Оно
Часть 66 из 69 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Землю, сэр.
Уилсон снова меня ударил. Знаешь, Майк, я хотел было броситься на него с лопатой и размозжить ему голову. Конечно, тогда меня бы посадили в тюрьму и белого света мне не видать. Но, поверь, я готов был принять даже тюрьму. Насилу сдержался. А Уилсон кричит:
— Это не земля, долб…б. Это мой окоп. — Аж слюной брызжет. — Ну-ка рой его по-новой, живо!
Я снова принялся копать, затем засыпать яму, и только я ее снова засыпал, сержант кричит мне: зачем зарыл, ему, мол, надо погадить. Я снова отрыл окоп; Уилсон стянул с себя брюки, свесился над краем ямы, выставив свои тощие красные ягодицы, справил нужду и спрашивает:
— Ну, как дела, Хэнлон?
— Отлично, сэр, — отвечаю; я решил: вытерплю все до конца, пока не потеряю сознание или не упаду замертво.
— Хорошо, — говорит Уилсон. — Для начала, рядовой Хэнлон, засыпь этот окоп. Да поживее. Что ты, как таракан сонный?
Я в который раз принялся засыпать яму; вижу по его ухмылке: забава ему еще не прискучила. Тут смотрю: по полю спешит с фонарем приятель Уилсона, и прямо к нам. Оказывается, внеплановая проверка, и Уилсону может влететь, если его не будет в строю. За меня прокричали друзья, так что мое отсутствие прошло незамеченным, а вот друзья Уилсона, если их можно было назвать друзьями, не позаботились о сержанте.
Уилсон отпустил меня. Наутро я стал искать его имя в списке получивших взыскание, но его там не оказалось. Должно быть, он объяснил лейтенанту, что учил одного долб…ба окопному делу и потому пропустил поверку. Вероятно, его даже представили к медали за такую науку и, уж во всяком случае, освободили от наряда по кухне. Вот такие порядки были у нас в роте «Е».
Эту историю отец рассказал мне примерно в 1958 году: ему перевалило за пятьдесят, а матери было около сорока. Я спросил, почему в таком случае он вернулся в Дерри, раз такие здесь были порядки.
— Когда я завербовался в армию, мне было всего шестнадцать, — ответил отец. — На комиссии набавил себе несколько годков. Правда, не я до этого додумался — мать посоветовала. Рост был как раз подходящий, так что сошло. Я родился и вырос в Бурго, штат Северная Каролина. С едой было туго. Мясо ели лишь в пору, когда созревал табак, или зимой, когда отец приносил с охоты енота или опоссума. Самое светлое воспоминание о Бурго — это пирог с мясом опоссума, да еще кукурузные лепешки. Когда отец угодил в аварию на ферме и умер, мама решила переехать с Филли Лаубердом в Коринт, где у нее жили родители. Филли Лауберд был самым младшим в нашей семье.
— Это дядя Фил? — с улыбкой переспросил я, удивившись, что моего дядю маленьким звали Филли. Дядя был адвокатом в Туксоне, штат Аризона, и более шести лет состоял членом муниципалитета. В детстве мне всегда казалось, что дядя Фил богач. Во всяком случае, в 1958 году по негритянским меркам его доход был велик — двадцать тысяч долларов в год.
— Да, дядя Фил, — ответил отец. — Правда, в ту пору ему было двенадцать лет, он бегал по улице в бескозырке и залатанных штанах. Он у нас был самым младшим. Потом я. А старшие теперь кто где: двое умерли, двое женились, один в тюрьме. Говард у нас всегда был непутевым.
«Тебе надо в армию, — сказала мне твоя бабушка Ширли. — Я толком не знаю, как тебе там будут платить, но как только поставят на довольствие, ты мне каждый месяц будешь посылать денежки. Ох, не хочется отпускать тебя, сынок, но если ты не позаботишься обо мне и о Филли, что тогда с нами будет!» Мать дала мне свидетельство о рождении; я заметил, что цифра 8 была переправлена в нем на 6.
Я отправился на вербовочный пункт. Там мне дали подписать какие-то бумаги и ткнули пальцем в строку, где я должен был поставить крест.
«Я грамотный. Уж фамилию-то свою напишу», — сказал я.
Вербовщик рассмеялся; как видно, он мне не поверил.
«Раз так, давай подписывай, черный», — сказал он.
«Подождите. Хочу вас спросить кое о чем».
«Спрашивай. Отвечу на любой вопрос».
«А сколько раз в армии дают мясо? Два раза в неделю? — поинтересовался я. — Мне мама сказала, что дважды в неделю. Это она меня насчет армии надоумила».
«Нет, — ответил вербовщик, — не два раза в неделю».
«Я так и думал», — вздохнул я; этот тип, судя по всему, был редкостной сволочью, но в честности ему отказать было нельзя.
«В армии каждый день получают мясо на ужин», — пояснил он, и я тотчас упрекнул себя за то, что посчитал его честным.
«Вы, верно, думаете, что я дурак набитый».
«Это ты точно подметил, черный», — сказал вербовщик.
«Если я завербуюсь, я должен буду помогать матери и Филли Лауберду. Мама сказала: у вас есть какой-то тестат».
