Ореховый Будда
Часть 10 из 10 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Василий Васильевич тогда спросил у зеркала:
– Яко же все-таки быть государственному мужу, многая властию и многая ответственностию обличенному, ежели общественное благо понуждает его к свершению некоего злодейства или криводушия? Не сотворишь – повредишь державе и народу. Соделаешь – погубишь свою душу. Помнишь, как тогда отступился, себя пожалев? Как устрашился брать цареубийственный грех на душу? И что же? Душа твоя целехонька, и ждут тебя, малогрешного, врата райские, но доверенная тебе страна во власти беса, и стонет, и страждет, и гибнет. Кто ж ты после этого есть, никого не уберегший оберегатель? Не малодушен ли ты со своим малым душеспасанием? Собственную душу спас, а мильоны душ со всем их потомством погубил?
И загорюнился. Этот вопрос, самому себе задаваемый и всегда остававшийся без ответа, Ката слышала и прежде. Должно быть, он много мучил старика. Но как раз накануне, читая «Речения премудрецов», она наткнулась на некое место, про душевные сомнения. И тихо повторила древние слова, как их запомнила:
– «Человеческому разуму не дано предугадать, какое действие обратится благом, а какое злом, потому что все причины и следствия известны только богам, а сие значит, что в трудных материях последователь Стои руководствуется не голосом ума, но голосом сердца».
Князь уставился на нее, будто с ним заговорила стена или столешница.
– Ex ore parvulorum veritas! – пробормотал он.
Ката к тому времени уже изрядно понимала по-латински и обиделась: чего это младенца-то? И потом, вовсе не ее устами была рождена истина, а премудрой книгой.
Однако же с тех пор Василий Васильевич стал с ней разговаривать, и из тех бесед Ката узнавала не меньше, чем из книг.
Ну то есть как – беседовать? Говорил все время князь, она больше помалкивала. Но иногда, если о чем-то спрашивал, отвечала.
По воскресеньям Кате полагалась отлука, ради спасения души – такое условие обговорил Авенир, опасаясь, что житье вдали от «корабля», среди никониан, соблазнит зеленую девку. В середине дня субботы писчица отправлялась в дорогу, если зима – на лыжах; назавтра в то же время, отстояв утреннее боговосхваление и отсидев обеднее Старцево поучение, шла обратно. Двадцать пять верст ее легким ногам были нипочем, привольная дорога повдоль реки Пинеги нетужна даже в метель или слякоть, но молитвенными стояниями, а пуще того Авенировыми пытаниями Ката стала тяготиться. Старец каждый раз уводил ее к себе в Башню, подробно расспрашивал: что князь диктовал, о чем вел речи, да каковы дела на голицынском подворье. Раньше, маленькой, Ката святому человеку соврать боялась бы, потому что утаиться от Старца – это как слукавить на исповеди. Уединенные беседы Авенира и были исповедью. Однако теперь поумневшая девка говорила лишь то, что не во вред Василию Васильевичу и не побудит «кормщика» забрать писчицу обратно в Соялу.
У премудрого Софрония Каппадокийского в «Биономии», сиречь «Жизненной науке», сказано: «Человецы винят иных в своих злосчастиях, а того не ведают, что сами на себя навлекают лихо своим длинноязычным неразумением». По-нашему, по-русски, о том же проще говорят: дурень на языке повесился. Потому Ката рассказывала Авениру, что князь сделался совсем стар и мутноумен, мелет невнятицу, понять которую неможно, а жизни в Пинеге писчица не знает, ибо по все дни, когда не пишет, запирается у себя в каморке, повторяет святые молитвы да спит. Отдавала Авениру жалованье, выплачиваемое понедельно: три рубля. Старец гладил духовную дщерь по голове, говорил строго-ласковое и отпускал. Ката давно уже поняла, что принуждена к хождениям в Соялу из-за денег. Просилась, нельзя ль приходить спасаться раз в месяц, сразу принося все двенадцать рублей, но Авенир на то не благословил. Должно быть, не хотел, чтоб девка таскалась по вечерней дороге с такими деньжищами.
* * *
Сегодня, окончив диктовать предостережение о новой столице, Василий Васильевич, как часто в последнее время, завел рассказ о старине, о временах, когда он был в силе и власти, а полное его титло (Ката давно выучила наизусть) звучало тако: «Царственныя большия печати и государственных великих посольских дел оберегатель, ближний боярин великой государыни, благоверной царицы и великой княжны Софьи Алексеевны, наместник новгородский и пресветлый князь».
– Еще то помни, – говорил Василий Васильевич, воздевая сухой старческий палец со сверкающим диамантом, – что великая государыня была девица, а девица по русскому обычаю из терема может отлучаться только в храм иль на богомолье.
(Как же Кате было этого не помнить, когда он уже сто раз о том сказывал?)
– …И правила она, яко из клетки, пускай золотой. Очень тем мучилась, мечтала стать как Лизавета, великая английская королева. И я подготовил прожект о постепенном женском еманципационе, сиречь уравнении, каковое надлежало вводить без поспешания, дабы не возмутить косные умы, в два иль три поколения. На Руси быстро ничего делать нельзя, потому что народ у нас к новому, даже самому хорошему, недоверчив и медленнопривычен. Ты спросишь меня, как постепенно еманципировать женский пол?
Ката хотела сказать: чего мне спрашивать, когда про это в осьмнадцатой главе «Книги» прописано, но смолчала. Пускай расскажет. У князя, когда он зажигался словами, молодело лицо, сияли глаза, и потом он кушал с большей охотой. Ему полезно.
Чтобы не заскучать, Ката стала потихоньку передвигать табурет ближе к окну – смотреть во двор. Голицын, увлеченно вещая о девичьих школах, того манёвра (хорошее слово, из Монтекуколевой «Тактики») не заметил.
Глядеть во двор сначала тоже было не сильно увлекательно. Там приставов мужик Митрошка менял колесо на выездной телеге. В Пинеге, как и в Сояле, до твердой майской земли ездили на санях – по топкой весенней грязи оно лучше, чем колесами, но солнце жижу уже подсушило, пора было переходить на летний ход. Сам пристав Иван Кондратьевич, зевая, смотрел с крыльца, давал советы. Видно, и ему было скучно.
Изба пристава стояла в той же ограде, напротив голицынского терема, чтобы государев человек всегда присматривал за ссыльным правителем. Но Иван Кондратьевич от князевой щедрости жил хорошо и лишними докуками его светлость не донимал. Иногда говорил Голицыну: «Вот помрешь ты, батюшко, и я за тобой».
Вдруг пристав зашевелился. Привстал на цыпки, стал глядеть через забор, на Архангельскую дорогу. Кате из окошка было невпрогляд, чтó там, а Ивану Кондратьевичу с его возвышенной позиции видно. Хлопнул себя
Вы прочитали книгу в ознакомительном фрагменте. Купить недорого с доставкой можно здесь.
Перейти к странице: