Оккульттрегер
Часть 6 из 31 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мне кажется, такое равновесие будет труднее удержать, чем жонглировать теплом, мутью, знаменитостями, переосмыслением.
– Да, – внезапно подтвердил гомункул. – У нас это лишь случайно может получиться. Идеальные условия для такого – замкнутые территория и культура. Для этого нужно, чтобы в другую страну перекинуло, да и то неизвестно в какую.
– Что вы набросились? – притворно взъелась Прасковья. – Это всё мечты! Как мечта жить в городе, который заселяли бы одни только таксисты с моей работы. Мне это уже который раз снится, и каждый раз после такого сна очухиваешься с огромным сожалением. Такой же город, как наш, но в домах никто не живет, в окнах, когда наступают сумерки, случайным образом горит всякий свет: под ночник, под телевизор, под гирлянду. И кругом желтые и белые машины автопарка «Пятидесятка», и больше никаких других. А людей совсем нет, в некоторых дворах стоят маленькие киоски, где нет безнала, на витринах несколько шоколадок, на табачной стойке две пачки стиков для айкоса, холодильник забит банками газировки, которую, разумеется, никто не покупает (потому что в городе пусто), а за прилавком – одна и та же скучающая девушка, которая смотрит сериал, где говорят на незнакомом языке.
Глаза Нади загорелись, она, перебивая, замахала рукой, затараторила, восторженно вдыхая в промежутках между предложениями:
– Не наступают сумерки! Всегда полный мрак, но он то летний, то осенний, то весенний, то зимний. И куча цветочных киосков, которые как аквариумы, и на каждом гирлянда с цифрами «24», но видно, что в киосках никого нет, одни букеты и всякая чепуха, всякие сувениры, цветные коробки с бантиками, цветные коробки в виде сердца. И в окнах супермаркетов тоже всегда яркий свет, так что супермаркеты видны чуть ли не насквозь, есть надпись «Работаем круглосуточно», но видно, что охранник и кассир – неподвижные манекены. Стеклянные остановки с табло, на котором светятся оранжевые цифры времени, даты и температуры воздуха, – к такой подъезжаешь, и кажется, что на остановке кто-то ждет автобус, но это тень от ближайшего дерева так легла. И поворот в обход парка, где сквозь ограду торчат ветки. Асфальт там настолько ровный, что можно решить, будто не ты объезжаешь парк, а он вращается перед тобой. И еще там должна быть промзона с кирпичными зданиями и высокими окнами, но в них не стекло, а зеленые стеклоблоки.
– Это ты уже не сон мой дополняешь, а жизнь мою пересказываешь, – напомнила Прасковья, чья человеческая работа находилась как раз таки в промзоне, в окружении старых кирпичных зданий, а окно ее диспетчерской выходило на бетонный забор, за которым высилась красная стена какого-то цеха, и ничего не было в этой стене, кроме сплошных мелких кирпичей, от которых рябило в глазах, и маленького металлического балкона, выкрашенного белой краской, и металлической балконной двери, тоже белой. На этот балкон то и дело выходили курить тамошние мужчины в оранжевых касках и спецовках болотного цвета.
– Сегодня начнем? – спросила Надя.
– Получается, что завтра, раз после двенадцати. Значит, третьего. Надо бы уложиться до восьмого, иначе капец: работа, Саша еще этот, охота эта – по отдельности еще туда-сюда, а все вместе сочетается не очень.
Прасковья говорила это уже как бы сквозь работницу кофейни, которая убирала за ними посуду и грязные салфетки, причем делала вид, что не замечает людей за столом, не слышит, что они говорят. На миг выключилась эта обоюдная призрачность, когда работница кофейни спросила: «У вас все хорошо?», получила ответ и тут же выпала из Надиной с Прасковьей реальности и вычла их из своей.
Глава 6
Уж искали что-то подходящее, равноудаленное от каждой самой крайней точки города, а все равно получилась не география, а такое что-то сатирическое, политическое, российское, родное, вроде выборов. Как бы и сознательно подыскали место, чтобы успеть на любой зов из любого конца города, то есть сами выбрали, прикинули, приехали, припарковались на одной из центральных улиц, полной яркого полуночного электрического огня, витрин, несколько нарочитых чистоты и блеска. Что могло пойти не так? Но вот первая ночь, сигнал с юго-запада, а уже чуть загодя внезапный снег навалился на город всем телом. Снегоуборочные машины выкатились, заполонили все вокруг, одна сломалась, в другую въехал поскользнувшийся на собственном тормозном пути внедорожник, и этого хватило, чтобы сгустить ситуацию до такой степени, что Надина машина оказалась заперта со всех сторон. Прасковья выбежала вызывать Яндекс. Такси, но то обещало прибыть не ранее получаса, и пришлось отказать, похерить свой рейтинг. Злая Прасковья вернулась к Наде вместе с занесенным снежными хлопьями гомункулом и, будто в отместку самой себе за глупость, призналась, как прошла ее встреча с родителями и родственниками Саши вечером перед охотой за мутью.
– Мы сравнялись с этими замечательными людьми в лицемерии и вопросах, которые вроде про одно, а на самом деле про другое, – рассказывала Прасковья. – Хорошо, что я не мать-одиночка, потому что сначала их реально смутило, что я в данный момент не пью. Это для них был недобрый знак. Ты не представляешь, какая волна ужаса прокатилась по лицам этих бедных людей, когда я это сказала.
Заботливо обутые в плюшевые тапки Прасковья, которую Саша знал под совсем другим именем, и гомункул по имени Миша были посажены за стол, и началось знакомство, больше похожее на шахматный дебют вроде славянской защиты. Пешечные вопросики и фразы пошли типа: где работаете? М-м, понятно. А какое у вас образование? А родители кем работают? А собираетесь образование продолжать, потому что сейчас ведь все учатся непрерывно?