«Денежный аттестат на семью, — поправил меня вербовщик и постучал пальцем по бланку. — Это здесь. Что еще?»
«А на офицера я могу выучиться?»
Вербовщик запрокинул голову и расхохотался так, что мне показалось, он вот-вот поперхнется.
«Знаешь, сынок, — наконец произнес он, — когда у нас в армии появится первый офицер-негр? Скорее распятый Иисус начнет танцевать чарльстон, чем негр станет офицером. Понял? Ну, будешь подписывать?! Не тяни волынку. Ты мне уже надоел. От тебя воняет».
Я заполнил бумаги, меня привели к присяге, и я стал солдатом. Я рассчитывал, что меня пошлют в Нью-Джерси строить мосты: на войну отправить меня не могли, никаких войн вроде не было. Однако я угодил не в Нью-Джерси, а в Дерри, в роту «Е».
Отец вздохнул и заерзал на стуле — крупный мужчина с густыми седыми волосами. В ту пору у нас была самая большая ферма в городе и, вероятно, лучшая продукция. Мы трое — отец, мать и я — работали не покладая рук, работников нанимали лишь на время уборки.
— Я вернулся в Дерри, потому что вдоволь навидался лиха, и на Севере и на Юге — везде ненависть к нам, темнокожим. И вовсе не сержант Уилсон убедил меня в этом. Он всего лишь южанин, расист, так уж его воспитали. Нет, что меня окончательно убедило, так это поджог «Черного пятна». Знаешь, Майк, как бы тебе это сказать… — Он посмотрел на мать: она занималась штопкой и не подняла головы, хотя я догадывался, что она внимательно слушает наш разговор. Видно, и отец это понял. — После того пожара я возмужал. Погибло шестьдесят человек, восемнадцать из роты «Е». Ни одна рота так не пострадала. Генри Уитсан… Сторк Энсон… Алан Сноупс… Эверет Маккаслин… Гортон Сарторис — все мои друзья сгорели в этом огне. Это был поджог, и устроили его не Уилсон и его приятели-недоумки, а деррийское отделение «Белого легиона». Некоторые фамилии тебе известны. Поджигали отцы тех ребят, с которыми ты учишься. Так что не удивляйся, когда твои сверстники…
— Но почему, папа? Почему они подожгли?
— Так уж повелось в Дерри, — нахмурившись, ответил отец. Он неторопливо прикурил, затянулся и погасил спичку. — Не знаю, почему повелось, не могу объяснить, но в то же время нисколько не удивляюсь. «Белый легион» — это северная разновидность ку-клукс-клана. Они ходили в таких же белых балахонах… те же кресты, те же угрозы… требования убрать негров с работ, где заняты белые. В церквах, где священники проповедовали равенство и братство, они нередко устраивали взрывы. Про ку-клукс-клан написано множество книг, а о «Белом легионе» мало кто знает. Верно, потому, что книги по истории пишут в основном северяне, а им стыдно говорить про такое… «Белый легион» пользовался популярностью в больших городах и промышленных районах. В Нью-Йорке, Нью-Джерси, Детройте, Балтиморе, Бостоне, Портсмуте — везде были отделения. Пытались сколотить организацию в Мейне — не вышло, а вот в Дерри они прижились. Было еще мощное отделение в Льюстоне, как раз в те годы, когда подожгли «Черное пятно». Нет, их не волновало, насилуют ли негры белых женщин или занимают рабочие места белых: дело в том, что там, в Льюстоне, темнокожих вообще не было. Нет, они ополчились на безработных и бродяг, опасаясь, что те примкнут к коммунистам и прочей сволочи. А у них ведь как: раз безработный, значит, потенциальный коммунист. «Белый легион» занимался тем, что выпроваживал бездомных из города. Засовывали им в штаны всякую гадость, травили, иногда поджигали рубашки на живых людях. После поджога «Черного пятна» «Белый легион» у нас прикрыли. Ситуация вышла из-под контроля, как говорится. У нас в Дерри только и жди беды отовсюду. — Отец замолчал, затянулся, выпустил из ноздрей дым. — Так что, Майк, «Белый легион» и ку-клукс-клан — одного поля ягоды. Здесь они прижились, значит, почва у нас питательная для всякой гадости. А после поджога это дело замяли и ни гугу — тихо, как будто ничего и не было. — В голосе отца послышались злость и презрение, мать подняла голову и, нахмурившись, посмотрела на нас. — Подумаешь, кого спалили?! Восемнадцать солдат-негров, четырнадцать-пятнадцать штатских, тоже темнокожих, четырех музыкантов из негритянского оркестра и несколько любителей негритянской музыки. Эко дело!
— Уилл, довольно, — мягко попросила мама.
— Нет, рассказывай, папа. Я хочу знать! — сказал я.
