Образы Италии
Часть 14 из 57 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Там, где текла некогда река жизней и где еще являются эти призраки античного путешествия, там бродят теперь только стада. Осенью они спускаются с гор, зимуют здесь и в мае снова возвращаются в Абруцци. В передвижении стад заключена вся жизнь нынешней Кампаньи, и это один из характернейших ее образов. Даже акведуки кажутся здесь стадами, бегущими через пространства, — трудно отделаться от впечатления бега, когда смотришь на их сменяющиеся аркады. У Казале Ротондо, последней римской гробницы, до которой доезжают в прогулках по Аппиевой дороге, есть обширные загоны для овец. Их стерегут рослые юноши-пастухи, горцы из Абруцци, в традиционных бараньих шкурах, обернутых вокруг бедер и вывороченных шерстью наружу, — вечном наряде фавнов. Они равнодушно смотрят на экипажи, на людей из другого мира, и ничто не будит их очарованной дремы. Сквозь их черные круглые глаза, точно из бездонного колодца, на нас смотрит сама лукавая истина зверей и полубогов. На ночь стада уводят в пещеры или собирают в загоны. Овцы дрожат от ночного холода и слабо блеют, пряча голову от тьмы, от невыразимых страхов, просыпающихся с заходом солнца в бедной овечьей душе. Пастухи ложатся между ними, прикрываясь их шерстью, согреваясь их живым теплом. Бодрствуют только собаки; крупные алмазные звезды, благоприятные старой земле Лациума, оберегают этот безгрешный сон.
Не доходя до круглой гробницы Цецилии Метеллы, на Via Appia есть остерия, в которой надлежит отдохнуть пешеходу, когда солнце поднимается слишком высоко и когда устанут ноги. Блюдо макарон, изготовленных с салом, съеденное в обществе пастухов и землекопов и запитое Фраскати, кажется необыкновенно вкусным после долгой ходьбы. Отсюда можно пересечь Кампанью и выйти к Порта Фурба на Тускуланской дороге. Приходится идти сперва по недавно проложенной Strada militare{130}, потом мимо гробниц Латинской дороги и, наконец, прямиком через открытое поле. Это одна из самых интересных прогулок в ближайших окрестностях Рима. Мимоходом можно заглянуть еще раз в полутень гробницы Валениев, чтобы полюбоваться ее летящими гениями. На пути к Латинским могилам встречается мост через узкий ручей, текущий среди сыроватой и пологой долины, весь заросший камышом и болотными травами. Это Алмоне, «короткий Алмоне» «Метаморфоз» Овидия. На его берегах, в недалеком расстоянии от моста, находятся священная роща, небольшой языческий храм, обращенный в церковь св. Урбана и нимфей, слывущий гротом нимфы Эгерии. Все это место со стоячими водами Алмоне, с камышом, зелеными холмами и могучими дубами священной рощи, с прохладной тенью нимфея, кажется легендарным и чудесным. «Bosco Sacro»{131} состоит из нескольких очень старых вечнозеленых дубов, растущих правильным кругом. Есть что-то прелестное в круглом пятне тени, которую эта рощица бросает на зеленый луг. Внутри готово место для алтаря, но и без алтаря здесь живет дух античной религии. В соседней церкви Сант Урбано античные гипсы соединены с раннехристианскими фресками; двор римской фермы окружает ее ныне; запах сена, вина и деревенского дыма сменил запах молитвенных курений и ладана. Все это — сама даже деревенская жизнь здесь — части одной старинной веры.
Лежа в тени священной рощи, начинаешь ощущать слабый аромат земли, молодой травы и вечной зелени. Сквозь темную листву дубов видно небо Рима и облака, плывущие над Кампаньей длинными рядами. Природа полна предчувствиями весны, наступает какой-то счастливейший час года. Но вдруг печаль охватывает душу. Отчего нельзя продлить эту минуту навсегда? Отчего и она должна пройти, кануть в безвозвратную глубину воспоминаний…
Все эти земли, и роща, и соседний храм, и все, что тут стояло во времена Антонинов, принадлежало уроженцу Греции, Ироду Аттическому. Он унаследовал от отца несметные сокровища, найденные около театра Диониса в Афинах, он был наставником молодого Марка Аврелия и мужем прекрасной Аннии Региллы из рода Юлиев. Он был самым богатым, самым известным, самым образованным и самым счастливым человеком того времени. Но вот, оставив ему четверых детей, Анния Регилла внезапно умерла, и он был обвинен молвой в ее смерти. Никто и никогда не узнает, правда ли это, и если правда, то зачем совершил это человек, стоявший на вершине земного благополучия. Известно только, что с тех пор его жизнь не вышла более из тени, брошенной на нее скорбью или грехом. Дом его навсегда погрузился в траур, и даже стены комнат были одеты черным мрамором, привезенным с далекого Лесбоса. Вся эта местность осталась посвященной тени Аннии Региллы. Сант Урбано, называемый обыкновенно храмом Вакха, был на самом деле одним из многочисленных храмов, построенных в память Аннии Региллы и в честь подземных богов. Церере, Прозерпине и почившей Аннии посвящена, таким образом, и эта священная роща.
Не осталась ли и до сих пор Персефона истинным гением здешних мест и не ее ли влияния внушают здесь сердцу тонкую и певучую жалобу? Печаль мифа о Деметре и Персефоне, античная печаль, есть самая глубокая и самая пронзающая душу из всех печалей. В ней нет утешительных слез, нет надежд христианской печали. В светлой волне ее есть неотвратимая отрава. В ней слышна нота безумия, звучащая, как напев жалующейся флейты, в шуме ветра, склоняющего дубы, в шелесте камыша, в безмолвии самого ясного, самого радостного дня.
Отдан последний поклон священной роще, нимфе Эгерии и тени Аннии Региллы. Перейден Алмоне, могилы Латинской дороги остались влево, и наш путь лежит теперь через открытое поле, туда, где акведуки сходятся толпой у Порта Фурба. Зимой Кампанья усеяна маргаритками. Проходя по ее волнистым полям, часто приходится остерегаться, чтобы не упасть в глубокую яму. Происхождение этих ям неизвестно. По всей Кампанье рассеяны следы человека, но всякая память уже исчезла о них. Дела людей здесь быстро забываются и становятся частью природы. Акведуки кажутся нам скорее естественными произрастаниями Кампаньи, чем созданием человеческих рук. От Порта Фурба открывается великолепная панорама Альбанских и Сабинских гор. Фраскати видно как на ладони; прозрачность воздуха позволяет различать отдельные дома в Рокка ди Папа. Видно также Тиволи налево, и еще дальше темнеет пятном на горе дикая Паломбара. Дух захватывает от широты этих зеленых пространств и протяженности голубоватых далей.
Перед таким зрелищем легко позабыть о времени; только легкий холодок, который всегда таится в Кампанье, дает знать о приближении ночи. На обратном пути к Риму Тускуланская дорога становится вечерней. Тележки, разукрашенные лентами и бубенцами, спешат в город или из города, ослы скачут галопом, и виноделы из Альбанских гор кутаются в свои толстые одеяла. Нисходит влажная и багровая заря, отражающаяся холодным румянцем в стеклах придорожных остерий. В дымных кузницах еще пылают горны и стучат молоты, но день кончен, и рабочие расходятся группами из соседних железнодорожных мастерских. В наступающих сумерках городские стены у ворот Сан Джованни кажутся необыкновенно высокими. Статуи на Латеране охвачены трагическим движением, рисуя на небе тревожные силуэты барокко. И в сторону пройденных дорог раскинула на этом золотом небе свой узорный венец пиния — чудное дерево Рима.
3
По пути к Тиволи Кампанья кажется более суровой и еще более безлюдной, чем в сторону холмов Альбано и Фраскати. Ущелья Сабинских гор имеют вид мрачный и зловещий. Да и самое Тиволи нельзя назвать веселым городом с его домами из темного камня и плохо прикрытой нищетой обитателей. Стекающиеся сюда вот уже несколько столетий иностранцы не сделали Тиволи менее сумрачным и жителей его более имущими. Трудно бороться с исторической судьбой мест, с противодействием сил природы. Как ни соблазнительно хозяину ресторана, поместившегося около храма Сивиллы, предложить посетителям завтрак на площадке у самого храма, он не всегда в состоянии сделать это. Порывы ветра опрокидывают его столы и уносят его скатерти. Сама природа как будто оберегает разными способами достоинство старого храма. Два немецких художника, только что мирно расположившиеся за столиком в стороне от ветра, вдруг вскакивают тревожно. По каменной стенке, увитой плющом, совсем близко от них, проползла змея.
Шум водопадов поднимается к храму Сивиллы, и водяная пыль летит высоко вверх белым столбом. Долг призывает путешественника к сошествию на самое дно ущелья, куда падает Анио знаменитыми Тиволийскими каскадами. Это почти что сошествие в ад. Скользкие ступени ведут к огромной яме, в которую значительный рукав реки низвергается почти отвесно. Эхо скал повторяет рев водопада, воздух бел от водяной пыли; в подземной пещере, сквозь которую воды нашли себе выход, невольно охватывает жуткое чувство. Здесь как бы подтверждается, что античный Тибур должен был иметь какое-то отношение к волшебству и что недаром он был городом Сивиллы.
Те же воды Анио совсем другое чувство вызывают на вилле д'Эстэ. Это вечный образ римской виллы, пленяющий наше воображение, какая-то вечная наша мечта. Обильные воды текут там, образуя тихие зеркальные бассейны и взлетая сверкающими на солнце струями фонтанов. Широкие террасы уставлены рядами потемневших от времени статуй. Закругленные лестницы ведут к ним; зеленый мох лежит толстым слоем на их балюстрадах. Аллеи проходят под сводами вечнозеленых дубов. Солнечный луч пестрит тонкие стволы в рощицах мирт и лавров. Заросли папоротников занимают заброшенные сырые гроты, нежные пещерные травки свешиваются с их потолков. Мраморные скамьи стоят у подножия старых кипарисов, и их твердые смолистые шишечки сухо стучат, падая на мрамор. Все это есть на вилле д'Эстэ, и никакое воображение не в силах представить богатства ее вод, расточительности фонтанов, величия бесконечно спускающихся лестниц и простора Кампаньи, открывающегося с ее высоких террас.