Прасковья спокойно врала про образование и родителей, насчет работы ответила правду, но мысленно попросила гомункула стереть из памяти Сашиных родственников и ответ, и сам вопрос, чтобы его больше не задавали. Гомункул кивнул, не поднимая лица от тарелки.
Отчасти Прасковья жалела, что в очередной раз не может влиться в одну из таких семей – красиво выстроенных наподобие аккуратной башенки игры «Дженга», в одну из семей, приемы гостеприимства которой складывались на протяжении многих лет, как театральный репертуар, и теперь нельзя было прийти к этим людям без того, чтобы не получить в обязательном порядке: плюшевых тапок, определенных салатов, конкретных десертов, полувекового сервиза подо все эти салаты и десерты, определенного даже освещения.
Все, кроме сутуловатой от усталости Прасковьи, сидели прямо, поэтому Сашин отец, худой, с зачесанными назад темными волосами, большими глазами, узким прямым носом, с длинной шеей, закрытой воротом черной водолазки, расправленными узкими плечами, походил на Майю Плисецкую. Мама Саши, его старший брат, его младшая сестра, дочка брата, с их особенными, зеленовато-голубыми, глубоко посаженными глазами, русыми волосами странного оттенка, близкого к оттенку шерсти британской голубой, распространяли вокруг стола свое удивительное сходство, создававшее у Прасковьи чувство, что инспектировали не только ее, но и отца семейства, но и жену Сашиного брата, маленькую рыжую женщину, которая то и дело выскакивала покурить на балкон. Она если и поглядывала на Прасковью, то не без симпатии, в основном же следила за дочкой – высокой, чуть ли не с нее ростом девочкой лет десяти, потому что та будто специально пыталась уронить вилку или кружку.
Да, все сидели прямо, но Сашин брат был прямее всех, его слегка откинуло назад силою выпитого коньяка, при этом в его полноватом лице было столько женского – яркие, будто накрашенные, губы, пушистые ресницы, – что он походил на собственную мать больше, чем сама мать на себя походила. Он и вел себя, так сказать, по-матерински, создавалось ощущение, что все вокруг некоторым образом его дети, он старался сделать так, чтобы разговор не перешел в ссору. При том что вопросы, задаваемые Прасковье, были обыкновенные, хотя и с некоторым наездом, Сашин брат все же взял на себя обязанность слегка заступаться за гостью. Когда поинтересовались насчет Прасковьиных родителей, получили ответ про доярку и механика, сочувственно вздохнули, Сашин брат рассмеялся, как опереточный артист, и ввернул:
– Ох, а мы так! Чем у нас там прадед занимался, если никто не наврал? Он у нас то казак-пластун, то раскулаченный, то чуть ли не купец.
– Это разные дедушки, – вспыхнув, заметил Сашин отец, голос его был мягок и осторожен.
– Чё-то как-то у нас их много, дедушек этих. Всех их расстреляли, а мы тут сидим как ни в чем не бывало!
Когда Сашина мама взялась высчитывать разницу в возрасте между гомункулом и Прасковьей, Сашин брат не выдержал, фыркнул:
– Я же не спрашиваю, почему я через три месяца после вашей свадьбы родился!
Ему, наверно, казалось, что Прасковья чувствует себя неловко, потому что да, вот семья, а она пришла с готовым ребенком, на которого ее жених Саша соглашался, но истоки Прасковьиной неловкости находились совсем не в той стороне, где Сашин брат развивал свою адвокатскую деятельность.
В памяти Прасковьи имелось множество воспоминаний про такие пристальные современные знакомства с семьей жениха (на фоне этих воспоминаний то и дело невольно, памятью почему-то включалась песня «I got you, babe!»). Если к невесте имелись какие-то претензии, то они, в зависимости от агрегатного состояния гостьи, всегда были высказываемы пассивно-агрессивным образом. Невесте исполнилось двадцать пять, и у нее имелись какие-то бывшие, и тогда спрашивали, почему так, спрашивали, как все было, она ли бросала или ее бросали, почему бросала она, почему бросали ее. Если у невесты имелся ребенок, это слегка осуждали, дескать, ну что это такое, нужно было заниматься образованием, а не глупостями, куда это годится, наш сын в это время еще только о плейстейшн в новогоднем подарке мечтал, а тут такое.
Но даже если невеста, что называется, берегла себя до свадьбы, то и тут на нее или смотрели как на лгунью с тайной дочерью в деревне у бабушки, «которая вам ничего не будет стоить», ну или просто начинали осторожничать, будто невеста была слегка ебанько.
Как бы ни вела себя семья, Прасковье было не сказать что безразлично, просто стыд по отношению ко всем этим в принципе радушным людям был гораздо сильнее любого давления извне.
– Какая же я все-таки лицемерная сука, – сказала Прасковья Наде. – Каждый раз одно и то же. Стыдища такая, когда на улыбки смотришь, на попытки понравиться.
Вместо ответа Надя неопределенно подняла брови, отвернув лицо от Прасковьи, стала перебирать радиостанции в автомагнитоле, которая работала так тихо, что едва была слышна через внутренний шум автомобиля и внешние звуки уличной уборки.
– Я понимаю, что все эти проблемы с женихом – это смешно, потому что это всё траблы сериала «Горец». Что я подставлю человека, что даже брак нельзя зафиксировать, потому что паспорта меняются постоянно. Что уже было такое и опять на те же грабли…
Действительно, Прасковья пару раз состояла в постоянных отношениях, оба раза это было очень тяжело: на протяжении всей жизни приходилось как-то скрываться от друзей гражданского мужа, чтобы хотя бы не показывать совершенно невзрослеющего ребенка. Под конец было и легче, и тяжелее: свое присутствие рядом со стариком можно было объяснять заботой молодой сиделки, дальней родственницы, но потом была смерть человека, с которым прожили несколько десятков лет, – кажется, даже на гомункула это действовало угнетающе.
