкой.
Однако и бывшим студентом, и повивальной бабкой пришлось заниматься Анисию, потому что в этот самый миг затрезвонил дверной звонок.
Вошел Маса, доложил:
– Посьта.
И уточнил, с удовольствием произнося трудное, звучное слово:
– Бандероря.
«Бандероря» была небольшой. На серой оберточной бумаге скачущим, небрежным почерком размашистая надпись: «Его высокоблагородию коллежскому советнику Фандорину в собственные руки. Срочно и сугубо секретно».
Тюльпанову стало любопытно, но шеф развернул бандероль не сразу.
– Принес п-почтальон? Что-то адрес не написан.
– Нет, марьсиська. Сунур и убедзяр. Надо поймачь? – встревожился Маса.
– Раз убежал, уж не п-поймаешь.
Под оберткой оказалась бархатная коробочка, перевязанная красной атласной лентой. В коробочке – круглая лаковая пудреница. В пудренице, на салфетке, что-то желтое, рельефное. Анисию в первый миг показалось – лесной гриб волнушка. Пригляделся – ойкнул.
Человеческое ухо.
* * *
По Москве поползли слухи.
Якобы завелся в городе оборотень. Кто из баб ночью из дому нос высунет, оборотень тут как тут. Крадется тихо-тихо, из-за забора красным глазом высверкивает, и тут, если вовремя молитву святую не прочесть, конец душе христианской – выпрыгивает и первым делом зубьями в глотку, а после брюхо на клочки рвет, требухой лакомится. И будто бы уже загрыз этот оборотень баб видимо-невидимо, да только начальство от народа утаивает, потому царя-батюшку боится.
Так сегодня говорили на Сухаревской толкучке.
Это про меня, это я оборотень, который у них тут завелся. Смешно. Такие, как я, не «заводятся», их присылают со страшной или с радостной вестью. Меня, московские обыватели, прислали к вам с радостной.
Некрасивый город и некрасивые люди, я сделаю вас прекрасными. Всех не смогу, не взыщите. Не хватит сил. Но многих, многих.
Я люблю вас со всеми вашими мерзостями и уродствами. Я желаю вам добра. У меня хватит любви на всех. Я вижу Красоту под вшивыми одежками, под коростой немытого тела, под чесоткой и сыпью. Я ваш спаситель, я ваша спасительница. Я вам брат и сестра, отец и мать, муж и жена. Я и женщина, и мужчина. Я андрогин, тот самый прекрасный пращур человечества, который обладал признаками обоих полов. Потом андрогины разделились на две половинки, мужскую и женскую, и появились люди – несчастные, далекие от совершенства, страдающие от одиночества.
Я – ваша недостающая половинка. Ничто не помешает мне воссоединится с теми из вас, кого я выберу.
Господь дал мне ум, хитрость, предвидение и неуязвимость. Тупые, грубые, пепельно-серые ловили андрогина в Лондоне, даже не попытавшись понять, что означают послания, отправляемые им миру.
Сначала меня забавляли эти жалкие попытки. Потом подступила горечь.
Быть может, воспримет пророка свое отечество, подумалось мне. Нерациональная, мистическая, не утратившая искренней веры Россия, с ее скопцами, раскольничьими самосожжениями и схимниками поманила меня – и, кажется, обманула. Теперь такие же тупые, грубые, лишенные воображения ловят Декоратора в Москве. Мне весело, по ночам я трясусь от беззвучного хохота. Никто не видит этих приступов веселья, а если бы увидел, то наверняка решил бы, что я не в себе. Что ж, если всякий, кто не похож на них, сумасшедший, – тогда конечно. Но в этом случае и Христос сумасшедший, и все святые угодники, и все гениальные безумцы, которыми они так гордятся.
Днем я ничем не отличаюсь от некрасивых, жалких, суетливых. Я виртуоз мимикрии, им ни за что не догадаться, что я из другой породы.
Как могут они гнушаться Божьим даром – собственным телом! Мой долг и мое призвание – понемногу приучать их к Красоте. Я делаю красивыми тех, кто безобразен. Тех, кто красив, я не трогаю. Они не оскорбляют собой образа Божия.
Жизнь – захватывающая, веселая игра. Кошки-мышки, hide-and-seek[3]. Я и кошка, я и мышка. I hide and I seek[4]. Раз-два-три-четыре-пять, выхожу искать.
Кто не спрятался, я не виноват.
Черепаха, сеттер, львица, зайчик
5 апреля, великая среда, день
Анисий велел Палаше одеть Соньку по-праздничному, и сестра, великовозрастная идиотка, обрадовалась, загукала. Для нее, дурехи, любой выезд – событие, а в больницу, к «доту» (что на Сонькином языке означало «доктор») убогая ездить особенно любила. Там с ней долго, терпеливо разговаривали, непременно давали конфету или пряник, приставляли к груди прохладную железку, щекотно мяли живот, с интересом заглядывали в рот – а Сонька и рада стараться, разевала так, что всю насквозь было видать.