С этих террас путешественник видит невдалеке многостолетние оливковые рощи Тиволи и укрытые в группах зелени развалины виллы Адриана. Он может быть хорошо подготовленным к посещению этих развалин «Археологическими прогулками» Буассье, но описания не могут дать понятия о выросшей среди руин удивительной растительности. Все приняло там поистине колоссальные размеры. Редко где можно увидеть такие мощные оливковые деревья с причудливейшими кривыми стволами. Их узловатые корни далеко тянутся вокруг, переплетаясь и взрывая землю. Нигде нет таких развесистых и густолиственных вечнозеленых дубов, как на склонах «Темпейской» долины. Здесь даже в полдень сумеречно, даже в летний жар прохладно; зимой вода выступает при каждом шаге из-под сухих листьев, и повсюду ярко зеленеет влажный мох. Леса лавров выросли среди каменных россыпей. Плющ завешивает целые стены и взбирается высоко, до зияющих провалами сводов. Даже недавние насаждения принимаются с необычайной быстротой. Аллея кипарисов, ведущая к выходу, уже стала самой высокой кипарисовой аллеей в окрестностях Рима. И новое дерево Кампаньи, спасающий от малярии эвкалипт, растет здесь в изобилии. Его прямые белые стволы и длинные шелковистые листья встречаются часто среди развалин.
Чередование разнообразной и великолепной растительности с причудливыми обломками стен, с прорванными сводами, сквозь которые синеет небо, с опрокинутыми колоннами, со ступенями из драгоценного мрамора и мозаичными полами, искривленными пробивающейся сквозь них травою, придает редкую прелесть вилле Адриана. Иные остовы зданий напоминают, кроме того, что век Адриана был золотым веком римской архитектуры, веком Пантеона и Адрианова мавзолея, нынешнего замка святого Ангела. Глядя на них, убеждаешься лишний раз, что грандиозное, как его понимали римляне, не значит непременно очень большое. Здесь не было очень больших зданий. Дело, конечно, не в абсолютной величине измерений. Формула грандиозного, найденная римлянами, разрешается относительным числом, мерой чисел, пропорцией.
Вилла Адриана хороша еще тем, что она открывает перед нами что-то из частной жизни римлян. Тибуртинская вилла никогда не была античным Версалем. Это было личное, интимное заведение Адриана, его поместье, в котором хозяину был знаком каждый угол и в котором каждый новый гость являлся событием. Адриан удалился сюда, уже передав все дела империи своему преемнику, Марку Аврелию, и эта вилла не была центром вселенной, не знала шума эстафет и курьеров. К ней надо подходить с тем понятием о римской вилле, которое дают очаровательные письма Плиния-младшего.
Исследователи находят в расположении отдельных зданий виллы Адриана ту же преобладающую заботу о солнце, которая так выражена у Плиния. Положение относительно солнца делает комнаты разными, как живые существа, веселыми или серьезными, приглашающими к легкой беседе, к настойчивым трудам или одиноким размышлениям. У Плиния есть одна комната, «круглая и с окнами, прорезанными таким образом, что солнце проникает в нее во все дневные часы». В другой комнате «только два маленьких окна, из которых одно принимает первые лучи солнца, а другое — последние». У него есть еще бесконечное множество комнат, куда солнце входит только утром, или только в полдень, или только на закате, или куда оно не входит никогда. О каком высоком душевном воспитании говорит это непонятное для современного человека сознание своей зависимости от природы и бережливое, внимательное отношение к расточаемым ею дарам!
К идиллическим вкусам Плиния Адриан присоединил еще любовь к затеям. Следами этих затей полны развалины Тибуртинской виллы, и среди них всего интереснее Каноп, построенный императором в память его счастливого пребывания в Александрии. По Страбону, Каноп лежал в ста двадцати пяти стадиях от Александрии. Там находилось одно из самых почитаемых святилищ эллинистического Египта, храм Сераписа. Статуя бога, приносившая множество исцелений, была помещена таким образом, что однажды в день «луч солнца ложился на уста бога и как бы целовал его в губы». Каноп был местом постоянного паломничества египтян; движение толп никогда не прекращалось на канале, соединявшем его с Александрией. «День и ночь этот канал покрыт судами всевозможных размеров, переполненными мужчинами и женщинами, которые под звуки музыки предаются без отдыха и без перерыва самым сладострастным танцам. Гостиницы на обоих берегах предлагают любому приезжему все преимущества двойного наслаждения, — танцами и хорошим столом».
То, что называется Канопом на вилле Адриана, довольно сходно с этим описанием. Здесь есть искусственная долина, длиной в четверть версты, которая раньше была наполнена водой и изображала Канопский канал. В конце ее видны развалины небольшого храма, посвященного Антиною-Серапису. От храма хорошо сохранилась абсида, где стояла статуя Антиноя в стиле, подражающем египетскому, — одно из семнадцати изображений божественного юноши, найденных на вилле Адриана. В берегах канала устроено множество отдельных комнаток. Там, во время ночных празднеств Адриана, помещались танцовщицы и куртизанки, может быть, из числа тех шести тысяч, которые прошли сложную науку сладострастия в самой академии любви, в храме Афродиты в Александрии.
Однажды зимой небольшое наше общество замешкалось с осмотром Адриановой виллы. Вечерний туман захватил нас в Канопской долине. После краткого совещания мы решили ехать на ближайшую станцию железной дороги. С наступлением сумерек все странно изменилось на вилле. Тень вечера погасила блеск воспоминаний. Холодная сырость декабрьской ночи распространялась быстро, и казалось, что холод смерти разливается здесь реками туманов. Мы поспешили к выходу; те самые камни, мимо которых мы проходили здесь утром, казались уже другими. Все внушало леденящее кровь чувство небытия. Сторож, укутанный в плащ, проводил нас за ворота; на его лице мелькал неясный страх, — страх ночи, лихорадки, привидений. По дороге к станции мы переехали Анио через Понте Лукано. Вода глухо шумела под мостом у круглой гробницы Плавтиев. Нам повстречались два-три запоздалых стада. Овцы жались к изгородям; злые взъерошенные собаки переглянулись с пастухами и не стали на нас лаять. На станции, в ожидании поезда, мы долго сидели в остерии, слушая, как усиливается ветер в Кампанье. Лампа вспыхивала и гасла, стены дрожали, и казалось, вот-вот рухнет кровля бедного жилья и прикроет нас, грязных ребятишек, стол с полулитрами желтого вина, ветхий диван, над которым висели портрет короля и пара скрещенных ружей. Когда мы вышли наружу, была уже совсем черная ночь; порывы ветра валили с ног. Кое-как, держась друг за друга, мы добрели до платформы, освещенной двумя тусклыми фонарями. Шум падающей воды и серный запах заставили вспомнить, что то была станция Альбулейских вод, знаменитых в древности и посещаемых и теперь в летние месяцы приезжими из Рима. Но каким далеким казался Рим! Ночь и ветер скрывали пространства. Наконец спящий ночной поезд, шедший из Абруцци, подобрал нас и после медленного пробега через какие-то темные пустыни высадил на сияющей городскими огнями площади Термини. Ничто уже не заставляло думать здесь о Кампанье. Лишь влажность воздуха, туман и мокрые плиты римских улиц были ее недальним напоминанием.
4
Все разнообразно в Италии. Стоит удалиться от Рима на час езды в вагоне электрической дороги, чтобы попасть в особый край, имеющий свою особенную историю и географию, населенный особым племенем, которому свойственны особые нравы. Это страна Альбанских гор, вулканических круглых озер, страна маленьких городков — «кастелли», знаменитых своим вином, страна великолепных вилл, нетронутых лесов, былая страна художников, разбойников и эремитов.
Однажды нам случилось дожидаться трамвая в Дженцано, на площади в базарный день. Был конец марта; в Риме уже начались отличные, очень теплые дни. Здесь же было еще по-зимнему холодно, туманно. Местные жители кутались в толстые одеяла или в свои оранжевые шубы на собачьем меху. Неподвижные завернутые в плащи фигуры проезжали мимо на осликах, осторожно ступавших между огромных камней здешней первобытной мостовой. Есть отпечаток важности на лицах современных римлян. Здесь же лица положительно мрачны, в них есть что-то в самом деле угрожающее. Хотя разбойники перевелись давно, неукротимый темперамент остался до сих пор у обитателей Альбано, Марино и Дженцано. Кровавые расправы заканчивают здесь дела любви, денежные споры и выкрики игроков в морру чаще, чем где бы то ни было. Удар ножом, — coltellata, — нигде не процветает больше, чем здесь, и только Романья может еще поспорить в этом отношении с Монти Альбани. Здесь живут самые обуреваемые страстями люди во всей Италии; даже Стендаль не решался упрекнуть их в недостатке того, что он называл «энергией». Ничто в этих характерах не напоминает детской веселости венецианцев или живой рассудительности флорентийцев.
Несмотря на хороший ход весны, леса, окружающие Дженцано, были голы. Мы пришли туда из Рокка ди Папа, блуждая долго и наугад между озерами Альбано и Неми. Весенний воздух на этих лесных дорогах был удивительно крепок, даже резок не по-итальянски. Это опять особенность Альбанских гор, которая вдруг напомнила Россию. Да и знакомые деревья, глина, овраги, запах прелых листьев тоже напоминали Россию, — минутами казалось, что идешь через русский лес в конце апреля. Нам не удалось тогда выйти, как мы хотели, к городку Неми и озером пришлось любоваться из сада при маленькой остерии в Дженцано. Янтарное вино Дженцано вознаградило нас за неудачу. Французский путешественник XVIII века, де Бросс, не одобрил в свое время этого вина. «Une petite liqueur jaunеtre, fade et douceе laquelle on a malе propos donnй le nom de vin»{132}. Вот еще одна ошибка ложноклассического века, признававшего только grand Art и grand vin!{133}
В мае берега озера неузнаваемы. Леса, ведущие к Неми, наполнены пением птиц и сладким запахом желтых цветов дрока. С высоты, на которой расположен старый коричневый замок Неми, круглое озеро кажется темно-зеленым, непостижимо густого зеленого цвета. Оно похоже на чашу, наполненную особой влагой, более тяжелой, чем вода, например, расплавленным зеленым камнем. Оно совсем волшебно в туманные дни, видимое где-то далеко внизу сквозь просветы виллы Чезарини.