– Но ты же уже все, конечно, решила, – так и не глядя в сторону Прасковьи, заметила Надя тихим голосом.
– Еще не решила, – возразила Прасковья, она так углубила отрицательную интонацию, что провалилась голосом чуть ли не в бас, отчего невольно рассмеялась и уже со смехом спросила: – С чего ты взяла?
Надя поболталась в кресле, головой помотала, ничего не говоря, но в этом движении угадывались слова: «Ну вот, типа, откуда-то взяла».
Наконец их выпустили.
– Ладно, – смиренно произнесла Прасковья в молчании, которое сопровождало их по дороге до дома, – надеюсь, завтра мы закончим с этой дебильной сказкой про малиновую машинку.
Наде так понравилась фраза про сказку, что следующей ночью, когда чат в ее телефоне выдал локацию проклятого автомобиля, Надя, с энтузиазмом косясь на Прасковью, протянула с улыбкой:
– Слу-у-ушай! Ты прямо угадала с этой сказочностью вчера! Мы зна-а-аешь куда едем? В поселок, где ты несколько лет назад поработала! Который тебя впечатлил!
Видя, как Прасковья с деланой наивностью хлопает глазами, Надя изобразила раздраженный вздох, выдала этакое сердитое рычание, сказала:
– Вот эта вот твоя хаотичная амнезия – ни в какие ворота! Ты столько всего не помнишь самого интересного про себя, что даже не знаю! Там муть была в виде прохода к монументу павшим воинам, рядом с проходной завода. Ну? Неужели?
– Вообще глушняк, – честно ответила Прасковья. – Сама же знаешь. Такое со мной часто бывает.
– Ну, ты эту тропинку среди деревьев переосмыслила в вагину, соединила со сломанными часиками возле ворот на проходную завода, еще чего-то там намешала с годом основания поселка – числом сорок два, с Дугласом Адамсом, с улицей, которая сама себя пересекает в нескольких местах, все это вы с гомункулом сунули в голову местной студентки филфака, а она такой верлибр выдала, что слегка пошумела в области. Сейчас на всяких ресурсах феминистических публикуется.
– Круто, – сказала Прасковья. – Может быть, что-нибудь из этого и выйдет. Как тогда с Тобольском и Тюменью. Как на железную дорогу надоумили народ и, считай, центр области в другой город перенесли. Никогда заранее не угадаешь, сработает – не сработает. Мы уже тогда знакомы были, нет?
– То есть про железную дорогу ты помнишь? А когда и где познакомились – тут у тебя снова амнезия. Очень ловко, Прасковья Батьковна!
Надя, всячески притворяясь уязвленной, ненадолго оторвала взгляд от дороги, по которой они двигались довольно шустро: вроде бы только что стояли на набережной пруда, неподалеку от здания, похожего на поставленную вертикально половину пилюли (пруд, кстати, был некоторым образом тезкой Нади по сути, потому что носил название Шайтанский), – а вот уже миновали мост, перекинутый через реку, так заросшую деревьями, что будто над парком проехали, нырнули в березовую аллею с грунтовыми ответвлениями, мелькнула похожая на туристическую палатку остановка, и Прасковья успела увидеть в свете фар, что название остановки – аббревиатура из четырех букв; что за аббревиатура, разглядеть не успела.
– Да помню я, что мы познакомились в Петербурге, когда там еще на улице курить было запрещено, – сказала Прасковья. – Это, получается, где-то первая половина тыща восьмисотых. Затем гигантский пробел, и уже Сибирь.
– Не пожарник, а пожарный. Не «можно», а «разрешите обратиться». Тюмень – не Сибирь, – ответила Надя, явно кого-то изображая, потому что, пока произносила эти слова, не на дорогу смотрела, а в зеркало, прикидывала: насколько удачно лег воображаемый грим, как точно удается передразнить интонацию и голос.
Спохватилась, виновато покосилась на Прасковью.
– Что? – не поняла Прасковья.
– Так. Просто.
Надя на какую-то секунду потускнела, но дальнейшее оживление ее было таким радостным и ярким, что Прасковья не только не успела понять, а сразу же забыла, что Надя впала в очень редкую для беса меланхолию.
– Смотри-смотри-смотри, – защебетала она, – в прошлый раз тебя это очень поразило, когда мы тут кругами катались, ты тут…
– Погоди, Надюш, – прервала ее Прасковья и выключила радио. – Заглуши машину, пожалуйста. Может, сегодня успели, может, музыку слышно.
В подступившей темноте особенно заметно блестели в звездном свете снежные обочины, среди черневших слева домов и деревьев стала видна красно-белая вывеска магазина «Красное и белое». Справа стояли приземистые, неисчислимые без света длинные бараки гаражного кооператива, именно оттуда доносился не звук, а ощущение басов автомобильной аудиосистемы.
Надя прошептала несколько слов так тихо, что лишь по щелчку ее языка, который подразумевал звук «л»; по следующему «х», похожему на выдох, которым нежно греют чужие замерзшие пальцы, но не для того, чтобы по-настоящему согреть, а скорее для того, чтобы изобразить нежность; по мягкому «т» и следующему за ним мягким «п» Прасковья угадала фразу: «Ну и слух у тебя».
– А чё шепотом-то? – спросила Прасковья, не замечая, что и сама шепчет.
Гомункул, опередив мысль Прасковьи, щелкнул застежкой ремня безопасности, уверенно открыл дверь, выпрыгнул наружу, покуда Прасковья натягивала шапку, поправляла шарф, надевала рукавицы. «Еще губы начни красить», – подумала с иронией, чтобы подбодрить себя, поскольку, помимо любопытства и азарта, ощущала и страх, который подкатывал под сердце, а то, в свою очередь, толкалось где-то в горле.