— Тебе пора спать, Майк, — заметил отец и потрепал меня по голове своей большой загрубевшей рукой. — Хочу рассказать тебе еще об одном деле, только вряд ли ты меня поймешь. Я и сам не пойму толком. Пожар на «Черном пятне» — как страшный сон… И все же, думаю, дело не в том, что белые ненавидели нас, черных. И даже не в том, что «Черное пятно» находилось неподалеку от Вест-Бродвея, района, где живут богатые люди. Нет, «Белый легион» пустил здесь корни не потому, что так велика была у них ненависть к бродягам и темнокожим, гораздо сильнее, чем у легионеров в Портленде, Льюстоне и Брассуике. Все дело в том, что семя упало на благодатную почву. А в нашем городе все гадкое, низменное произрастает быстро. Всякий раз убеждаюсь. Не знаю, чем это объяснить, но это факт.
Конечно, не все у нас плохо. Хорошие люди не перевелись, были они и тогда. Когда хоронили сгоревших, на улицы вышли тысячи, не только темнокожие, но и много белых. Предприятия не работали почти неделю. В больницах лечили бесплатно. Люди от чистого сердца присылали семьям погибших соболезнования и корзины с провизией. Искренне хотели помочь. Я в ту пору познакомился с Дьюи Конроем, мы подружились. Ты ведь знаешь: черной крови в нем ни на йоту, белее кожи вроде бы не бывает. Он для меня все равно что брат. Я за Дьюи умереть готов, и хотя чужая душа потемки, думаю, случись что, и он бы отдал за меня жизнь.
После того поджога нас, оставшихся в живых, раскидали по разным частям. Меня направили в Форт Худ, там я прослужил шесть лет. Познакомился с твоей матерью. Свадьбу сыграли в Гальфстоне, у ее родителей. Но все эти годы я не забывал о Дерри. После войны мы переехали сюда, потом родился ты… И вот ведь как получилось: живем в каких-то трех милях от того места, где когда-то было «Черное пятно». Ну, дружище, пора тебе спать.
— Но я хочу услышать про поджог! — вскричал я. — Расскажи, папа.
Отец хмуро посмотрел на меня, как обычно, когда хотел меня осадить, и больше я не настаивал. Быть может, потому что осаживал он меня крайне редко: отец не был мрачным, все больше улыбался.
— Это не для детей, Майк. Вот подрастешь — расскажу. Через несколько лет…
А рассказал он мне про поджог только спустя четыре года, к тому времени он уже был не жилец на этом свете. Лежал на койке в больничной палате, накачанный обезболивающими, то и дело терял сознание, а его внутренности пожирал рак.
26 февраля 1985 года
Перечел свои записи в тетради и, неожиданно для себя, разрыдался: отец умер двадцать три года назад, а кажется, как будто вчера. Помню, я чуть не обезумел от горя и ходил как потерянный почти два года. В 1965 году я окончил среднюю школу. «Как гордился бы тобой отец», — сказала мама, мы разрыдались и обняли друг друга. И похоже, с тех пор я уже не плакал при упоминании отца. Но кто знает, сколько времени суждено нам скорбеть по усопшим родным и близким? Может статься, спустя тридцать — сорок лет после смерти ребенка, брата или сестры человек словно выйдет из забытья, скорбь и горечь нахлынут с новой силой и вновь появится чувство осиротелости, которое не оставит уже до самой смерти.
Демобилизовался отец в 1937 году, получил пенсию по инвалидности. К тому времени армия стала больше походить на настоящую армию, всякий, даже далекий от военных проблем человек понимал, что скоро заговорят пушки и снарядов не напасешься. Отец дослужился до сержанта, но под конец службы стал жертвой несчастного случая: на учениях новобранец выдернул из гранаты чеку и, перепугавшись, бросил гранату отцу под ноги. Она завертелась волчком и взорвалась, как будто кто-то кашлянул в ночи, рассказывал потом отец. Ему оторвало половину правой ступни.
В то время на учениях использовали оружие с дефектами: снаряды валялись на складах так долго, что нередко теряли убойную силу, пули не вылетали из ствола, ружья разрывались в руках стрелков, на вооружении флота были торпеды, которые не только не достигали цели, а вообще шли непонятно куда, а если и попадали в цель, то не взрывались. В авиации тоже творилось невесть что: у самолетов при жесткой посадке отрывались крылья. В воспоминаниях одного интенданта упоминается случай, произошедший в 1939 году в Пенсаколе: застряла колонна грузовиков; оказалось, тараканы проели всю резину — шины и приводные ремни.
Так что благодаря бюрократическому головотяпству и никудышному оружию жизнь отца была спасена, не говоря уж о вашем покорном слуге, Майкле Хэнлоне. Отец отделался легким увечьем, а могло бы закончиться смертью.
Получив пенсию по увечью, он женился на моей матери Роузи Райветер на год раньше запланированного. Они не сразу поехали в Дерри, поначалу перебрались в Хьюстон, где отец до конца войны работал мастером на военном заводе, выпускавшем корпуса авиабомб. Но, когда мне было лет одиннадцать, отец как-то признался: мысль о возвращении в Дерри не оставляла его ни на минуту. Теперь я часто размышляю о том, что слепая сила, завлекшая моего отца в Дерри, и роковые обстоятельства, приведшие меня августовским вечером на Пустыри, быть может, вещи одного порядка.