Другой вид у Альбанского озера. Оно гораздо больше, форма его не такой правильный круг; оно всегда сине-стального цвета и всегда беспокойно. Можно подумать, что не все подземные силы угасли на бездонной его глубине: в нем есть постоянное движение, неутихающая зыбь колышет его поверхность. Однажды мы сидели на его обрывистых берегах у Капуцинского монастыря. Чуть слышно долетал туда стук топоров с той стороны озера, от Палаццолы. Там уже начали безжалостно рубить древние заповедные леса. Через десяток лет от лесов Альбанского озера не останется ничего. Между тем это и есть знаменитый лес делла Фаджола, служивший приютом для разбойников римской Кампаньи. Здесь укрывались многочисленные банды Марко Шарра и Альфонсо Пикколомини. Лес был домом для них, местом отдыха и часто местом вечного успокоения для смертельно раненных в каком-нибудь опасном деле. Может быть, до сих пор на глухих полянах делла Фаджолы встречаются под слоем перегнивших листьев следы биваков и ямы, закопченные дымом костров. В последний раз этот лес ожил в новелле Стендаля, рассказывающей про любовь Джулио Бранчифорте и Елены Кампиреале.
Прекрасная дорога над озером, так называемая верхняя галерея, ведет от монастыря капуцинов в Кастель Гандольфо. В самые жаркие дни здесь прохладно и тенисто, и ледяные ключи журчат соблазнительно на каждом шагу. Трудно представить себе более райскую прогулку. К сожалению, за последние годы здесь выросло несколько ничтожных и безвкусных villino{134}, отнимающих у путника вид на озеро и на вершину Монте Каво. Нужна большая смелость, чтобы строиться в таком близком соседстве с великолепными поместьями XVII и XVIII века. Альбанские горы — классическая страна римских вилл. Достаточно назвать виллы Альдобрандини, Конти, Мондрагоне, Фальконьери и Ланчелотти во Фраскати, виллу Барберини в Кастель Гандольфо, виллу Киджи в Ариччии, виллу Чезарини в Дженцано. Из путешествия де Бросса мы узнаем эти виллы такими, какими создали их строители барокко и рококо. Там встречаются интереснейшие подробности о любимой затее XVIII века — о разбросанных среди садов потайных фонтанах. Они были скрыты в зелени, или в гротах, или в драпировках безобидных с виду статуй и начинали действовать, как только неосторожный посетитель задевал нечаянно их привод. В письме де Бросса, где он рассказывает о своей поездке во Фраскати, есть несколько восхитительных эпизодов такого рода. Почтенный судья начал свой опыт на вилле Мондрагоне у «полиприапического» фонтана. Вид объемистых бронзовых труб, внезапно выпрямившихся и начавших извергать воду, привел де Бросса и его спутников в крайнюю веселость. Они стали направлять трубы друг на друга, пока все не промокли до костей. Пришлось идти в гостиницу и переодеться. «Но вот что мы этим выиграли: мы доверчиво уселись у входа в Бельведер Альдобрандини около кентавра, трубящего в рог, не заметив множества предательских трубок, прикрытых туфом, которые вдруг стали поливать нас дугообразными струями. Тогда, не зная, что делать, ибо наши чемоданы с платьем уже опустели после сцены на вилле Мондрагоне, мы отчаянно углубились в самые мокрые места парка, где до позднего вечера предавались этой забаве. Там есть одна удивительная винтовая лестница: едва только успеешь ступить на нее, как вода начинает бить отовсюду — сверху, снизу, со всех сторон. Бежать поздно, — non c'e rimedio!»{135}
Было бы тщетно искать теперь даже след этих былых затей на Тускуланских виллах. Нынешний путешественник явится более званым гостем только на вилле Фальконьери, на вилле скромной, хозяйственно окруженной оливками, украшенной тихим прудом, который обступили высокие кипарисы. Сам Борромини, принимавший участие в постройке, охотно снизошел здесь до деревенской простоты, подчиняясь вкусам этих Фальконьери с Via Giulia{136}, которые смотрят так добро и весело в не слишком искусных, но милых стенных росписях их виллы, переменившей множество владельцев и сделавшейся, наконец, собственностью германского императора и прекрасным приютом его гостей, — немецких ученых и художников. Такие скромные виллы пробуждают в современном человеке больше добрых желаний, чем торжественные декорации барокко. Для действительной жизни утомленных, чувствительных и одиноких душ небольшой возделанный сад нужнее, чем партеры Конти и театры Альдобрандини. Несколько деревьев, приносящих хорошие плоды в награду за бережный уход, десяток лоз, на которых сосчитаны все гроздья, немного фиалок, жасмина и роз, холодный ключ, наполняющий обломок античного саркофага, высокая, увитая плющом стена, за которой Рим, — кто из нас променял бы это на пышность и убранство какой угодно жизни, кто отказался бы дожить здесь свои дни!
Осмотрев виллы Фраскати и старинный греческий монастырь в Гротаферате, полюбовавшись двумя озерами и живописным силуэтом Марино со стороны ущелья, посетив Ариччию с ее прекрасной площадью между Берниниевской церковью и дворцом виллы Киджи, остается закончить поездку в Альбанские горы восхождением на Монте Каво. Как знакома вершина этой латинской горы каждому жителю Рима! От Рокка ди Папа она становится такой близкой, что можно пересчитать окна в расположенном на ней упраздненном монастыре. Затем она скрывается за лесом, покрывающим склоны горы. Взобраться на Монте Каво отсюда — небольшой труд, и как вознаграждает за него последняя часть подъема по узкой античной дороге, отлично вымощенной плитами из лавы. Такое живое явление античного дела в безмолвных весенних лесах поражает глубоко. Эта латинская дорога воскрешает дух Рима одними своими пропорциями, одним начертанием, одной формой камней. Взойдя по ней наверх, мы уже не думаем, что стоявший здесь храм Юпитера Громовержца исчез. Облако окутывает вершину, плывет сквозь лес, и вдруг все кругом наполняется раскатами недалекого грома. Дождь заставляет напрасно стучаться в двери и окна покинутого здания. Остается только переждать его, прижавшись к стене в одной из ниш. Или лучше — поспешно спуститься, несмотря на потоки дождя, чтобы скорее уйти от места, заповедного в веках, оставленного людьми и близкого к громам…
5
В римской Кампанье родилась пейзажная живопись. Местность к северу от Рима, вдоль древней Фламиниевой дороги, еще и теперь часто напоминает Пуссэна и Клод Лоррена. Там белеет здание Аква Ачетоза, осененное несколькими старыми деревьями, желтый Тибр плещет на устои Понте Молле, и вид на речную долину, оканчивающуюся голубой вершиной Сорактэ, — это все еще тот вид, который написал Клод Лоррен в своем «Пейзаже с мельницей». Выше по течению за Тор ди Квинто, в том месте, где стоит остерия «Двух мостов», Тибр принимает справа ручей, образующий долину Пуссэна. «Валь Пуссино» звучит здесь прекрасно в устах пастухов и других посетителей скромной остерии. И почитатель великого художника Кампаньи с глубоким волнением обращает взгляд к пологим холмам, уходящим вверх по долине, к одинокому зданьицу вдали, которое кажется давно знакомой точкой пейзажей Пуссэна. Ближе к остерии, над самой дорогой холмы обрываются скалистым утесом, красным и усеянным пещерами, что заставило назвать его Гротта Росса. Рощица пиний выросла на этом утесе, и мысль, что Пуссэн не раз глядел оттуда на Кампанью, заставляет подняться к пиниям и пещерам. Гротта Росса покинута ныне даже пастухами, как была она покинута прежде разбойниками. Но на этом месте Пуссэн, быть может, чаще всего стоял лицом к лицу с воскресшей и снова живой мифологией. В этих странных пещерах был естественный дом его фавнов. Игры нимф были так веселы на этих мягких иглах, так свежи в этом речном ветре. Тибр, катящий свои воды по великолепным меандрам, казался отсюда настоящим божеством Кампаньи. В этой реке, в этих пространствах Кампаньи и неба над ней, в этой ленте древней Саларийской дороги и в этом синем холме Кастель Джубилео ничто не умалилось, не стерлось и не погасло со времен Пуссэна. Со спокойным сердцем думаешь здесь, что Рим продолжает владеть лучшими своим достоянием — пейзажем Кампаньи.
В пейзаже римской Кампаньи нет ничего расплывчатого и неопределенного. Ее красота — это красота для художника. Величие, строгость и постоянство образов свойственны ей. Стоит выйти за любые ворота Рима, чтобы во все стороны открылись прекрасно составленные картины. Эта природа всегда подчинена законам идеальной композиции. Живописные руины, деревья, расположенные в виде кулис, богатое разнообразие планов, чистые линии гор, замыкающие горизонт, — все эти черты пейзажей Пуссэна и Клода подсказаны здесь действительностью. Насыщенные тона зелени и коричневатой земли, золото, светящееся в белых облаках, и глубокая влажная синева неба не столько созданы художниками римской Кампаньи, сколько найдены ими. В Клод Лоррене художник сочетался еще с лирическим поэтом. Душевный строй его чем-то напоминает Ватто, отличаясь, однако, меньшим драматизмом, большим спокойствием и способностью притихать и прислушиваться. Всегдашняя популярность и понятность Клода объясняется эмоциональностью его искусства. Фантастичность его картин зиждется на глубокой правдивости, инстинктивности, даже на простодушии. Рескин, восстававший против искусственности Клод Лоррена, просто не знал римской Кампаньи.
Эпическое искусство Пуссэна более трудно для понимания. Как пейзажист он никогда не был превзойден. Его пейзажи поднимают нас до высоты того сознания, которое рождало мифы. В них воскресает сама земля античного сказания. Отношение Пуссэна к римской Кампаньи было сложнее, чем отношение Клода. Один стремился выразить в изображениях ее природы свою душу. Другой нашел самую душу этой природы. Маленькие фигурки на картинах Пуссэна — это настоящие психеи римского пейзажа. Пуссэну удалось то, чего никогда не достигал Клод Лоррен. Несмотря на классические сюжеты многих картин Клода, они не выходят за пределы романтического и мечтательного видения, лишь случайно и отдаленно связанного с античными темами. В лучших вещах Пуссэна, таких, как его «сезоны» или наши эрмитажные пейзажи с фигурами, есть волшебно-близкое ощущение классического мира. Его мифология, быть может, единственный случай для нас вздохнуть тем самым воздухом, каким дышали герои и боги античной легенды, увидеть тот мир в полном цвете красноватых тел, пепельно-зеленых лесов, золотистых камней, снежных облаков и хрустальных рек, отражающих лазурь неба.