Именно по причине страха она сказала гомункулу, вылезая на холод (а ветер этого холода был какой-то особенный рядом с мутью, от него шел запах инея и льда оттаивающей морозильной камеры):
– Раз уж все равно у меня в голове, мог бы как-нибудь, я не знаю…
Гомункул, как и всегда в таких случаях, если Прасковья высказывала претензию, что он не помогает ей побороть страх, спокойно ответил:
– Так я уже.
Прасковья быстро зашагала к гаражам, освещая себе путь телефонным фонариком, гомункул засеменил за ней. «Интересно, кто Наде стуканул про машину? Кому тут в этой глуши из кирпичей и железных ворот музыка помешала?» – подумала Прасковья, чтобы слегка отвлечься. Затем, чтобы опять же успокоить себя, стала вспоминать, как звали машину-убийцу в романе Стивена Кинга, но в голову, кроме имени Кэрри, ничего не приходило, несколько раз Прасковья споткнулась, потому что шевелящаяся в контрастном свете фонарика грунтовка, скупо осыпанная щебнем, обманчиво выдавала углубления за выпуклости и наоборот.
И вот в конце одной из просек между двумя рядами гаражей Прасковья увидела светящуюся автомобильную фару ближнего света – эта светила постоянно, вторая, более тусклая, подмигивала в такт ударам аудиосистемы. Мелодия была неразличима за дребезжанием автомобильного корпуса.
Будто загипнотизированная, Прасковья, ни секунды не раздумывая, пошла навстречу этим полутора фарам, хотя гомункул зачем-то и ухватил ее за рукав, под шапкой вдруг стал не пот, а пар, такой, будто не голова была у Прасковьи, а чайник, а шапка – чехол для чайника, как в старые времена. Прасковья почувствовала, как скользко у нее между лопаток от пота. Она увидела елочку ароматизатора в салоне, протертые серые чехлы для сидений, сделанные как будто из ткани для полицейских рубашек, холодную аптечку в багажнике, ледяную запаску, чуть ли не покрытые инеем инструменты, услышала сквозь басы песню Михаила Круга и Вики Цыгановой «Приходите в мой дом», и Прасковье захотелось коснуться капота дурацкого малинового автомобиля, чем-то похожего на зубило. Как зачарованная, Прасковья двигалась на свет фары. Но дорога, раскрашенная в цвета черепаховой кошки или пестрой бордер-колли, в очередной раз подвела ее: темнота, выглядевшая ровной в том месте, где ступала Прасковья, оказалась надкусанной шинами колеей, Прасковья упала, а машина, будто напуганная, попятилась в темноту, плавно, будто кулисой, закрылась тишиной и мраком. Пропала.
– Блядь! – с досадой прошептала Прасковья, не чувствуя боли от ушиба левой половины тела, словно она не упала, а прочитала о падении в книге или подсмотрела в фильме. – Сука!
При этом она чувствовала облегчение. Она была уверена, что будь вся эта муть сильнее нее, то накинулась бы, поглотила ее этими басами, этой глупой музыкой, этими одной с половиной фарой, качающейся над лобовым стеклом елочкой, серыми мышиными сиденьями, черствыми от старости резиновыми ковриками.
Подступил гомункул, протянул рукавичную руку, которую Прасковья с досадой оттолкнула, сама поднялась сначала на локоть, затем на четвереньки, все еще поглядывая в ту сторону, где полминуты назад стояла несчастная «девятка», словно в надежде, что муть не исчезла насовсем. Но тут Прасковью и гомункула осветили фары Надиного автомобиля, и Прасковья поняла, что на сегодня все кончено.
– Слушай, ну это невозможно, – говорила Прасковья, откинувшись на подголовник сиденья. – Без Наташки трудновато. Так бы мы с тобой в одном месте, она – в другом: все больше шансов. Надо как-то Серегу уговорить. Это же, считай, по трупу в день. Мути несколько месяцев. Это сотня лишних трупов в городе за все время. К его гуманизму воззвать, что ли?
– Боюсь, это у тебя больше сил отнимет, чем ловля, – вздохнула Надя, и Прасковье стало понятно, что Надя права.
Надя была права, но днем Прасковья все же прихватила гомункула и поехала к Сергею, в его квартиру, где в прихожей висели несколько замасленных спецовок и фуфаек, стояли валенки с резиновым низом, дутыши с графитовым блеском грязи, где пахло кошками, хотя кошка была всего одна, да и та сразу скрылась из виду, как только Прасковья и гомункул перешагнули порог.
У Сергея появилась подруга. Когда сели на шаткой кухне, где от малейшего движения шевелилось все: половицы, табуреты, ходил ходуном стол, накренялся старый холодильник обтекаемой формы, покрытый магнитиками, – в кухне стала хозяйничать женщина под стать самому Сергею: несколько помятая, не сказать что некрасивая, но со следами былой красоты, отрихтованными алкоголем, и смотреть на это было еще грустнее, чем если бы женщина эта была некрасивой изначально. Худая, шаркающая замасленными тапками, в одном очень ярком желтом халате, чистом, видимо, потому, что куплен этот халат был недавно. Он был велик подруге Сергея; пока герлфренд херувима собирала чай, двигалась туда-сюда, Прасковья зачем-то разглядела в промежутки между пуговицами, что на ней нет нижнего белья, зато есть татуировки на груди и животе – что-то такое крылатое, будто скопированное со старых пачек сигарет Memphis, Paramount или American Legend, – всматриваться не очень хотелось.
– И не проси! – сразу же заявил Сергей, глядя в числа выцветшего настенного календаря с котятами.
Календарь был за две тысячи первый год, а котята и того старше, еще эти ретушированные пушистики голубого цвета с неестественно зелеными глазами, словно изъятыми у афганских детей и вставленными в глазницы зверюшек.
– Да, – внезапно подтвердил гомункул. – У нас это лишь случайно может получиться. Идеальные условия для такого – замкнутые территория и культура. Для этого нужно, чтобы в другую страну перекинуло, да и то неизвестно в какую.
– Что вы набросились? – притворно взъелась Прасковья. – Это всё мечты! Как мечта жить в городе, который заселяли бы одни только таксисты с моей работы. Мне это уже который раз снится, и каждый раз после такого сна очухиваешься с огромным сожалением. Такой же город, как наш, но в домах никто не живет, в окнах, когда наступают сумерки, случайным образом горит всякий свет: под ночник, под телевизор, под гирлянду. И кругом желтые и белые машины автопарка «Пятидесятка», и больше никаких других. А людей совсем нет, в некоторых дворах стоят маленькие киоски, где нет безнала, на витринах несколько шоколадок, на табачной стойке две пачки стиков для айкоса, холодильник забит банками газировки, которую, разумеется, никто не покупает (потому что в городе пусто), а за прилавком – одна и та же скучающая девушка, которая смотрит сериал, где говорят на незнакомом языке.
Глаза Нади загорелись, она, перебивая, замахала рукой, затараторила, восторженно вдыхая в промежутках между предложениями:
– Не наступают сумерки! Всегда полный мрак, но он то летний, то осенний, то весенний, то зимний. И куча цветочных киосков, которые как аквариумы, и на каждом гирлянда с цифрами «24», но видно, что в киосках никого нет, одни букеты и всякая чепуха, всякие сувениры, цветные коробки с бантиками, цветные коробки в виде сердца. И в окнах супермаркетов тоже всегда яркий свет, так что супермаркеты видны чуть ли не насквозь, есть надпись «Работаем круглосуточно», но видно, что охранник и кассир – неподвижные манекены. Стеклянные остановки с табло, на котором светятся оранжевые цифры времени, даты и температуры воздуха, – к такой подъезжаешь, и кажется, что на остановке кто-то ждет автобус, но это тень от ближайшего дерева так легла. И поворот в обход парка, где сквозь ограду торчат ветки. Асфальт там настолько ровный, что можно решить, будто не ты объезжаешь парк, а он вращается перед тобой. И еще там должна быть промзона с кирпичными зданиями и высокими окнами, но в них не стекло, а зеленые стеклоблоки.
– Это ты уже не сон мой дополняешь, а жизнь мою пересказываешь, – напомнила Прасковья, чья человеческая работа находилась как раз таки в промзоне, в окружении старых кирпичных зданий, а окно ее диспетчерской выходило на бетонный забор, за которым высилась красная стена какого-то цеха, и ничего не было в этой стене, кроме сплошных мелких кирпичей, от которых рябило в глазах, и маленького металлического балкона, выкрашенного белой краской, и металлической балконной двери, тоже белой. На этот балкон то и дело выходили курить тамошние мужчины в оранжевых касках и спецовках болотного цвета.
– Сегодня начнем? – спросила Надя.
– Получается, что завтра, раз после двенадцати. Значит, третьего. Надо бы уложиться до восьмого, иначе капец: работа, Саша еще этот, охота эта – по отдельности еще туда-сюда, а все вместе сочетается не очень.
Прасковья говорила это уже как бы сквозь работницу кофейни, которая убирала за ними посуду и грязные салфетки, причем делала вид, что не замечает людей за столом, не слышит, что они говорят. На миг выключилась эта обоюдная призрачность, когда работница кофейни спросила: «У вас все хорошо?», получила ответ и тут же выпала из Надиной с Прасковьей реальности и вычла их из своей.
Глава 6
Уж искали что-то подходящее, равноудаленное от каждой самой крайней точки города, а все равно получилась не география, а такое что-то сатирическое, политическое, российское, родное, вроде выборов. Как бы и сознательно подыскали место, чтобы успеть на любой зов из любого конца города, то есть сами выбрали, прикинули, приехали, припарковались на одной из центральных улиц, полной яркого полуночного электрического огня, витрин, несколько нарочитых чистоты и блеска. Что могло пойти не так? Но вот первая ночь, сигнал с юго-запада, а уже чуть загодя внезапный снег навалился на город всем телом. Снегоуборочные машины выкатились, заполонили все вокруг, одна сломалась, в другую въехал поскользнувшийся на собственном тормозном пути внедорожник, и этого хватило, чтобы сгустить ситуацию до такой степени, что Надина машина оказалась заперта со всех сторон. Прасковья выбежала вызывать Яндекс. Такси, но то обещало прибыть не ранее получаса, и пришлось отказать, похерить свой рейтинг. Злая Прасковья вернулась к Наде вместе с занесенным снежными хлопьями гомункулом и, будто в отместку самой себе за глупость, призналась, как прошла ее встреча с родителями и родственниками Саши вечером перед охотой за мутью.
– Мы сравнялись с этими замечательными людьми в лицемерии и вопросах, которые вроде про одно, а на самом деле про другое, – рассказывала Прасковья. – Хорошо, что я не мать-одиночка, потому что сначала их реально смутило, что я в данный момент не пью. Это для них был недобрый знак. Ты не представляешь, какая волна ужаса прокатилась по лицам этих бедных людей, когда я это сказала.
Заботливо обутые в плюшевые тапки Прасковья, которую Саша знал под совсем другим именем, и гомункул по имени Миша были посажены за стол, и началось знакомство, больше похожее на шахматный дебют вроде славянской защиты. Пешечные вопросики и фразы пошли типа: где работаете? М-м, понятно. А какое у вас образование? А родители кем работают? А собираетесь образование продолжать, потому что сейчас ведь все учатся непрерывно?