Отец выписывал деррийскую газету «Ньюс» и внимательно следил за объявлениями о продаже земельных участков. У него были некоторые сбережения. Наконец на глаза отцу попалось объявление о продаже фермы под Дерри, условия показались приемлемыми, во всяком случае, на бумаге, и родители выехали из Техаса смотреть участок; в тот же день по приезде они купили его. Отцу оформили закладную сроком на десять лет. Так мои родители поселились в Дерри.
— Поначалу было тяжело, — рассказывал отец. — Некоторые местные жители на дух не переносили негров, тем более негров-соседей. Мы знали, на что шли, — я не забыл поджог «Черного пятна» и твердо решил не давать волю чувствам. Ребятишки били нам окна, кидались камнями и банками из-под пива. За первый год я поменял, наверное, стекол двадцать. Но, кроме детишек, были еще взрослые. Однажды утром мы обнаружили на курятнике измалеванную свастику, какой-то сукин сын отравил всех цыплят. С тех пор я их не разводил.
Мы обратились к шерифу графства — в ту пору в Дерри не было начальника полиции, так как городок был небольшой. Шериф немедленно начал расследование. Вот почему, Майк, я убежден, что в Дерри далеко не все плохо. Этому Салливану — так звали шерифа — было все равно, черный ты или белый, вьются у тебя волосы или прямые. Он сам взялся за это дело, разъезжал, опрашивал людей и наконец нашел того стервеца. И как ты думаешь, кто им оказался? Попробуй отгадать. Даю тебе три попытки, первые две не считаются.
— Понятия не имею, — ответил я.
Отец засмеялся, под конец у него даже брызнули слезы. Достал из кармана большой белый носовой платок, утер слезы и громко сказал:
— Батч Бауэрс, вот кто! Отец парнишки, который у вас в школе считается самым отъявленным хулиганом, редкостный был стервец, и сын в папашу уродился.
— Ребята в школе говорят, отец у Генри того… с приветом, — заметил я. В ту пору я учился в четвертом классе и натерпелся от Генри немало унижений, особенно он был щедр на пинки. Кстати, именно от Генри я еще в первом классе впервые услышал уничижительные обращения «черный» и «черномазый».
— Я тебе вот что скажу. То, что у Батча не в порядке с мозгами, вполне вероятно. Он служил морским пехотинцем, воевал с японцами. Как вернулся с войны психованный, так все не может прийти в себя. Шериф заключил его под стражу. Батч кричал, что это все нарочно подстроено и что шериф — прихвостень негров. Грозился посадить всех и вся. Если бы составили список тех, кого он хотел упечь за решетку, то этот список протянулся бы до Витчем-стрит. Не знаю, как он хотел их всех посадить, у самого-то, поди, трусы залатанные, но кого Батч только не проклинал: меня, шерифа, городок Дерри, графство Пенобскот. Он метал громы и молнии.
Ну а потом — правда, я сам того не видел, знаю со слов Дьюи Конроя — шериф поехал в Бангор, где сидел в тюрьме Батч, и сказал ему так: «Кончай эти разговоры. Послушай, Батч. Этот негр не хочет доводить дело до суда. Он мог бы упечь тебя в Шоушенк, но зачем ему это? Ему что нужно? Чтобы ты заплатил компенсацию за цыплят. Двести долларов, говорит, будет достаточно».
«Двести долларов?! А в жопу ты их не хочешь?»
«Послушай, Батч, там в Шоушенке есть известковый карьер. Два года кайлом по…ячишь, язык станет зеленый, как леденец. Так что выбирай».
«Ни один суд присяжных не осудит меня за каких-то цыплят черномазого».
«Я знаю», — говорит шериф.
«А чего же ты ко мне при…ался?»
«Протри глаза, Батч. Тебя посадят не за цыплят, а за свастику, которую ты намалевал на двери курятника».
У Батча буквально челюсть отвисла. Шериф ушел, дав время ему на размышление. Спустя три дня к Батчу приехал брат, тот самый, который потом по пьяному делу замерз на снегу во время охоты. Батч велел ему продать новый «меркурий», купленный им после дембеля. Так я получил двести долларов, а Батч поклялся «запалить» меня. Всем друзьям своим протрепался. Как-то я его нагнал на машине. (Батч купил вместо «меркурия» довоенный «мерседес», а я был на пикапе), отрезал ему путь и от Витчем-стрит погнал к депо. Достаю винчестер.
«Только попробуй, — говорю, — запалить, поймаю и всажу пулю, гад».
«Ты чего со мной так разговариваешь, черный. — А у самого губы трясутся — и бесится и боится. — Так с белыми людьми не разговаривают».
Ты знаешь, достал он меня, Майк. Чувствую, если я сейчас ему мозги не вправлю, то потом он мне прохода не даст. Вокруг ни души. Просунул я руку в кабину, схватил его за волосы, а правой — винчестер ему под подбородок.
«Только еще вякни «черный», «черномазый», шлепну на месте, мозги вытекут. Понял? И еще учти: попробуешь запалить, я тебя поймаю и продырявлю. И жену твою, и сынка, и братьев. Вот ты где у меня сидишь».
Тут он в слезы — мерзкое, надо сказать, зрелище, ничего хуже не видел.
«Как же так, что ж получается, — говорит, — среди бела дня какой-то чер… черт берет трудящегося на пушку».