Душа античного открылась Пуссэну в его долгих ежедневных прогулках по Риму и римской Кампаньи. Ничего незначительного не было для него в вещах, сквозь которые его взор проникал в прекраснейшую из тайн человечества, и часто из своих прогулок он приносил завернутыми в платок речные камни, мох развалин и травы Кампаньи. Римская жизнь Пуссэна, проходившая в труде, углубленном созерцании и важной беседе, являет благороднейший образ, повторенный после него многими, но всегда с меньшей чистотой, образ жизни художника в Риме. «Пуссэн вел совершенно правильную жизнь, — рассказывает его биограф Беллори. — Он обыкновенно вставал рано и час или два гулял за городом или в городе, чаще всего на Монте Пинчио, неподалеку от церкви Тринита и от своего дома. Он поднимался туда в тени прекрасных деревьев, под которыми шумят фонтаны. Отсюда открывается великолепный вид на Рим, на его холмы и здания, расположенные как сцена какого-то огромного театра. Здесь иногда он беседовал с друзьями о предметах ученых и занимательных. Вернувшись к себе, он садился писать и писал до полудня.
После обеда он опять работал и благодаря такому постоянному прилежанию успевал сделать очень многое. Вечером он снова выходил из дому и прогуливался внизу на площади, на которой обыкновенно собираются живущие в Риме иностранцы. Его всегда сопровождало несколько друзей, которые образовывали как бы его свиту, и по этой свите его узнавали все, желавшие видеть его и свидетельствовать ему свои добрые чувства. Он охотно разговаривал со всяким, внушавшим ему доверие, и подойти к нему не было трудно. Он охотно слушал других, но его собственные речи отличались глубиной содержания и возбуждали всеобщее внимание. Он часто говорил об искусстве, и с такой ясностью, что не только все образованные люди, но и сами художники любили слышать из его уст прекраснейшие мысли о живописи…»
В числе художников, сопровождавших Пуссэна в его вечерних прогулках на пьяцца ди Спанья, бывал, конечно, и брат его жены, пейзажист Гаспар Дюге, называемый иногда также Гаспаром Пуссэном. Этот «маленький Пуссэн» отдал все свое незаурядное дарование целиком изображению римской Кампаньи. В Риме сохранилось множество его картин, которые встречаются во всех здешних галереях. Гаспар писал также и фреской, — большие фресковые его пейзажи можно видеть в церкви Сан Мартино аи Монти. Лучше всего представлен этот милый художник в галерее Колонна, где собрано двенадцать его пейзажей, написанных темперой. Тонкая прелесть колорита и легкое безмыслие построения отличают их. Рассказывают, что Гаспар Пуссэн писал свои картины в несколько дней. В них действительно есть что-то минутное. Минутные идиллии — все эти круглые озера, долины, осененные высокими деревьями, каскады, роющие свой путь среди скал, всегда сопровождаемые маленькими человеческими фигурками, которые выражают чувства отдыха среди природы. Бесчисленное множество мест Кампаньи и Лациума было изображено Гаспаром Пуссэном. Но он лучше всего как художник римского неба. На его темперах лиловато-синее или розовое небо пылко горит в соседстве с пепельно-зеленым тоном леса и меловым оттенком скал. Гаспар был очень своеобразным колористом. В противоположность золоту старшего Пуссэна в его красках всегда разлито серебро. Рядом с оркестровыми пьесами Клода его вещи кажутся отрывками камерной музыки.
До Пуссэнов и Клода Лоррена в Риме уже работали пейзажисты. Тонкие пейзажи сопровождают люнеты Доменикино в Сант Онофрио, а Доменикино был одно время учителем Пуссэна. Приютивший юношу Клода, Агостино Тасси из Перуджии написал замечательные пейзажные фризы в Квиринальском дворце. Но только после того, как классический пейзаж был создан двумя великими французами, нашедшими в Риме вторую родину, римская Кампанья стала обетованной землей художников. Пейзажами Кампаньи до сих пор наполнены все римские галереи и собрания картин. Здесь можно видеть сильного и свежего Яна Бота, мечтательного Сваневельта, декоративного Бриля, театрального и романтического Сальватора Розу. Даже маленьким и незаметным художникам Кампанья помогала делаться мастерами и поэтами. Нельзя без волнения вспомнить всякому, кто хоть на короткое время был гражданином Рима, один пейзаж фламандца ван Бломена, прозванного Оризонте, в галерее Колонна, — круглящиеся, темные массы зелени в саду какой-то пригородной виллы, сквозь которые видно в просвете поле, виноградник и вдали купола Рима под вечерним бронзовым небом.
Руины, украшавшие картины Пуссэна и Клода, сделались в XVIII веке темой особого искусства, — пейзажа с развалинами. Живописная традиция классического пейзажа к тому времени несколько ослабела, и руины Паннини отражают больше манеру венецианских пейзажистов. В конце века последовал новый прилив к Риму иностранцев. Удивительные рисунки Фрагонара изображают какие-то сны о римской вилле. Для Юбер Робера Кампанья и развалины Рима стали неиссякаемыми источниками благороднейшей и живописной фантазии. Целый ряд более скромных, сухих и точных немцев заносил в свои альбомы и переводил на медные доски гравюр классические линии римских видов. Рим XVIII века сохранился еще в гуашах итальянизированного голландца Ванвителли, в галереях Корсини и Капитолия.
В начале прошлого столетия Рим сделался мировой официальной школой художников. Жившие здесь годами французы, немцы, русские не все часы проводили среди рекомендованных им бельведерских антиков и в станцах Рафаэля. Кампанья видела их самые лучшие и самые свободные дни, и римская жизнь, — дружеский круг, черноглазые Мариуччии и завтраки у Лепре, — навсегда оставалась для них привлекательным образом счастья и молодости. Даже наш строгий и погруженный в свои мысли Иванов мог на минуту заразиться сияющей радостью октябрьского праздника в Риме. Перелистывая его записные книжки, хранящиеся в Румянцевском музее, видишь, как перемежаются там с размышлениями о великих темах простые образы римских улиц и восхитившие внезапно глаз линии римских горизонтов. Благодаря своим этюдам, Иванов стал русским художником Лациума и Кампаньи, подобно тому как другой наш замечательный мастер, Сильвестр Щедрин, сделался живописцем Неаполя.
В то хорошее для искусства время, когда жили еще два этих русских итальянца, когда мечтой всех светловолосых и восторженных германских юношей-художников было Олевано в горах Лациума, Италию посетили Тернер и Kopo. Тернер и Kopo писали Кампанью, и, таким образом, ни один из четырех гениев искусства пейзажа не миновал пейзажей Рима. Глазом Чайльд Гарольда увидел Тернер римские пинии и осыпанные золотом облачные города в римском небе. И каждый камень, каждое дерево написаны в итальянских пейзажах Kopo с душевным трепетом, с глубокой любовью к земле Лациума. Kopo понял здесь, как понял великий Пуссэн, жизнь, имеющую образ и подобие человека, которая таится в природе. Безлюдные луга и пустынные рощи Кампаньи и для него были населены мифами, и с тех пор не лишенными бесплодных существ и одухотворяющих веяний стали для Kopo и утренние туманы рек, и опушки лесов Франции. Психея пейзажа снова слетела в его искусство. Этому французскому художнику суждено было скоро вернуться на родину, и Рим не сделался его вторым отечеством, как сделался он отечеством Пуссэна и Клода. Те нашли там дом своей жизни и смерти. Может быть, воспоминание об этой судьбе их примешивается к зрелищу их произведений, увеличивая тем их очарование. Может быть, оттого так действителен их призыв к уходу от дел и тревог жизни, призыв созерцательных расположений души, призыв Рима, Италии. Ибо, как верно сказал Буркгардт: «Когда вдали от Италии видишь Клода Лоррена или Пуссэна, их картины, без сравнения со всякими другими, пробуждают тоску, глухую, но вечную тоску по незабвенном Риме».
ЛАЦИУМ
ДУХ ЛАЦИУМА
Лишь за долгое пребывание Рим вознаграждает знанием Лациума. Дальние окрестности Рима трудно доступны торопливому путешественнику. Дороги Лациума открыты только тому, кто не спешит возвратиться на площадь Термини, кто дома в Риме, кто свободен в предпочтении дня и заботлив в выборе сезона. Иные местности Лациума, как, например, латинское взморье, хороши зимой; Нинфа прекрасна в короткий миг полного весеннего цветения; гробницы Корнето надо видеть, когда их окружают волнующиеся моря пшеницы; осень влечет к отягченным гроздьями виноградникам Олевано. У земли Лациума есть какая-то особенно старая и тесная связь с жизнью природы. И нет в Италии другой области, где природа так явно господствовала бы над делами человека. Не создания каких-либо старинных мастеров, но творчество одного величайшего художника, — самой латинской природы, — составляет истинную цель всякого путешествия по Лациуму.
Мало определенный географическими пределами Террачины и Чивитавеккии, Лациум чрезвычайно отчетливо определяется в зрительном образе, в глубоком своеобразии духа, заставляющем любить его больше, чем всякую иную местность Италии. Аромат этой древнейшей земли крепок, как в первые дни творения. Нигде не селились люди с таким постоянством и беспрерывностью жизни. И нигде не удалились они так мало от истин первобытного существования. Времена доримские, эпоха самостоятельного бытия всех этих сабинян, вольсков, герников, век циклопических стен Алатри, Кори и Норбы был веком наивысшей цивилизации Лациума. С тех пор началось медленное падение хозяйств, промыслов и городов, которое продолжалось при римских императорах, при папах и продолжается при королях новой Италии. До Лациума не дошло еще ничего из той деловитости, которая уже заставляет кипеть суетой тосканскую деревню. Даже тучные нивы Корнето и прекрасные сады Дженадзано произрастают мирно и естественно, как истинный дар Божий. Города Лациума, дремлющие на вершинах холмов, не знают другого шума, кроме звона медных кувшинов у фонтана, крика играющих детей и легкого топота козьих копыт. Темные стены их домов, золотая черепица их крыш не потревожены никакими новыми зданиями. Несчетное время прошло на их улицах, как один день тихого латинского лета.
Время пощадило здесь даже чистоту человеческих лиц. Древний тип первоначальных обитателей Лациума сохранился с единственной в своем роде верностью. Низкие выпуклые лбы этрусков, удлиненные овалы вольсков встречаются до сих пор на улицах Корнето и Кори. Приземистые широкие сабиняне движутся толпами в крестных ходах вокруг Субиако. Античный человек остается хозяином этой земли. Жизнь его продолжает течь в античных преданиях и правилах. Он хранит важную сельскую набожность, мудрую покорность природе. В земледельческом труде он более собиратель, чем сеятель, и опыт человеческого знания мало искушает его. Он более естественный пастух, чем хлебопашец и винодел. Лациум — страна бесчисленных стад, рай всяких животных, приручившихся к человеку и в то же время передавших людям что-то из своей первобытной и дикой вольности. В маленьких сабинских и вольских городках ослы делят с хозяевами бедный почерневший от дыма кров, и козы вскармливают поколения маленьких латинян, помня пример козы Амальтеи, вскормившей Юпитера. На крутых каменистых улицах Олевано они чувствуют себя родными в человеческой семье. Внизу равнины Кампаньи полны стадами овец. Дальше в сторону моря, вокруг развалин Остии, конные пастухи с длинными пиками пасут полудиких быков и лошадей. Ленивые буйволы спасаются от полуденного зноя, погружаясь в каналы Понтинских болот, откуда торчат только их пологие рога и черные ноздри.
Соединив свою судьбу так тесно с жизнью природы, с миром зверей, человек Лациума не успел создать многого за долгие века своего существования. Гений искусства и разум истории редко посещали его. Путешественник не встретит тут и десятой доли тех картин и зданий, которые он может найти даже в самых глухих углах Тосканы. Ему не придется переходить здесь от одного великого воспоминания к другому. Интерес ума, впечатления чувств уступают здесь место созерцанию, которое овладевает всем существом, сковывает все другие способности. Мало видеть Лациум — надо надышаться им, его древним, таинственным и благословенным воздухом, соединяющим запах душистых трав Кампаньи, дыхание моря и свежесть горных высот. Стихии моря, горных хребтов и равнин Кампаньи в разнообразных сочетаниях образуют пейзажи Лациума. Не всегда видимое море постоянно чувствуется, как предел этого мира, граница зеленых пространств Кампаньи. По другую сторону горизонт замкнут прекрасным очерком гор. В ясные зимние дни, когда воздух Рима прозрачен, как хрусталь, высокая стена Сабинских гор необычайно сверкает своими изломами и зубцами на бирюзовом небе за Номентанской дорогой. Холмы Альбано поднимаются синим куполом на фоне золотых закатов, видимых из Палестрины. В летний полдень нежная дымка окутывает гряду гор Вольсков перед Олевано; их зеленовато-голубые вершины кажутся тогда легче облаков, легче, чем самый эфир неба. Особенной стройностью отличается эта горная цепь, уходящая на юг Лациума. К северу от Рима холмы обрисовываются менее отчетливо. Монти Чимини бегут к Витербо беспорядочными и острыми волнами. Сорактэ господствует там, и с этой отдельной горой всегда связано воспоминание о мутных водах Тибра и о размываемых им римских берегах. Особое очарование свойственно таким отдельным горам. Гора Цирцеи, стоящая почти как остров в море близ Террачины, достойна быть той волшебной горой, которая видела своим гостем Улисса.
И Сорактэ, и гора Цирцеи, и Монте Каво в Альбанских горах — все это потухшие вулканы. Как сказал один старинный путешественник по Лациуму, «мы постоянно ступаем здесь на след былого огня, на прах веков, предшествовавших появлению человека в истории». Этот давно угасший космический огонь, этот прах первобытных веков сообщили земле Лациума ее величавые и торжественные формы. Глубочайшим покоем веет от них, освобождением от всего, что несет с собой быстрое и мелкое течение жизни. Быть может, этого покоя и освобождения ищет бессознательно каждый, кто вспоминает потом с восторгом развалины Остии, гробницы Корнето, храмы Кори и монастыри Субиако.
ОСТИЯ
Остия сделалась более доступна с недавним введением ежедневного автомобильного сообщения. Дорога в Остию продолжает, однако, быть пустыннейшей из дорог Лациума. Она пересекает самую нездоровую и необитаемую часть Кампаньи. Сто лет тому назад путешествие в Остию было целым подвигом. Собираясь посетить театр событий Энеиды, тот же Бонштеттен писал: «Вся прежняя область латинян и рутулов ныне так бедна и так заброшена, что даже хлеб привозится туда из Рима. В жаркие месяцы малярии только три женщины остаются стеречь точно мертвое тело ужасный город Остию, столицу пустыни. И можно биться об заклад, что из каждых трех людей, которые встречаются на этом берегу, двое по крайней мере — беглецы, совершившие в Риме убийство. Одна лишь лихорадка царит в этих пространствах во время великого летнего зноя. Зимой их затопляют дожди, и только весной можно ехать туда, запасшись провизией и письмом к какому-нибудь священнику, чтобы не быть принятым за разбойника». Во времена Бонштеттена на этом пути не было даже эвкалиптового оазиса, разведенного белыми монахами вокруг аббатства Трех Фонтанов. Самый город Остия сильно изменился с тех пор, сделавшись менее больным и менее голодным. Обитатели не оставляют его больше в летние месяцы на призор трех погибающих женщин, и в том замке, в котором содержались некогда несчастные папские колодники, устроен теперь небольшой музей для вещей, находимых при раскопках античной Остии. Там, где Бонштеттен видел только зеленые курганы, перед нами открываются улицы и дома обширного римского города.
Судьба этих античных городов, вышедших через много столетий на поверхность земли, кажется странной. До нас ничего не дошло из светивших на весь мир Александрии и Антиохии. Но почему-то мы видим воочию маленькую провинциальную Помпею, торговую Остию. Богатство Остии сказалось во множестве статуй, которые были добыты здесь и помещены в римских дворцах и музеях еще тогда, когда никто не предпринимал систематических и ученых раскопок. Отрытая ныне значительная часть города не удивляет так маленьким, «игрушечным» масштабом жизни, как удивляет прежде всего Помпея. Этот деловой портовый город с двухэтажными домами и товарными складами, вероятно, походил во многом на наши портовые города.
Улица гробниц ведет по обычаю к главным городским воротам. Здесь на своем месте вновь поставлена великолепная Виктория, служившая одним из пилястров Порта Романа. От этого мраморного существа сразу перестает быть пустынным пейзаж расстилающейся вокруг Кампаньи. Главная улица выводит к форуму, к театру. Зеленый луг и обломки мрамора, нежные силуэты колонн среди обвалившихся кирпичных стен и кустарников — как щедро награжден был античный мир этим прелестным посмертным образом за естественные добродетели своего бытия! Не страшно ли подумать здесь о том, какой вид являла бы после крушения наша жизнь, наша цивилизация. Что можно было бы найти среди развалин современного Лондона или Парижа подобное нежному мраморному телу Венеры, найденной в руинах этого театра? Наши города обеднели искусством, и мы, их дети, обеднели пониманием вечной символической души искусства. Мысль о Венере Остийской не успевает еще забыться, когда в соседнем храме простая надпись на алтаре «Veneri Sacrum»{137} поражает, как внезапная вспышка молнии. Пропасть, разделяющая два сознания, два мира, разверзается перед нами. Эстетическое любопытство давно научило нас знать различные типы Венер, их родину, их истории, имена их ваятелей. Но среди этих бесчисленных Венер, сделавшихся собственностью современного воображения, никогда не было и не могло быть «Святой Венеры» остийских пастухов, корабельщиков и легионеров.
Важная часть античного искусства ускользает от нашей оценки в таком роковом непонимании существа античной религии. Каждый подобный алтарь является для нас загадкой, несмотря на всю простоту соединенного с ним внешнего культа. Инстинктивная теология почитателей Аполлона и Венеры менее доступна для современного человека, даже чем темная и сложная теология служителей Митры. Остийский Митреум заставляет вспомнить разбросанные по римским музеям бесчисленные изображения бога, который сделался во II и III веке опасным соперником христианства. Подобный же рельеф, с изображением молодого и лучезарного охотника во фригийском колпаке, закалывающего быка, которого странным образом терзает еще рак и кровь которого лижет собака, украшал некогда и святилище «митриаков» в Остии. Кажется, Митра в Италии встречается там, где, как в этом портовом городе, было много иностранцев. И более, чем в Италии, религия Митры была распространена на Востоке и в военных городах Галлии, Германии и Британии. Эта восточная религия должна была оскорблять чувство старых классических народов своей малой интеллектуальностью. В подземелье Митреума есть келейность, привлекательная для души, стосковавшейся без жаркой, личной и утешительной молитвы единому Богу. Но классический мир не мог молиться перед таким отягощенным материальностью изображением жертвы. Италия времени Марка Аврелия не пожелала переменить неделание своих ясных богов на стремительный жест этого фригийского охотника. Отвлеченные истины христианства легко рассеяли здесь тяжелые пары пролитой им жертвенной крови.
Постепенно Италия изменила и в христианстве то, что делала его религией Востока, крайнего Юга. Здесь, в Лациуме, ведь нисколько не чувствуешь себя на юге, — на юге, таком далеком от родины. Суровый пейзаж прибрежной Кампаньи открывается от высоко стоящего храма, называемого храмом Нептуна. Ивы над Тибром пепельно-зелены, желтеет песок речных отмелей, и водяные птицы с жалобным криком носятся над лугами священного острова Аполлона. Вдали у Кастель Фузано лес пиний тянется узкой полосой между илистым неподвижным каналом и берегом моря. Ветер доносит оттуда слабый рокот прибоя. Окаймленное его белой полосой, латинское море уходит на юг к лавровым рощам Плиниева Лаурента, к руинам виллы Нерона в Анцио, к живописному Неттуно, к мрачному замку Астура и к мысу Цирцеи, синеющему, как мираж, над Террачиной.
КОРИ
Железная дорога в Террачину долго огибает справа Альбанские горы. От Веллетри становится видна наконец та часть Лациума, которую эти горы скрывают от жителей Рима. С восклицанием восторга путешественник глядит впервые из окна вагона на горы Вольсков и на оторванную от них, встающую из Понтинских болот прекрасную гору Цирцеи. Горы Вольсков, или, как их называют еще, Монти Лепини, поднимаются с этой стороны ровной и крутой стеной над болотистыми равнинами Кампаньи. Дорога вьется по краю болот, по местности нездоровой и незаселенной; только в окрестностях Кори она прорезает плодовые сады, оливковые рощи и виноградники.