Прасковья спокойно врала про образование и родителей, насчет работы ответила правду, но мысленно попросила гомункула стереть из памяти Сашиных родственников и ответ, и сам вопрос, чтобы его больше не задавали. Гомункул кивнул, не поднимая лица от тарелки.
Отчасти Прасковья жалела, что в очередной раз не может влиться в одну из таких семей – красиво выстроенных наподобие аккуратной башенки игры «Дженга», в одну из семей, приемы гостеприимства которой складывались на протяжении многих лет, как театральный репертуар, и теперь нельзя было прийти к этим людям без того, чтобы не получить в обязательном порядке: плюшевых тапок, определенных салатов, конкретных десертов, полувекового сервиза подо все эти салаты и десерты, определенного даже освещения.
Все, кроме сутуловатой от усталости Прасковьи, сидели прямо, поэтому Сашин отец, худой, с зачесанными назад темными волосами, большими глазами, узким прямым носом, с длинной шеей, закрытой воротом черной водолазки, расправленными узкими плечами, походил на Майю Плисецкую. Мама Саши, его старший брат, его младшая сестра, дочка брата, с их особенными, зеленовато-голубыми, глубоко посаженными глазами, русыми волосами странного оттенка, близкого к оттенку шерсти британской голубой, распространяли вокруг стола свое удивительное сходство, создававшее у Прасковьи чувство, что инспектировали не только ее, но и отца семейства, но и жену Сашиного брата, маленькую рыжую женщину, которая то и дело выскакивала покурить на балкон. Она если и поглядывала на Прасковью, то не без симпатии, в основном же следила за дочкой – высокой, чуть ли не с нее ростом девочкой лет десяти, потому что та будто специально пыталась уронить вилку или кружку.
Да, все сидели прямо, но Сашин брат был прямее всех, его слегка откинуло назад силою выпитого коньяка, при этом в его полноватом лице было столько женского – яркие, будто накрашенные, губы, пушистые ресницы, – что он походил на собственную мать больше, чем сама мать на себя походила. Он и вел себя, так сказать, по-матерински, создавалось ощущение, что все вокруг некоторым образом его дети, он старался сделать так, чтобы разговор не перешел в ссору. При том что вопросы, задаваемые Прасковье, были обыкновенные, хотя и с некоторым наездом, Сашин брат все же взял на себя обязанность слегка заступаться за гостью. Когда поинтересовались насчет Прасковьиных родителей, получили ответ про доярку и механика, сочувственно вздохнули, Сашин брат рассмеялся, как опереточный артист, и ввернул:
– Ох, а мы так! Чем у нас там прадед занимался, если никто не наврал? Он у нас то казак-пластун, то раскулаченный, то чуть ли не купец.
– Это разные дедушки, – вспыхнув, заметил Сашин отец, голос его был мягок и осторожен.
– Чё-то как-то у нас их много, дедушек этих. Всех их расстреляли, а мы тут сидим как ни в чем не бывало!
Когда Сашина мама взялась высчитывать разницу в возрасте между гомункулом и Прасковьей, Сашин брат не выдержал, фыркнул:
– Я же не спрашиваю, почему я через три месяца после вашей свадьбы родился!
Ему, наверно, казалось, что Прасковья чувствует себя неловко, потому что да, вот семья, а она пришла с готовым ребенком, на которого ее жених Саша соглашался, но истоки Прасковьиной неловкости находились совсем не в той стороне, где Сашин брат развивал свою адвокатскую деятельность.
В памяти Прасковьи имелось множество воспоминаний про такие пристальные современные знакомства с семьей жениха (на фоне этих воспоминаний то и дело невольно, памятью почему-то включалась песня «I got you, babe!»). Если к невесте имелись какие-то претензии, то они, в зависимости от агрегатного состояния гостьи, всегда были высказываемы пассивно-агрессивным образом. Невесте исполнилось двадцать пять, и у нее имелись какие-то бывшие, и тогда спрашивали, почему так, спрашивали, как все было, она ли бросала или ее бросали, почему бросала она, почему бросали ее. Если у невесты имелся ребенок, это слегка осуждали, дескать, ну что это такое, нужно было заниматься образованием, а не глупостями, куда это годится, наш сын в это время еще только о плейстейшн в новогоднем подарке мечтал, а тут такое.
Но даже если невеста, что называется, берегла себя до свадьбы, то и тут на нее или смотрели как на лгунью с тайной дочерью в деревне у бабушки, «которая вам ничего не будет стоить», ну или просто начинали осторожничать, будто невеста была слегка ебанько.
Как бы ни вела себя семья, Прасковье было не сказать что безразлично, просто стыд по отношению ко всем этим в принципе радушным людям был гораздо сильнее любого давления извне.
– Какая же я все-таки лицемерная сука, – сказала Прасковья Наде. – Каждый раз одно и то же. Стыдища такая, когда на улыбки смотришь, на попытки понравиться.
Вместо ответа Надя неопределенно подняла брови, отвернув лицо от Прасковьи, стала перебирать радиостанции в автомагнитоле, которая работала так тихо, что едва была слышна через внутренний шум автомобиля и внешние звуки уличной уборки.
– Я понимаю, что все эти проблемы с женихом – это смешно, потому что это всё траблы сериала «Горец». Что я подставлю человека, что даже брак нельзя зафиксировать, потому что паспорта меняются постоянно. Что уже было такое и опять на те же грабли…
Действительно, Прасковья пару раз состояла в постоянных отношениях, оба раза это было очень тяжело: на протяжении всей жизни приходилось как-то скрываться от друзей гражданского мужа, чтобы хотя бы не показывать совершенно невзрослеющего ребенка. Под конец было и легче, и тяжелее: свое присутствие рядом со стариком можно было объяснять заботой молодой сиделки, дальней родственницы, но потом была смерть человека, с которым прожили несколько десятков лет, – кажется, даже на гомункула это действовало угнетающе.