Уилсон снова меня ударил. Знаешь, Майк, я хотел было броситься на него с лопатой и размозжить ему голову. Конечно, тогда меня бы посадили в тюрьму и белого света мне не видать. Но, поверь, я готов был принять даже тюрьму. Насилу сдержался. А Уилсон кричит:
— Это не земля, долб…б. Это мой окоп. — Аж слюной брызжет. — Ну-ка рой его по-новой, живо!
Я снова принялся копать, затем засыпать яму, и только я ее снова засыпал, сержант кричит мне: зачем зарыл, ему, мол, надо погадить. Я снова отрыл окоп; Уилсон стянул с себя брюки, свесился над краем ямы, выставив свои тощие красные ягодицы, справил нужду и спрашивает:
— Ну, как дела, Хэнлон?
— Отлично, сэр, — отвечаю; я решил: вытерплю все до конца, пока не потеряю сознание или не упаду замертво.
— Хорошо, — говорит Уилсон. — Для начала, рядовой Хэнлон, засыпь этот окоп. Да поживее. Что ты, как таракан сонный?
Я в который раз принялся засыпать яму; вижу по его ухмылке: забава ему еще не прискучила. Тут смотрю: по полю спешит с фонарем приятель Уилсона, и прямо к нам. Оказывается, внеплановая проверка, и Уилсону может влететь, если его не будет в строю. За меня прокричали друзья, так что мое отсутствие прошло незамеченным, а вот друзья Уилсона, если их можно было назвать друзьями, не позаботились о сержанте.
Уилсон отпустил меня. Наутро я стал искать его имя в списке получивших взыскание, но его там не оказалось. Должно быть, он объяснил лейтенанту, что учил одного долб…ба окопному делу и потому пропустил поверку. Вероятно, его даже представили к медали за такую науку и, уж во всяком случае, освободили от наряда по кухне. Вот такие порядки были у нас в роте «Е».
Эту историю отец рассказал мне примерно в 1958 году: ему перевалило за пятьдесят, а матери было около сорока. Я спросил, почему в таком случае он вернулся в Дерри, раз такие здесь были порядки.
— Когда я завербовался в армию, мне было всего шестнадцать, — ответил отец. — На комиссии набавил себе несколько годков. Правда, не я до этого додумался — мать посоветовала. Рост был как раз подходящий, так что сошло. Я родился и вырос в Бурго, штат Северная Каролина. С едой было туго. Мясо ели лишь в пору, когда созревал табак, или зимой, когда отец приносил с охоты енота или опоссума. Самое светлое воспоминание о Бурго — это пирог с мясом опоссума, да еще кукурузные лепешки. Когда отец угодил в аварию на ферме и умер, мама решила переехать с Филли Лаубердом в Коринт, где у нее жили родители. Филли Лауберд был самым младшим в нашей семье.
— Это дядя Фил? — с улыбкой переспросил я, удивившись, что моего дядю маленьким звали Филли. Дядя был адвокатом в Туксоне, штат Аризона, и более шести лет состоял членом муниципалитета. В детстве мне всегда казалось, что дядя Фил богач. Во всяком случае, в 1958 году по негритянским меркам его доход был велик — двадцать тысяч долларов в год.
— Да, дядя Фил, — ответил отец. — Правда, в ту пору ему было двенадцать лет, он бегал по улице в бескозырке и залатанных штанах. Он у нас был самым младшим. Потом я. А старшие теперь кто где: двое умерли, двое женились, один в тюрьме. Говард у нас всегда был непутевым.
«Тебе надо в армию, — сказала мне твоя бабушка Ширли. — Я толком не знаю, как тебе там будут платить, но как только поставят на довольствие, ты мне каждый месяц будешь посылать денежки. Ох, не хочется отпускать тебя, сынок, но если ты не позаботишься обо мне и о Филли, что тогда с нами будет!» Мать дала мне свидетельство о рождении; я заметил, что цифра 8 была переправлена в нем на 6.
Я отправился на вербовочный пункт. Там мне дали подписать какие-то бумаги и ткнули пальцем в строку, где я должен был поставить крест.
«Я грамотный. Уж фамилию-то свою напишу», — сказал я.
Вербовщик рассмеялся; как видно, он мне не поверил.
«Раз так, давай подписывай, черный», — сказал он.
«Подождите. Хочу вас спросить кое о чем».
«Спрашивай. Отвечу на любой вопрос».
«А сколько раз в армии дают мясо? Два раза в неделю? — поинтересовался я. — Мне мама сказала, что дважды в неделю. Это она меня насчет армии надоумила».
«Нет, — ответил вербовщик, — не два раза в неделю».
«Я так и думал», — вздохнул я; этот тип, судя по всему, был редкостной сволочью, но в честности ему отказать было нельзя.
«В армии каждый день получают мясо на ужин», — пояснил он, и я тотчас упрекнул себя за то, что посчитал его честным.
«Вы, верно, думаете, что я дурак набитый».
«Это ты точно подметил, черный», — сказал вербовщик.
«Если я завербуюсь, я должен буду помогать матери и Филли Лауберду. Мама сказала: у вас есть какой-то тестат».