Не доходя до круглой гробницы Цецилии Метеллы, на Via Appia есть остерия, в которой надлежит отдохнуть пешеходу, когда солнце поднимается слишком высоко и когда устанут ноги. Блюдо макарон, изготовленных с салом, съеденное в обществе пастухов и землекопов и запитое Фраскати, кажется необыкновенно вкусным после долгой ходьбы. Отсюда можно пересечь Кампанью и выйти к Порта Фурба на Тускуланской дороге. Приходится идти сперва по недавно проложенной Strada militare{130}, потом мимо гробниц Латинской дороги и, наконец, прямиком через открытое поле. Это одна из самых интересных прогулок в ближайших окрестностях Рима. Мимоходом можно заглянуть еще раз в полутень гробницы Валениев, чтобы полюбоваться ее летящими гениями. На пути к Латинским могилам встречается мост через узкий ручей, текущий среди сыроватой и пологой долины, весь заросший камышом и болотными травами. Это Алмоне, «короткий Алмоне» «Метаморфоз» Овидия. На его берегах, в недалеком расстоянии от моста, находятся священная роща, небольшой языческий храм, обращенный в церковь св. Урбана и нимфей, слывущий гротом нимфы Эгерии. Все это место со стоячими водами Алмоне, с камышом, зелеными холмами и могучими дубами священной рощи, с прохладной тенью нимфея, кажется легендарным и чудесным. «Bosco Sacro»{131} состоит из нескольких очень старых вечнозеленых дубов, растущих правильным кругом. Есть что-то прелестное в круглом пятне тени, которую эта рощица бросает на зеленый луг. Внутри готово место для алтаря, но и без алтаря здесь живет дух античной религии. В соседней церкви Сант Урбано античные гипсы соединены с раннехристианскими фресками; двор римской фермы окружает ее ныне; запах сена, вина и деревенского дыма сменил запах молитвенных курений и ладана. Все это — сама даже деревенская жизнь здесь — части одной старинной веры.
Лежа в тени священной рощи, начинаешь ощущать слабый аромат земли, молодой травы и вечной зелени. Сквозь темную листву дубов видно небо Рима и облака, плывущие над Кампаньей длинными рядами. Природа полна предчувствиями весны, наступает какой-то счастливейший час года. Но вдруг печаль охватывает душу. Отчего нельзя продлить эту минуту навсегда? Отчего и она должна пройти, кануть в безвозвратную глубину воспоминаний…
Все эти земли, и роща, и соседний храм, и все, что тут стояло во времена Антонинов, принадлежало уроженцу Греции, Ироду Аттическому. Он унаследовал от отца несметные сокровища, найденные около театра Диониса в Афинах, он был наставником молодого Марка Аврелия и мужем прекрасной Аннии Региллы из рода Юлиев. Он был самым богатым, самым известным, самым образованным и самым счастливым человеком того времени. Но вот, оставив ему четверых детей, Анния Регилла внезапно умерла, и он был обвинен молвой в ее смерти. Никто и никогда не узнает, правда ли это, и если правда, то зачем совершил это человек, стоявший на вершине земного благополучия. Известно только, что с тех пор его жизнь не вышла более из тени, брошенной на нее скорбью или грехом. Дом его навсегда погрузился в траур, и даже стены комнат были одеты черным мрамором, привезенным с далекого Лесбоса. Вся эта местность осталась посвященной тени Аннии Региллы. Сант Урбано, называемый обыкновенно храмом Вакха, был на самом деле одним из многочисленных храмов, построенных в память Аннии Региллы и в честь подземных богов. Церере, Прозерпине и почившей Аннии посвящена, таким образом, и эта священная роща.
Не осталась ли и до сих пор Персефона истинным гением здешних мест и не ее ли влияния внушают здесь сердцу тонкую и певучую жалобу? Печаль мифа о Деметре и Персефоне, античная печаль, есть самая глубокая и самая пронзающая душу из всех печалей. В ней нет утешительных слез, нет надежд христианской печали. В светлой волне ее есть неотвратимая отрава. В ней слышна нота безумия, звучащая, как напев жалующейся флейты, в шуме ветра, склоняющего дубы, в шелесте камыша, в безмолвии самого ясного, самого радостного дня.
Отдан последний поклон священной роще, нимфе Эгерии и тени Аннии Региллы. Перейден Алмоне, могилы Латинской дороги остались влево, и наш путь лежит теперь через открытое поле, туда, где акведуки сходятся толпой у Порта Фурба. Зимой Кампанья усеяна маргаритками. Проходя по ее волнистым полям, часто приходится остерегаться, чтобы не упасть в глубокую яму. Происхождение этих ям неизвестно. По всей Кампанье рассеяны следы человека, но всякая память уже исчезла о них. Дела людей здесь быстро забываются и становятся частью природы. Акведуки кажутся нам скорее естественными произрастаниями Кампаньи, чем созданием человеческих рук. От Порта Фурба открывается великолепная панорама Альбанских и Сабинских гор. Фраскати видно как на ладони; прозрачность воздуха позволяет различать отдельные дома в Рокка ди Папа. Видно также Тиволи налево, и еще дальше темнеет пятном на горе дикая Паломбара. Дух захватывает от широты этих зеленых пространств и протяженности голубоватых далей.
Перед таким зрелищем легко позабыть о времени; только легкий холодок, который всегда таится в Кампанье, дает знать о приближении ночи. На обратном пути к Риму Тускуланская дорога становится вечерней. Тележки, разукрашенные лентами и бубенцами, спешат в город или из города, ослы скачут галопом, и виноделы из Альбанских гор кутаются в свои толстые одеяла. Нисходит влажная и багровая заря, отражающаяся холодным румянцем в стеклах придорожных остерий. В дымных кузницах еще пылают горны и стучат молоты, но день кончен, и рабочие расходятся группами из соседних железнодорожных мастерских. В наступающих сумерках городские стены у ворот Сан Джованни кажутся необыкновенно высокими. Статуи на Латеране охвачены трагическим движением, рисуя на небе тревожные силуэты барокко. И в сторону пройденных дорог раскинула на этом золотом небе свой узорный венец пиния — чудное дерево Рима.
3
По пути к Тиволи Кампанья кажется более суровой и еще более безлюдной, чем в сторону холмов Альбано и Фраскати. Ущелья Сабинских гор имеют вид мрачный и зловещий. Да и самое Тиволи нельзя назвать веселым городом с его домами из темного камня и плохо прикрытой нищетой обитателей. Стекающиеся сюда вот уже несколько столетий иностранцы не сделали Тиволи менее сумрачным и жителей его более имущими. Трудно бороться с исторической судьбой мест, с противодействием сил природы. Как ни соблазнительно хозяину ресторана, поместившегося около храма Сивиллы, предложить посетителям завтрак на площадке у самого храма, он не всегда в состоянии сделать это. Порывы ветра опрокидывают его столы и уносят его скатерти. Сама природа как будто оберегает разными способами достоинство старого храма. Два немецких художника, только что мирно расположившиеся за столиком в стороне от ветра, вдруг вскакивают тревожно. По каменной стенке, увитой плющом, совсем близко от них, проползла змея.
Шум водопадов поднимается к храму Сивиллы, и водяная пыль летит высоко вверх белым столбом. Долг призывает путешественника к сошествию на самое дно ущелья, куда падает Анио знаменитыми Тиволийскими каскадами. Это почти что сошествие в ад. Скользкие ступени ведут к огромной яме, в которую значительный рукав реки низвергается почти отвесно. Эхо скал повторяет рев водопада, воздух бел от водяной пыли; в подземной пещере, сквозь которую воды нашли себе выход, невольно охватывает жуткое чувство. Здесь как бы подтверждается, что античный Тибур должен был иметь какое-то отношение к волшебству и что недаром он был городом Сивиллы.
Те же воды Анио совсем другое чувство вызывают на вилле д'Эстэ. Это вечный образ римской виллы, пленяющий наше воображение, какая-то вечная наша мечта. Обильные воды текут там, образуя тихие зеркальные бассейны и взлетая сверкающими на солнце струями фонтанов. Широкие террасы уставлены рядами потемневших от времени статуй. Закругленные лестницы ведут к ним; зеленый мох лежит толстым слоем на их балюстрадах. Аллеи проходят под сводами вечнозеленых дубов. Солнечный луч пестрит тонкие стволы в рощицах мирт и лавров. Заросли папоротников занимают заброшенные сырые гроты, нежные пещерные травки свешиваются с их потолков. Мраморные скамьи стоят у подножия старых кипарисов, и их твердые смолистые шишечки сухо стучат, падая на мрамор. Все это есть на вилле д'Эстэ, и никакое воображение не в силах представить богатства ее вод, расточительности фонтанов, величия бесконечно спускающихся лестниц и простора Кампаньи, открывающегося с ее высоких террас.
С этих террас путешественник видит невдалеке многостолетние оливковые рощи Тиволи и укрытые в группах зелени развалины виллы Адриана. Он может быть хорошо подготовленным к посещению этих развалин «Археологическими прогулками» Буассье, но описания не могут дать понятия о выросшей среди руин удивительной растительности. Все приняло там поистине колоссальные размеры. Редко где можно увидеть такие мощные оливковые деревья с причудливейшими кривыми стволами. Их узловатые корни далеко тянутся вокруг, переплетаясь и взрывая землю. Нигде нет таких развесистых и густолиственных вечнозеленых дубов, как на склонах «Темпейской» долины. Здесь даже в полдень сумеречно, даже в летний жар прохладно; зимой вода выступает при каждом шаге из-под сухих листьев, и повсюду ярко зеленеет влажный мох. Леса лавров выросли среди каменных россыпей. Плющ завешивает целые стены и взбирается высоко, до зияющих провалами сводов. Даже недавние насаждения принимаются с необычайной быстротой. Аллея кипарисов, ведущая к выходу, уже стала самой высокой кипарисовой аллеей в окрестностях Рима. И новое дерево Кампаньи, спасающий от малярии эвкалипт, растет здесь в изобилии. Его прямые белые стволы и длинные шелковистые листья встречаются часто среди развалин.
Чередование разнообразной и великолепной растительности с причудливыми обломками стен, с прорванными сводами, сквозь которые синеет небо, с опрокинутыми колоннами, со ступенями из драгоценного мрамора и мозаичными полами, искривленными пробивающейся сквозь них травою, придает редкую прелесть вилле Адриана. Иные остовы зданий напоминают, кроме того, что век Адриана был золотым веком римской архитектуры, веком Пантеона и Адрианова мавзолея, нынешнего замка святого Ангела. Глядя на них, убеждаешься лишний раз, что грандиозное, как его понимали римляне, не значит непременно очень большое. Здесь не было очень больших зданий. Дело, конечно, не в абсолютной величине измерений. Формула грандиозного, найденная римлянами, разрешается относительным числом, мерой чисел, пропорцией.
Вилла Адриана хороша еще тем, что она открывает перед нами что-то из частной жизни римлян. Тибуртинская вилла никогда не была античным Версалем. Это было личное, интимное заведение Адриана, его поместье, в котором хозяину был знаком каждый угол и в котором каждый новый гость являлся событием. Адриан удалился сюда, уже передав все дела империи своему преемнику, Марку Аврелию, и эта вилла не была центром вселенной, не знала шума эстафет и курьеров. К ней надо подходить с тем понятием о римской вилле, которое дают очаровательные письма Плиния-младшего.
Исследователи находят в расположении отдельных зданий виллы Адриана ту же преобладающую заботу о солнце, которая так выражена у Плиния. Положение относительно солнца делает комнаты разными, как живые существа, веселыми или серьезными, приглашающими к легкой беседе, к настойчивым трудам или одиноким размышлениям. У Плиния есть одна комната, «круглая и с окнами, прорезанными таким образом, что солнце проникает в нее во все дневные часы». В другой комнате «только два маленьких окна, из которых одно принимает первые лучи солнца, а другое — последние». У него есть еще бесконечное множество комнат, куда солнце входит только утром, или только в полдень, или только на закате, или куда оно не входит никогда. О каком высоком душевном воспитании говорит это непонятное для современного человека сознание своей зависимости от природы и бережливое, внимательное отношение к расточаемым ею дарам!
К идиллическим вкусам Плиния Адриан присоединил еще любовь к затеям. Следами этих затей полны развалины Тибуртинской виллы, и среди них всего интереснее Каноп, построенный императором в память его счастливого пребывания в Александрии. По Страбону, Каноп лежал в ста двадцати пяти стадиях от Александрии. Там находилось одно из самых почитаемых святилищ эллинистического Египта, храм Сераписа. Статуя бога, приносившая множество исцелений, была помещена таким образом, что однажды в день «луч солнца ложился на уста бога и как бы целовал его в губы». Каноп был местом постоянного паломничества египтян; движение толп никогда не прекращалось на канале, соединявшем его с Александрией. «День и ночь этот канал покрыт судами всевозможных размеров, переполненными мужчинами и женщинами, которые под звуки музыки предаются без отдыха и без перерыва самым сладострастным танцам. Гостиницы на обоих берегах предлагают любому приезжему все преимущества двойного наслаждения, — танцами и хорошим столом».
То, что называется Канопом на вилле Адриана, довольно сходно с этим описанием. Здесь есть искусственная долина, длиной в четверть версты, которая раньше была наполнена водой и изображала Канопский канал. В конце ее видны развалины небольшого храма, посвященного Антиною-Серапису. От храма хорошо сохранилась абсида, где стояла статуя Антиноя в стиле, подражающем египетскому, — одно из семнадцати изображений божественного юноши, найденных на вилле Адриана. В берегах канала устроено множество отдельных комнаток. Там, во время ночных празднеств Адриана, помещались танцовщицы и куртизанки, может быть, из числа тех шести тысяч, которые прошли сложную науку сладострастия в самой академии любви, в храме Афродиты в Александрии.
Однажды зимой небольшое наше общество замешкалось с осмотром Адриановой виллы. Вечерний туман захватил нас в Канопской долине. После краткого совещания мы решили ехать на ближайшую станцию железной дороги. С наступлением сумерек все странно изменилось на вилле. Тень вечера погасила блеск воспоминаний. Холодная сырость декабрьской ночи распространялась быстро, и казалось, что холод смерти разливается здесь реками туманов. Мы поспешили к выходу; те самые камни, мимо которых мы проходили здесь утром, казались уже другими. Все внушало леденящее кровь чувство небытия. Сторож, укутанный в плащ, проводил нас за ворота; на его лице мелькал неясный страх, — страх ночи, лихорадки, привидений. По дороге к станции мы переехали Анио через Понте Лукано. Вода глухо шумела под мостом у круглой гробницы Плавтиев. Нам повстречались два-три запоздалых стада. Овцы жались к изгородям; злые взъерошенные собаки переглянулись с пастухами и не стали на нас лаять. На станции, в ожидании поезда, мы долго сидели в остерии, слушая, как усиливается ветер в Кампанье. Лампа вспыхивала и гасла, стены дрожали, и казалось, вот-вот рухнет кровля бедного жилья и прикроет нас, грязных ребятишек, стол с полулитрами желтого вина, ветхий диван, над которым висели портрет короля и пара скрещенных ружей. Когда мы вышли наружу, была уже совсем черная ночь; порывы ветра валили с ног. Кое-как, держась друг за друга, мы добрели до платформы, освещенной двумя тусклыми фонарями. Шум падающей воды и серный запах заставили вспомнить, что то была станция Альбулейских вод, знаменитых в древности и посещаемых и теперь в летние месяцы приезжими из Рима. Но каким далеким казался Рим! Ночь и ветер скрывали пространства. Наконец спящий ночной поезд, шедший из Абруцци, подобрал нас и после медленного пробега через какие-то темные пустыни высадил на сияющей городскими огнями площади Термини. Ничто уже не заставляло думать здесь о Кампанье. Лишь влажность воздуха, туман и мокрые плиты римских улиц были ее недальним напоминанием.
4
Все разнообразно в Италии. Стоит удалиться от Рима на час езды в вагоне электрической дороги, чтобы попасть в особый край, имеющий свою особенную историю и географию, населенный особым племенем, которому свойственны особые нравы. Это страна Альбанских гор, вулканических круглых озер, страна маленьких городков — «кастелли», знаменитых своим вином, страна великолепных вилл, нетронутых лесов, былая страна художников, разбойников и эремитов.
Однажды нам случилось дожидаться трамвая в Дженцано, на площади в базарный день. Был конец марта; в Риме уже начались отличные, очень теплые дни. Здесь же было еще по-зимнему холодно, туманно. Местные жители кутались в толстые одеяла или в свои оранжевые шубы на собачьем меху. Неподвижные завернутые в плащи фигуры проезжали мимо на осликах, осторожно ступавших между огромных камней здешней первобытной мостовой. Есть отпечаток важности на лицах современных римлян. Здесь же лица положительно мрачны, в них есть что-то в самом деле угрожающее. Хотя разбойники перевелись давно, неукротимый темперамент остался до сих пор у обитателей Альбано, Марино и Дженцано. Кровавые расправы заканчивают здесь дела любви, денежные споры и выкрики игроков в морру чаще, чем где бы то ни было. Удар ножом, — coltellata, — нигде не процветает больше, чем здесь, и только Романья может еще поспорить в этом отношении с Монти Альбани. Здесь живут самые обуреваемые страстями люди во всей Италии; даже Стендаль не решался упрекнуть их в недостатке того, что он называл «энергией». Ничто в этих характерах не напоминает детской веселости венецианцев или живой рассудительности флорентийцев.
Несмотря на хороший ход весны, леса, окружающие Дженцано, были голы. Мы пришли туда из Рокка ди Папа, блуждая долго и наугад между озерами Альбано и Неми. Весенний воздух на этих лесных дорогах был удивительно крепок, даже резок не по-итальянски. Это опять особенность Альбанских гор, которая вдруг напомнила Россию. Да и знакомые деревья, глина, овраги, запах прелых листьев тоже напоминали Россию, — минутами казалось, что идешь через русский лес в конце апреля. Нам не удалось тогда выйти, как мы хотели, к городку Неми и озером пришлось любоваться из сада при маленькой остерии в Дженцано. Янтарное вино Дженцано вознаградило нас за неудачу. Французский путешественник XVIII века, де Бросс, не одобрил в свое время этого вина. «Une petite liqueur jaunеtre, fade et douceе laquelle on a malе propos donnй le nom de vin»{132}. Вот еще одна ошибка ложноклассического века, признававшего только grand Art и grand vin!{133}
В мае берега озера неузнаваемы. Леса, ведущие к Неми, наполнены пением птиц и сладким запахом желтых цветов дрока. С высоты, на которой расположен старый коричневый замок Неми, круглое озеро кажется темно-зеленым, непостижимо густого зеленого цвета. Оно похоже на чашу, наполненную особой влагой, более тяжелой, чем вода, например, расплавленным зеленым камнем. Оно совсем волшебно в туманные дни, видимое где-то далеко внизу сквозь просветы виллы Чезарини.
Другой вид у Альбанского озера. Оно гораздо больше, форма его не такой правильный круг; оно всегда сине-стального цвета и всегда беспокойно. Можно подумать, что не все подземные силы угасли на бездонной его глубине: в нем есть постоянное движение, неутихающая зыбь колышет его поверхность. Однажды мы сидели на его обрывистых берегах у Капуцинского монастыря. Чуть слышно долетал туда стук топоров с той стороны озера, от Палаццолы. Там уже начали безжалостно рубить древние заповедные леса. Через десяток лет от лесов Альбанского озера не останется ничего. Между тем это и есть знаменитый лес делла Фаджола, служивший приютом для разбойников римской Кампаньи. Здесь укрывались многочисленные банды Марко Шарра и Альфонсо Пикколомини. Лес был домом для них, местом отдыха и часто местом вечного успокоения для смертельно раненных в каком-нибудь опасном деле. Может быть, до сих пор на глухих полянах делла Фаджолы встречаются под слоем перегнивших листьев следы биваков и ямы, закопченные дымом костров. В последний раз этот лес ожил в новелле Стендаля, рассказывающей про любовь Джулио Бранчифорте и Елены Кампиреале.