– Но ты же уже все, конечно, решила, – так и не глядя в сторону Прасковьи, заметила Надя тихим голосом.
– Еще не решила, – возразила Прасковья, она так углубила отрицательную интонацию, что провалилась голосом чуть ли не в бас, отчего невольно рассмеялась и уже со смехом спросила: – С чего ты взяла?
Надя поболталась в кресле, головой помотала, ничего не говоря, но в этом движении угадывались слова: «Ну вот, типа, откуда-то взяла».
Наконец их выпустили.
– Ладно, – смиренно произнесла Прасковья в молчании, которое сопровождало их по дороге до дома, – надеюсь, завтра мы закончим с этой дебильной сказкой про малиновую машинку.
Наде так понравилась фраза про сказку, что следующей ночью, когда чат в ее телефоне выдал локацию проклятого автомобиля, Надя, с энтузиазмом косясь на Прасковью, протянула с улыбкой:
– Слу-у-ушай! Ты прямо угадала с этой сказочностью вчера! Мы зна-а-аешь куда едем? В поселок, где ты несколько лет назад поработала! Который тебя впечатлил!
Видя, как Прасковья с деланой наивностью хлопает глазами, Надя изобразила раздраженный вздох, выдала этакое сердитое рычание, сказала:
– Вот эта вот твоя хаотичная амнезия – ни в какие ворота! Ты столько всего не помнишь самого интересного про себя, что даже не знаю! Там муть была в виде прохода к монументу павшим воинам, рядом с проходной завода. Ну? Неужели?
– Вообще глушняк, – честно ответила Прасковья. – Сама же знаешь. Такое со мной часто бывает.
– Ну, ты эту тропинку среди деревьев переосмыслила в вагину, соединила со сломанными часиками возле ворот на проходную завода, еще чего-то там намешала с годом основания поселка – числом сорок два, с Дугласом Адамсом, с улицей, которая сама себя пересекает в нескольких местах, все это вы с гомункулом сунули в голову местной студентки филфака, а она такой верлибр выдала, что слегка пошумела в области. Сейчас на всяких ресурсах феминистических публикуется.
– Круто, – сказала Прасковья. – Может быть, что-нибудь из этого и выйдет. Как тогда с Тобольском и Тюменью. Как на железную дорогу надоумили народ и, считай, центр области в другой город перенесли. Никогда заранее не угадаешь, сработает – не сработает. Мы уже тогда знакомы были, нет?
– То есть про железную дорогу ты помнишь? А когда и где познакомились – тут у тебя снова амнезия. Очень ловко, Прасковья Батьковна!
Надя, всячески притворяясь уязвленной, ненадолго оторвала взгляд от дороги, по которой они двигались довольно шустро: вроде бы только что стояли на набережной пруда, неподалеку от здания, похожего на поставленную вертикально половину пилюли (пруд, кстати, был некоторым образом тезкой Нади по сути, потому что носил название Шайтанский), – а вот уже миновали мост, перекинутый через реку, так заросшую деревьями, что будто над парком проехали, нырнули в березовую аллею с грунтовыми ответвлениями, мелькнула похожая на туристическую палатку остановка, и Прасковья успела увидеть в свете фар, что название остановки – аббревиатура из четырех букв; что за аббревиатура, разглядеть не успела.
– Да помню я, что мы познакомились в Петербурге, когда там еще на улице курить было запрещено, – сказала Прасковья. – Это, получается, где-то первая половина тыща восьмисотых. Затем гигантский пробел, и уже Сибирь.
– Не пожарник, а пожарный. Не «можно», а «разрешите обратиться». Тюмень – не Сибирь, – ответила Надя, явно кого-то изображая, потому что, пока произносила эти слова, не на дорогу смотрела, а в зеркало, прикидывала: насколько удачно лег воображаемый грим, как точно удается передразнить интонацию и голос.
Спохватилась, виновато покосилась на Прасковью.
– Что? – не поняла Прасковья.
– Так. Просто.
Надя на какую-то секунду потускнела, но дальнейшее оживление ее было таким радостным и ярким, что Прасковья не только не успела понять, а сразу же забыла, что Надя впала в очень редкую для беса меланхолию.
– Смотри-смотри-смотри, – защебетала она, – в прошлый раз тебя это очень поразило, когда мы тут кругами катались, ты тут…
– Погоди, Надюш, – прервала ее Прасковья и выключила радио. – Заглуши машину, пожалуйста. Может, сегодня успели, может, музыку слышно.
В подступившей темноте особенно заметно блестели в звездном свете снежные обочины, среди черневших слева домов и деревьев стала видна красно-белая вывеска магазина «Красное и белое». Справа стояли приземистые, неисчислимые без света длинные бараки гаражного кооператива, именно оттуда доносился не звук, а ощущение басов автомобильной аудиосистемы.
Надя прошептала несколько слов так тихо, что лишь по щелчку ее языка, который подразумевал звук «л»; по следующему «х», похожему на выдох, которым нежно греют чужие замерзшие пальцы, но не для того, чтобы по-настоящему согреть, а скорее для того, чтобы изобразить нежность; по мягкому «т» и следующему за ним мягким «п» Прасковья угадала фразу: «Ну и слух у тебя».
– А чё шепотом-то? – спросила Прасковья, не замечая, что и сама шепчет.
Гомункул, опередив мысль Прасковьи, щелкнул застежкой ремня безопасности, уверенно открыл дверь, выпрыгнул наружу, покуда Прасковья натягивала шапку, поправляла шарф, надевала рукавицы. «Еще губы начни красить», – подумала с иронией, чтобы подбодрить себя, поскольку, помимо любопытства и азарта, ощущала и страх, который подкатывал под сердце, а то, в свою очередь, толкалось где-то в горле.