«Денежный аттестат на семью, — поправил меня вербовщик и постучал пальцем по бланку. — Это здесь. Что еще?»
«А на офицера я могу выучиться?»
Вербовщик запрокинул голову и расхохотался так, что мне показалось, он вот-вот поперхнется.
«Знаешь, сынок, — наконец произнес он, — когда у нас в армии появится первый офицер-негр? Скорее распятый Иисус начнет танцевать чарльстон, чем негр станет офицером. Понял? Ну, будешь подписывать?! Не тяни волынку. Ты мне уже надоел. От тебя воняет».
Я заполнил бумаги, меня привели к присяге, и я стал солдатом. Я рассчитывал, что меня пошлют в Нью-Джерси строить мосты: на войну отправить меня не могли, никаких войн вроде не было. Однако я угодил не в Нью-Джерси, а в Дерри, в роту «Е».
Отец вздохнул и заерзал на стуле — крупный мужчина с густыми седыми волосами. В ту пору у нас была самая большая ферма в городе и, вероятно, лучшая продукция. Мы трое — отец, мать и я — работали не покладая рук, работников нанимали лишь на время уборки.
— Я вернулся в Дерри, потому что вдоволь навидался лиха, и на Севере и на Юге — везде ненависть к нам, темнокожим. И вовсе не сержант Уилсон убедил меня в этом. Он всего лишь южанин, расист, так уж его воспитали. Нет, что меня окончательно убедило, так это поджог «Черного пятна». Знаешь, Майк, как бы тебе это сказать… — Он посмотрел на мать: она занималась штопкой и не подняла головы, хотя я догадывался, что она внимательно слушает наш разговор. Видно, и отец это понял. — После того пожара я возмужал. Погибло шестьдесят человек, восемнадцать из роты «Е». Ни одна рота так не пострадала. Генри Уитсан… Сторк Энсон… Алан Сноупс… Эверет Маккаслин… Гортон Сарторис — все мои друзья сгорели в этом огне. Это был поджог, и устроили его не Уилсон и его приятели-недоумки, а деррийское отделение «Белого легиона». Некоторые фамилии тебе известны. Поджигали отцы тех ребят, с которыми ты учишься. Так что не удивляйся, когда твои сверстники…
— Но почему, папа? Почему они подожгли?
— Так уж повелось в Дерри, — нахмурившись, ответил отец. Он неторопливо прикурил, затянулся и погасил спичку. — Не знаю, почему повелось, не могу объяснить, но в то же время нисколько не удивляюсь. «Белый легион» — это северная разновидность ку-клукс-клана. Они ходили в таких же белых балахонах… те же кресты, те же угрозы… требования убрать негров с работ, где заняты белые. В церквах, где священники проповедовали равенство и братство, они нередко устраивали взрывы. Про ку-клукс-клан написано множество книг, а о «Белом легионе» мало кто знает. Верно, потому, что книги по истории пишут в основном северяне, а им стыдно говорить про такое… «Белый легион» пользовался популярностью в больших городах и промышленных районах. В Нью-Йорке, Нью-Джерси, Детройте, Балтиморе, Бостоне, Портсмуте — везде были отделения. Пытались сколотить организацию в Мейне — не вышло, а вот в Дерри они прижились. Было еще мощное отделение в Льюстоне, как раз в те годы, когда подожгли «Черное пятно». Нет, их не волновало, насилуют ли негры белых женщин или занимают рабочие места белых: дело в том, что там, в Льюстоне, темнокожих вообще не было. Нет, они ополчились на безработных и бродяг, опасаясь, что те примкнут к коммунистам и прочей сволочи. А у них ведь как: раз безработный, значит, потенциальный коммунист. «Белый легион» занимался тем, что выпроваживал бездомных из города. Засовывали им в штаны всякую гадость, травили, иногда поджигали рубашки на живых людях. После поджога «Черного пятна» «Белый легион» у нас прикрыли. Ситуация вышла из-под контроля, как говорится. У нас в Дерри только и жди беды отовсюду. — Отец замолчал, затянулся, выпустил из ноздрей дым. — Так что, Майк, «Белый легион» и ку-клукс-клан — одного поля ягоды. Здесь они прижились, значит, почва у нас питательная для всякой гадости. А после поджога это дело замяли и ни гугу — тихо, как будто ничего и не было. — В голосе отца послышались злость и презрение, мать подняла голову и, нахмурившись, посмотрела на нас. — Подумаешь, кого спалили?! Восемнадцать солдат-негров, четырнадцать-пятнадцать штатских, тоже темнокожих, четырех музыкантов из негритянского оркестра и несколько любителей негритянской музыки. Эко дело!
— Уилл, довольно, — мягко попросила мама.
— Нет, рассказывай, папа. Я хочу знать! — сказал я.