Вызвали знакомого извозчика Назара Степаныча. Сначала, как положено, Сонька немножко побоялась смирной лошади Мухи, которая фыркала ноздрей и звякала сбруей, косясь кровавым глазом на толстую, нескладную, замотанную в платки бабищу. Такой у Мухи с Сонькой был ритуал.
Покатили из Гранатного в Лефортово. Обычно ездили ближе, к доктору Максим Христофорычу на Рождественку, во Взаимно-вспомогательное общество, а тут, считай, через весь город путешествие.
Трубную объезжать пришлось – всю начисто водой залило. И когда только солнышко выглянет, землю подсушит. Хмурая стояла Москва, неопрятная. Дома серые, мостовые грязные, людишки какие-то все в тряпье замотанные, под ветром скрюченные. Но Соньке, похоже, нравилось. То и дело пихала брата локтем в бок: «Нисий, Нисий» – и тыкала пальцем в грачей на дереве, в водовозную бочку, в пьяного мастерового. Только думать мешала. А подумать очень даже было о чем – и об отрезанном ухе, которым шеф занялся лично, и о собственном непростом задании.
Александровская община «Утоли мои печали» для излечения психических, нервных и параличных больных располагалась на Госпитальной площади, за Яузой. Известно было, что Стенич состоит милосердным братом при лекаре Розенфельде в пятом отделении, где пользуют самых буйных и безнадежных.
К Розенфельду, заплатив в кассу пять целковых, Анисий сестру и повел. Стал подробно рассказывать лекарю про Сонькины происшествия последнего времени: ночью просыпаться стала с плачем, два раза Палашу оттолкнула, чего раньше не бывало, и еще вдруг повадилась возиться с зеркальцем – прилипнет и смотрит часами, тараща поросячьи глазки.
Рассказ получился долгим. Дважды в кабинет заходил человек в белом халате. Сначала шприцы прокипяченные принес, потом взял рецепт на изготовление какой-то тинктуры. Врач называл его на «вы» и по имени-отчеству: «Иван Родионыч». Стало быть вот он какой, Стенич. Изможденный, бледный, с огромными глазами. Волоса отрастил длинные, прямые, а усы-бороду бреет, и лицо у него от этого какое-то средневековое.
Оставив сестру у доктора для осмотра, Анисий вышел в коридор, заглянул в приоткрытую дверь с надписью «Процедурная». Стенич был повернут спиной, мешал в маленькой склянке какую-то зеленую бурду. Что сзади углядишь? Сутулые плечи, халат, стоптанные задники сапог.
Шеф учил: самое главное – первая фраза в разговоре, в ней ключик. Гладко вошел в беседу – откроется дверь, узнаешь от человека всё, что хотел. Тут только не ошибиться, правильно типаж определить. Типажей не так уж много – по Эрасту Петровичу, ровным счетом шестнадцать, и к каждому свой подход.
Ох, не промахнуться бы. Не очень твердо пока усвоил Анисий мудреную науку.
По тому, что известно про Стенича, а также по визуальному заключению он – «черепаха»: типаж замкнутый, мнительный, обращенный внутрь себя, живущий в состоянии бепрестанного внутреннего монолога.
Если так, то правильный подход – «показать брюхо», то есть продемонстрировать свою незащищенность и неопасность, а после, без малейшей паузы, сразу сделать «пробой»: пробить все защитные слои отчуждения и настороженности, ошарашить, но при этом упаси Боже не напугать нахрапом и не отвратить, а заинтересовать, послать сигнал. Мол, мы с тобой одного поля ягоды, говорим на одном языке.
Тюльпанов мысленно перекрестился и бухнул:
– Хорошо вы давеча в кабинете на идиотку мою посмотрели. Мне понравилось. С интересом, но без жалости. Лекарь ваш наоборот – жалеть жалеет, а без интереса глядит. Только убогих духом жалеть не надо, они посчастливей нашего будут. Вот поинтересоваться есть чем: по видимости вроде похоже на нас существо, а на самом деле совсем другое. И открыто идиоту подчас такое, что от нас за семью печатями. Вы ведь тоже так думаете, правда? Я по глазам вашим понял. Вам бы доктором быть, а не Розенфельду этому. Вы студент, да?
Стенич обернулся, глазищами захлопал. Кажется, несколько оторопел от «пробоя», но правильно оторопел, без испуга и ощетинивания. Ответил коротко, как и положено субъекту типа «черепаха»:
– Бывший.