Именно по причине страха она сказала гомункулу, вылезая на холод (а ветер этого холода был какой-то особенный рядом с мутью, от него шел запах инея и льда оттаивающей морозильной камеры):
– Раз уж все равно у меня в голове, мог бы как-нибудь, я не знаю…
Гомункул, как и всегда в таких случаях, если Прасковья высказывала претензию, что он не помогает ей побороть страх, спокойно ответил:
– Так я уже.
Прасковья быстро зашагала к гаражам, освещая себе путь телефонным фонариком, гомункул засеменил за ней. «Интересно, кто Наде стуканул про машину? Кому тут в этой глуши из кирпичей и железных ворот музыка помешала?» – подумала Прасковья, чтобы слегка отвлечься. Затем, чтобы опять же успокоить себя, стала вспоминать, как звали машину-убийцу в романе Стивена Кинга, но в голову, кроме имени Кэрри, ничего не приходило, несколько раз Прасковья споткнулась, потому что шевелящаяся в контрастном свете фонарика грунтовка, скупо осыпанная щебнем, обманчиво выдавала углубления за выпуклости и наоборот.
И вот в конце одной из просек между двумя рядами гаражей Прасковья увидела светящуюся автомобильную фару ближнего света – эта светила постоянно, вторая, более тусклая, подмигивала в такт ударам аудиосистемы. Мелодия была неразличима за дребезжанием автомобильного корпуса.
Будто загипнотизированная, Прасковья, ни секунды не раздумывая, пошла навстречу этим полутора фарам, хотя гомункул зачем-то и ухватил ее за рукав, под шапкой вдруг стал не пот, а пар, такой, будто не голова была у Прасковьи, а чайник, а шапка – чехол для чайника, как в старые времена. Прасковья почувствовала, как скользко у нее между лопаток от пота. Она увидела елочку ароматизатора в салоне, протертые серые чехлы для сидений, сделанные как будто из ткани для полицейских рубашек, холодную аптечку в багажнике, ледяную запаску, чуть ли не покрытые инеем инструменты, услышала сквозь басы песню Михаила Круга и Вики Цыгановой «Приходите в мой дом», и Прасковье захотелось коснуться капота дурацкого малинового автомобиля, чем-то похожего на зубило. Как зачарованная, Прасковья двигалась на свет фары. Но дорога, раскрашенная в цвета черепаховой кошки или пестрой бордер-колли, в очередной раз подвела ее: темнота, выглядевшая ровной в том месте, где ступала Прасковья, оказалась надкусанной шинами колеей, Прасковья упала, а машина, будто напуганная, попятилась в темноту, плавно, будто кулисой, закрылась тишиной и мраком. Пропала.
– Блядь! – с досадой прошептала Прасковья, не чувствуя боли от ушиба левой половины тела, словно она не упала, а прочитала о падении в книге или подсмотрела в фильме. – Сука!
При этом она чувствовала облегчение. Она была уверена, что будь вся эта муть сильнее нее, то накинулась бы, поглотила ее этими басами, этой глупой музыкой, этими одной с половиной фарой, качающейся над лобовым стеклом елочкой, серыми мышиными сиденьями, черствыми от старости резиновыми ковриками.
Подступил гомункул, протянул рукавичную руку, которую Прасковья с досадой оттолкнула, сама поднялась сначала на локоть, затем на четвереньки, все еще поглядывая в ту сторону, где полминуты назад стояла несчастная «девятка», словно в надежде, что муть не исчезла насовсем. Но тут Прасковью и гомункула осветили фары Надиного автомобиля, и Прасковья поняла, что на сегодня все кончено.
– Слушай, ну это невозможно, – говорила Прасковья, откинувшись на подголовник сиденья. – Без Наташки трудновато. Так бы мы с тобой в одном месте, она – в другом: все больше шансов. Надо как-то Серегу уговорить. Это же, считай, по трупу в день. Мути несколько месяцев. Это сотня лишних трупов в городе за все время. К его гуманизму воззвать, что ли?
– Боюсь, это у тебя больше сил отнимет, чем ловля, – вздохнула Надя, и Прасковье стало понятно, что Надя права.
Надя была права, но днем Прасковья все же прихватила гомункула и поехала к Сергею, в его квартиру, где в прихожей висели несколько замасленных спецовок и фуфаек, стояли валенки с резиновым низом, дутыши с графитовым блеском грязи, где пахло кошками, хотя кошка была всего одна, да и та сразу скрылась из виду, как только Прасковья и гомункул перешагнули порог.
У Сергея появилась подруга. Когда сели на шаткой кухне, где от малейшего движения шевелилось все: половицы, табуреты, ходил ходуном стол, накренялся старый холодильник обтекаемой формы, покрытый магнитиками, – в кухне стала хозяйничать женщина под стать самому Сергею: несколько помятая, не сказать что некрасивая, но со следами былой красоты, отрихтованными алкоголем, и смотреть на это было еще грустнее, чем если бы женщина эта была некрасивой изначально. Худая, шаркающая замасленными тапками, в одном очень ярком желтом халате, чистом, видимо, потому, что куплен этот халат был недавно. Он был велик подруге Сергея; пока герлфренд херувима собирала чай, двигалась туда-сюда, Прасковья зачем-то разглядела в промежутки между пуговицами, что на ней нет нижнего белья, зато есть татуировки на груди и животе – что-то такое крылатое, будто скопированное со старых пачек сигарет Memphis, Paramount или American Legend, – всматриваться не очень хотелось.
– И не проси! – сразу же заявил Сергей, глядя в числа выцветшего настенного календаря с котятами.
Календарь был за две тысячи первый год, а котята и того старше, еще эти ретушированные пушистики голубого цвета с неестественно зелеными глазами, словно изъятыми у афганских детей и вставленными в глазницы зверюшек.