— Тебе пора спать, Майк, — заметил отец и потрепал меня по голове своей большой загрубевшей рукой. — Хочу рассказать тебе еще об одном деле, только вряд ли ты меня поймешь. Я и сам не пойму толком. Пожар на «Черном пятне» — как страшный сон… И все же, думаю, дело не в том, что белые ненавидели нас, черных. И даже не в том, что «Черное пятно» находилось неподалеку от Вест-Бродвея, района, где живут богатые люди. Нет, «Белый легион» пустил здесь корни не потому, что так велика была у них ненависть к бродягам и темнокожим, гораздо сильнее, чем у легионеров в Портленде, Льюстоне и Брассуике. Все дело в том, что семя упало на благодатную почву. А в нашем городе все гадкое, низменное произрастает быстро. Всякий раз убеждаюсь. Не знаю, чем это объяснить, но это факт.
Конечно, не все у нас плохо. Хорошие люди не перевелись, были они и тогда. Когда хоронили сгоревших, на улицы вышли тысячи, не только темнокожие, но и много белых. Предприятия не работали почти неделю. В больницах лечили бесплатно. Люди от чистого сердца присылали семьям погибших соболезнования и корзины с провизией. Искренне хотели помочь. Я в ту пору познакомился с Дьюи Конроем, мы подружились. Ты ведь знаешь: черной крови в нем ни на йоту, белее кожи вроде бы не бывает. Он для меня все равно что брат. Я за Дьюи умереть готов, и хотя чужая душа потемки, думаю, случись что, и он бы отдал за меня жизнь.
После того поджога нас, оставшихся в живых, раскидали по разным частям. Меня направили в Форт Худ, там я прослужил шесть лет. Познакомился с твоей матерью. Свадьбу сыграли в Гальфстоне, у ее родителей. Но все эти годы я не забывал о Дерри. После войны мы переехали сюда, потом родился ты… И вот ведь как получилось: живем в каких-то трех милях от того места, где когда-то было «Черное пятно». Ну, дружище, пора тебе спать.
— Но я хочу услышать про поджог! — вскричал я. — Расскажи, папа.
Отец хмуро посмотрел на меня, как обычно, когда хотел меня осадить, и больше я не настаивал. Быть может, потому что осаживал он меня крайне редко: отец не был мрачным, все больше улыбался.
— Это не для детей, Майк. Вот подрастешь — расскажу. Через несколько лет…
А рассказал он мне про поджог только спустя четыре года, к тому времени он уже был не жилец на этом свете. Лежал на койке в больничной палате, накачанный обезболивающими, то и дело терял сознание, а его внутренности пожирал рак.
26 февраля 1985 года
Перечел свои записи в тетради и, неожиданно для себя, разрыдался: отец умер двадцать три года назад, а кажется, как будто вчера. Помню, я чуть не обезумел от горя и ходил как потерянный почти два года. В 1965 году я окончил среднюю школу. «Как гордился бы тобой отец», — сказала мама, мы разрыдались и обняли друг друга. И похоже, с тех пор я уже не плакал при упоминании отца. Но кто знает, сколько времени суждено нам скорбеть по усопшим родным и близким? Может статься, спустя тридцать — сорок лет после смерти ребенка, брата или сестры человек словно выйдет из забытья, скорбь и горечь нахлынут с новой силой и вновь появится чувство осиротелости, которое не оставит уже до самой смерти.
Демобилизовался отец в 1937 году, получил пенсию по инвалидности. К тому времени армия стала больше походить на настоящую армию, всякий, даже далекий от военных проблем человек понимал, что скоро заговорят пушки и снарядов не напасешься. Отец дослужился до сержанта, но под конец службы стал жертвой несчастного случая: на учениях новобранец выдернул из гранаты чеку и, перепугавшись, бросил гранату отцу под ноги. Она завертелась волчком и взорвалась, как будто кто-то кашлянул в ночи, рассказывал потом отец. Ему оторвало половину правой ступни.
В то время на учениях использовали оружие с дефектами: снаряды валялись на складах так долго, что нередко теряли убойную силу, пули не вылетали из ствола, ружья разрывались в руках стрелков, на вооружении флота были торпеды, которые не только не достигали цели, а вообще шли непонятно куда, а если и попадали в цель, то не взрывались. В авиации тоже творилось невесть что: у самолетов при жесткой посадке отрывались крылья. В воспоминаниях одного интенданта упоминается случай, произошедший в 1939 году в Пенсаколе: застряла колонна грузовиков; оказалось, тараканы проели всю резину — шины и приводные ремни.
Так что благодаря бюрократическому головотяпству и никудышному оружию жизнь отца была спасена, не говоря уж о вашем покорном слуге, Майкле Хэнлоне. Отец отделался легким увечьем, а могло бы закончиться смертью.
Получив пенсию по увечью, он женился на моей матери Роузи Райветер на год раньше запланированного. Они не сразу поехали в Дерри, поначалу перебрались в Хьюстон, где отец до конца войны работал мастером на военном заводе, выпускавшем корпуса авиабомб. Но, когда мне было лет одиннадцать, отец как-то признался: мысль о возвращении в Дерри не оставляла его ни на минуту. Теперь я часто размышляю о том, что слепая сила, завлекшая моего отца в Дерри, и роковые обстоятельства, приведшие меня августовским вечером на Пустыри, быть может, вещи одного порядка.