Подход выбран правильно. Теперь, когда ключик в скважину вошел, по шефовой науке следовало навалиться на него и разом повернуть, чтоб щелкнуло. Тут тонкость есть: с «черепахой» недопустима фамильярность, нельзя самому дистанцию сжимать – сразу в панцирь спрячется.
– Неужто политический? – изобразил разочарование Анисий. – Значит, скверный из меня физиогномист. А я вас за человека с воображением принял, хотел насчет идиотки своей совета спросить… Ваш брат социалист в психиатры не годится – слишком благом общества увлекаетесь, а на отдельных представителей общества вам наплевать, тем более на уродов вроде моей Соньки. Извините за откровенность, я человек прямой. Прощайте, лучше уж с Розенфельдом потолкую.
И дернулся уходить, как и подобает типажу «сеттер» (откровенный, порывистый, резкий в симпатиях и антипатиях) – идеальной паре для «черепахи».
– Дело ваше, – сказал задетый за живое милосердный брат. – Только благом общества я никогда не увлекался, а с факультета отчислен за дела совсем иного рода.
– Ага! – воскликнул Тюльпанов, торжествующе воздев палец. – Взгляд! Взгляд, он не обманет! Все-таки правильно я вас вычислил. Своим суждением живете, и дорога у вас своя. Это ничего, что вы только фельдшер, я на звания не смотрю. Мне нужен человек острый, живой, не по общей мерке рассуждающий. Отчаялся я по врачам Соньку водить. Талдычат все одно и то же: oligophrenia, крайняя стадия, неизлечимый случай. А я чувствую, что душа в ней живая, можно пробудить. Не возьметесь проконсультировать?
– Я и не фельдшер даже, – ответил Стенич, похоже, тронутый откровенностью незнакомца (да и лестью, падок человек на лесть). – Правда, господин Розенфельд использует меня как фельдшера, но по должности я всего лишь брат милосердия. И служу без жалования, по доброй воле. Во искупление грехов.
Ах вот оно что, понял Анисий. Вот откуда взгляд-то этот постный, вот откуда смирение. Надо скорректировать линию.
Сказал самым что ни на есть серьезным тоном:
– Хороший путь выбрали для искупления грехов. Куда лучше, чем свечки в церкви жечь или лбом о паперть колотиться. Дай вам Бог скорого душевного облегчения.
– Не надо мне скорого! – с неожиданным жаром вскричал Стенич, и глаза у него, до того тусклые, враз зажглись огнем и страстью. – Пускай трудно, пускай долго! Так оно лучше, правильней будет! Я… я редко с людьми говорю, замкнут очень. И вообще привык один. Но в вас что-то есть, располагающее к откровенности. Так и хочется… А то все сам с собой, недолго снова разумом тронуться.
Анисий только диву дался. Ай да шефова наука! Подошел ключик к замку, и так подошел, что дверь сама навстречу распахнулась. Больше и делать ничего не надо, только слушай и поддакивай.
Пауза обеспокоила милосердного брата.
– У вас, может, времени нет? – Его голос дрогнул. – Я знаю, у вас свои беды, вам не до чужих откровений…
– У кого своя беда, тот и чужую лучше поймет, – сиезуитничал Анисий. – Что вас гложет? Говорите, мне можно. Люди мы чужие, даже имени друг друга не знаем. Поговорим и разойдемся. Что за грех у вас на душе?
На миг примечталось: сейчас на коленки бухнется, зарыдает, мол, прости меня, окаянного, добрый человек, грех на мне тяжкий, кровавый, женщин я скальпелем потрошу. И всё, дело закрыто, а Тюльпанову от начальства награда и, главное, от шефа похвальное слово.
Но нет, на коленки Стенич не повалился и сказал совсем другое:
– Гордость. Всю жизнь с ней маюсь. Чтоб ее преодолеть и сюда устроился, на службу тяжкую, грязную. За сумасшедшими нечистоты убираю, никакой работы не гнушаюсь. Унижение и смирение – вот лучшее лекарство от гордости.
– Так вас за гордость из университета-то? – спросил Анисий, не в силах скрыть разочарование.
– Что? А, из университета. Нет, там другое было… Что ж, и расскажу. Укрощения гордости ради. – Милосердный брат вспыхнул, залился краской до самого пробора. – Был у меня раньше и другой грех, сильненький. Сладострастие. Его я преодолел, жизнь помогла. А в юные годы порочен был – не столько от чувственности, сколько от любопытства. Оно и мерзее, от любопытства-то, нет?
Анисий не знал, что на это ответить, но послушать про порок было интересно. А вдруг от сладострастия к душегубству ниточка протянется?
– Я в сладострастии и вовсе греха не нахожу, – сказал он вслух. – Грех – это когда ближним хуже. А кому от сладострастия плохо, если, конечно, насилие не замешано?