Отец выписывал деррийскую газету «Ньюс» и внимательно следил за объявлениями о продаже земельных участков. У него были некоторые сбережения. Наконец на глаза отцу попалось объявление о продаже фермы под Дерри, условия показались приемлемыми, во всяком случае, на бумаге, и родители выехали из Техаса смотреть участок; в тот же день по приезде они купили его. Отцу оформили закладную сроком на десять лет. Так мои родители поселились в Дерри.
— Поначалу было тяжело, — рассказывал отец. — Некоторые местные жители на дух не переносили негров, тем более негров-соседей. Мы знали, на что шли, — я не забыл поджог «Черного пятна» и твердо решил не давать волю чувствам. Ребятишки били нам окна, кидались камнями и банками из-под пива. За первый год я поменял, наверное, стекол двадцать. Но, кроме детишек, были еще взрослые. Однажды утром мы обнаружили на курятнике измалеванную свастику, какой-то сукин сын отравил всех цыплят. С тех пор я их не разводил.
Мы обратились к шерифу графства — в ту пору в Дерри не было начальника полиции, так как городок был небольшой. Шериф немедленно начал расследование. Вот почему, Майк, я убежден, что в Дерри далеко не все плохо. Этому Салливану — так звали шерифа — было все равно, черный ты или белый, вьются у тебя волосы или прямые. Он сам взялся за это дело, разъезжал, опрашивал людей и наконец нашел того стервеца. И как ты думаешь, кто им оказался? Попробуй отгадать. Даю тебе три попытки, первые две не считаются.
— Понятия не имею, — ответил я.
Отец засмеялся, под конец у него даже брызнули слезы. Достал из кармана большой белый носовой платок, утер слезы и громко сказал:
— Батч Бауэрс, вот кто! Отец парнишки, который у вас в школе считается самым отъявленным хулиганом, редкостный был стервец, и сын в папашу уродился.
— Ребята в школе говорят, отец у Генри того… с приветом, — заметил я. В ту пору я учился в четвертом классе и натерпелся от Генри немало унижений, особенно он был щедр на пинки. Кстати, именно от Генри я еще в первом классе впервые услышал уничижительные обращения «черный» и «черномазый».
— Я тебе вот что скажу. То, что у Батча не в порядке с мозгами, вполне вероятно. Он служил морским пехотинцем, воевал с японцами. Как вернулся с войны психованный, так все не может прийти в себя. Шериф заключил его под стражу. Батч кричал, что это все нарочно подстроено и что шериф — прихвостень негров. Грозился посадить всех и вся. Если бы составили список тех, кого он хотел упечь за решетку, то этот список протянулся бы до Витчем-стрит. Не знаю, как он хотел их всех посадить, у самого-то, поди, трусы залатанные, но кого Батч только не проклинал: меня, шерифа, городок Дерри, графство Пенобскот. Он метал громы и молнии.
Ну а потом — правда, я сам того не видел, знаю со слов Дьюи Конроя — шериф поехал в Бангор, где сидел в тюрьме Батч, и сказал ему так: «Кончай эти разговоры. Послушай, Батч. Этот негр не хочет доводить дело до суда. Он мог бы упечь тебя в Шоушенк, но зачем ему это? Ему что нужно? Чтобы ты заплатил компенсацию за цыплят. Двести долларов, говорит, будет достаточно».
«Двести долларов?! А в жопу ты их не хочешь?»
«Послушай, Батч, там в Шоушенке есть известковый карьер. Два года кайлом по…ячишь, язык станет зеленый, как леденец. Так что выбирай».
«Ни один суд присяжных не осудит меня за каких-то цыплят черномазого».
«Я знаю», — говорит шериф.
«А чего же ты ко мне при…ался?»
«Протри глаза, Батч. Тебя посадят не за цыплят, а за свастику, которую ты намалевал на двери курятника».
У Батча буквально челюсть отвисла. Шериф ушел, дав время ему на размышление. Спустя три дня к Батчу приехал брат, тот самый, который потом по пьяному делу замерз на снегу во время охоты. Батч велел ему продать новый «меркурий», купленный им после дембеля. Так я получил двести долларов, а Батч поклялся «запалить» меня. Всем друзьям своим протрепался. Как-то я его нагнал на машине. (Батч купил вместо «меркурия» довоенный «мерседес», а я был на пикапе), отрезал ему путь и от Витчем-стрит погнал к депо. Достаю винчестер.
«Только попробуй, — говорю, — запалить, поймаю и всажу пулю, гад».
«Ты чего со мной так разговариваешь, черный. — А у самого губы трясутся — и бесится и боится. — Так с белыми людьми не разговаривают».
Ты знаешь, достал он меня, Майк. Чувствую, если я сейчас ему мозги не вправлю, то потом он мне прохода не даст. Вокруг ни души. Просунул я руку в кабину, схватил его за волосы, а правой — винчестер ему под подбородок.
«Только еще вякни «черный», «черномазый», шлепну на месте, мозги вытекут. Понял? И еще учти: попробуешь запалить, я тебя поймаю и продырявлю. И жену твою, и сынка, и братьев. Вот ты где у меня сидишь».
Тут он в слезы — мерзкое, надо сказать, зрелище, ничего хуже не видел.
«Как же так, что ж получается, — говорит, — среди бела дня какой-то чер… черт берет трудящегося на пушку».