Прекрасная дорога над озером, так называемая верхняя галерея, ведет от монастыря капуцинов в Кастель Гандольфо. В самые жаркие дни здесь прохладно и тенисто, и ледяные ключи журчат соблазнительно на каждом шагу. Трудно представить себе более райскую прогулку. К сожалению, за последние годы здесь выросло несколько ничтожных и безвкусных villino{134}, отнимающих у путника вид на озеро и на вершину Монте Каво. Нужна большая смелость, чтобы строиться в таком близком соседстве с великолепными поместьями XVII и XVIII века. Альбанские горы — классическая страна римских вилл. Достаточно назвать виллы Альдобрандини, Конти, Мондрагоне, Фальконьери и Ланчелотти во Фраскати, виллу Барберини в Кастель Гандольфо, виллу Киджи в Ариччии, виллу Чезарини в Дженцано. Из путешествия де Бросса мы узнаем эти виллы такими, какими создали их строители барокко и рококо. Там встречаются интереснейшие подробности о любимой затее XVIII века — о разбросанных среди садов потайных фонтанах. Они были скрыты в зелени, или в гротах, или в драпировках безобидных с виду статуй и начинали действовать, как только неосторожный посетитель задевал нечаянно их привод. В письме де Бросса, где он рассказывает о своей поездке во Фраскати, есть несколько восхитительных эпизодов такого рода. Почтенный судья начал свой опыт на вилле Мондрагоне у «полиприапического» фонтана. Вид объемистых бронзовых труб, внезапно выпрямившихся и начавших извергать воду, привел де Бросса и его спутников в крайнюю веселость. Они стали направлять трубы друг на друга, пока все не промокли до костей. Пришлось идти в гостиницу и переодеться. «Но вот что мы этим выиграли: мы доверчиво уселись у входа в Бельведер Альдобрандини около кентавра, трубящего в рог, не заметив множества предательских трубок, прикрытых туфом, которые вдруг стали поливать нас дугообразными струями. Тогда, не зная, что делать, ибо наши чемоданы с платьем уже опустели после сцены на вилле Мондрагоне, мы отчаянно углубились в самые мокрые места парка, где до позднего вечера предавались этой забаве. Там есть одна удивительная винтовая лестница: едва только успеешь ступить на нее, как вода начинает бить отовсюду — сверху, снизу, со всех сторон. Бежать поздно, — non c'e rimedio!»{135}
Было бы тщетно искать теперь даже след этих былых затей на Тускуланских виллах. Нынешний путешественник явится более званым гостем только на вилле Фальконьери, на вилле скромной, хозяйственно окруженной оливками, украшенной тихим прудом, который обступили высокие кипарисы. Сам Борромини, принимавший участие в постройке, охотно снизошел здесь до деревенской простоты, подчиняясь вкусам этих Фальконьери с Via Giulia{136}, которые смотрят так добро и весело в не слишком искусных, но милых стенных росписях их виллы, переменившей множество владельцев и сделавшейся, наконец, собственностью германского императора и прекрасным приютом его гостей, — немецких ученых и художников. Такие скромные виллы пробуждают в современном человеке больше добрых желаний, чем торжественные декорации барокко. Для действительной жизни утомленных, чувствительных и одиноких душ небольшой возделанный сад нужнее, чем партеры Конти и театры Альдобрандини. Несколько деревьев, приносящих хорошие плоды в награду за бережный уход, десяток лоз, на которых сосчитаны все гроздья, немного фиалок, жасмина и роз, холодный ключ, наполняющий обломок античного саркофага, высокая, увитая плющом стена, за которой Рим, — кто из нас променял бы это на пышность и убранство какой угодно жизни, кто отказался бы дожить здесь свои дни!
Осмотрев виллы Фраскати и старинный греческий монастырь в Гротаферате, полюбовавшись двумя озерами и живописным силуэтом Марино со стороны ущелья, посетив Ариччию с ее прекрасной площадью между Берниниевской церковью и дворцом виллы Киджи, остается закончить поездку в Альбанские горы восхождением на Монте Каво. Как знакома вершина этой латинской горы каждому жителю Рима! От Рокка ди Папа она становится такой близкой, что можно пересчитать окна в расположенном на ней упраздненном монастыре. Затем она скрывается за лесом, покрывающим склоны горы. Взобраться на Монте Каво отсюда — небольшой труд, и как вознаграждает за него последняя часть подъема по узкой античной дороге, отлично вымощенной плитами из лавы. Такое живое явление античного дела в безмолвных весенних лесах поражает глубоко. Эта латинская дорога воскрешает дух Рима одними своими пропорциями, одним начертанием, одной формой камней. Взойдя по ней наверх, мы уже не думаем, что стоявший здесь храм Юпитера Громовержца исчез. Облако окутывает вершину, плывет сквозь лес, и вдруг все кругом наполняется раскатами недалекого грома. Дождь заставляет напрасно стучаться в двери и окна покинутого здания. Остается только переждать его, прижавшись к стене в одной из ниш. Или лучше — поспешно спуститься, несмотря на потоки дождя, чтобы скорее уйти от места, заповедного в веках, оставленного людьми и близкого к громам…
5
В римской Кампанье родилась пейзажная живопись. Местность к северу от Рима, вдоль древней Фламиниевой дороги, еще и теперь часто напоминает Пуссэна и Клод Лоррена. Там белеет здание Аква Ачетоза, осененное несколькими старыми деревьями, желтый Тибр плещет на устои Понте Молле, и вид на речную долину, оканчивающуюся голубой вершиной Сорактэ, — это все еще тот вид, который написал Клод Лоррен в своем «Пейзаже с мельницей». Выше по течению за Тор ди Квинто, в том месте, где стоит остерия «Двух мостов», Тибр принимает справа ручей, образующий долину Пуссэна. «Валь Пуссино» звучит здесь прекрасно в устах пастухов и других посетителей скромной остерии. И почитатель великого художника Кампаньи с глубоким волнением обращает взгляд к пологим холмам, уходящим вверх по долине, к одинокому зданьицу вдали, которое кажется давно знакомой точкой пейзажей Пуссэна. Ближе к остерии, над самой дорогой холмы обрываются скалистым утесом, красным и усеянным пещерами, что заставило назвать его Гротта Росса. Рощица пиний выросла на этом утесе, и мысль, что Пуссэн не раз глядел оттуда на Кампанью, заставляет подняться к пиниям и пещерам. Гротта Росса покинута ныне даже пастухами, как была она покинута прежде разбойниками. Но на этом месте Пуссэн, быть может, чаще всего стоял лицом к лицу с воскресшей и снова живой мифологией. В этих странных пещерах был естественный дом его фавнов. Игры нимф были так веселы на этих мягких иглах, так свежи в этом речном ветре. Тибр, катящий свои воды по великолепным меандрам, казался отсюда настоящим божеством Кампаньи. В этой реке, в этих пространствах Кампаньи и неба над ней, в этой ленте древней Саларийской дороги и в этом синем холме Кастель Джубилео ничто не умалилось, не стерлось и не погасло со времен Пуссэна. Со спокойным сердцем думаешь здесь, что Рим продолжает владеть лучшими своим достоянием — пейзажем Кампаньи.
В пейзаже римской Кампаньи нет ничего расплывчатого и неопределенного. Ее красота — это красота для художника. Величие, строгость и постоянство образов свойственны ей. Стоит выйти за любые ворота Рима, чтобы во все стороны открылись прекрасно составленные картины. Эта природа всегда подчинена законам идеальной композиции. Живописные руины, деревья, расположенные в виде кулис, богатое разнообразие планов, чистые линии гор, замыкающие горизонт, — все эти черты пейзажей Пуссэна и Клода подсказаны здесь действительностью. Насыщенные тона зелени и коричневатой земли, золото, светящееся в белых облаках, и глубокая влажная синева неба не столько созданы художниками римской Кампаньи, сколько найдены ими. В Клод Лоррене художник сочетался еще с лирическим поэтом. Душевный строй его чем-то напоминает Ватто, отличаясь, однако, меньшим драматизмом, большим спокойствием и способностью притихать и прислушиваться. Всегдашняя популярность и понятность Клода объясняется эмоциональностью его искусства. Фантастичность его картин зиждется на глубокой правдивости, инстинктивности, даже на простодушии. Рескин, восстававший против искусственности Клод Лоррена, просто не знал римской Кампаньи.
Эпическое искусство Пуссэна более трудно для понимания. Как пейзажист он никогда не был превзойден. Его пейзажи поднимают нас до высоты того сознания, которое рождало мифы. В них воскресает сама земля античного сказания. Отношение Пуссэна к римской Кампаньи было сложнее, чем отношение Клода. Один стремился выразить в изображениях ее природы свою душу. Другой нашел самую душу этой природы. Маленькие фигурки на картинах Пуссэна — это настоящие психеи римского пейзажа. Пуссэну удалось то, чего никогда не достигал Клод Лоррен. Несмотря на классические сюжеты многих картин Клода, они не выходят за пределы романтического и мечтательного видения, лишь случайно и отдаленно связанного с античными темами. В лучших вещах Пуссэна, таких, как его «сезоны» или наши эрмитажные пейзажи с фигурами, есть волшебно-близкое ощущение классического мира. Его мифология, быть может, единственный случай для нас вздохнуть тем самым воздухом, каким дышали герои и боги античной легенды, увидеть тот мир в полном цвете красноватых тел, пепельно-зеленых лесов, золотистых камней, снежных облаков и хрустальных рек, отражающих лазурь неба.
Душа античного открылась Пуссэну в его долгих ежедневных прогулках по Риму и римской Кампаньи. Ничего незначительного не было для него в вещах, сквозь которые его взор проникал в прекраснейшую из тайн человечества, и часто из своих прогулок он приносил завернутыми в платок речные камни, мох развалин и травы Кампаньи. Римская жизнь Пуссэна, проходившая в труде, углубленном созерцании и важной беседе, являет благороднейший образ, повторенный после него многими, но всегда с меньшей чистотой, образ жизни художника в Риме. «Пуссэн вел совершенно правильную жизнь, — рассказывает его биограф Беллори. — Он обыкновенно вставал рано и час или два гулял за городом или в городе, чаще всего на Монте Пинчио, неподалеку от церкви Тринита и от своего дома. Он поднимался туда в тени прекрасных деревьев, под которыми шумят фонтаны. Отсюда открывается великолепный вид на Рим, на его холмы и здания, расположенные как сцена какого-то огромного театра. Здесь иногда он беседовал с друзьями о предметах ученых и занимательных. Вернувшись к себе, он садился писать и писал до полудня.
После обеда он опять работал и благодаря такому постоянному прилежанию успевал сделать очень многое. Вечером он снова выходил из дому и прогуливался внизу на площади, на которой обыкновенно собираются живущие в Риме иностранцы. Его всегда сопровождало несколько друзей, которые образовывали как бы его свиту, и по этой свите его узнавали все, желавшие видеть его и свидетельствовать ему свои добрые чувства. Он охотно разговаривал со всяким, внушавшим ему доверие, и подойти к нему не было трудно. Он охотно слушал других, но его собственные речи отличались глубиной содержания и возбуждали всеобщее внимание. Он часто говорил об искусстве, и с такой ясностью, что не только все образованные люди, но и сами художники любили слышать из его уст прекраснейшие мысли о живописи…»
В числе художников, сопровождавших Пуссэна в его вечерних прогулках на пьяцца ди Спанья, бывал, конечно, и брат его жены, пейзажист Гаспар Дюге, называемый иногда также Гаспаром Пуссэном. Этот «маленький Пуссэн» отдал все свое незаурядное дарование целиком изображению римской Кампаньи. В Риме сохранилось множество его картин, которые встречаются во всех здешних галереях. Гаспар писал также и фреской, — большие фресковые его пейзажи можно видеть в церкви Сан Мартино аи Монти. Лучше всего представлен этот милый художник в галерее Колонна, где собрано двенадцать его пейзажей, написанных темперой. Тонкая прелесть колорита и легкое безмыслие построения отличают их. Рассказывают, что Гаспар Пуссэн писал свои картины в несколько дней. В них действительно есть что-то минутное. Минутные идиллии — все эти круглые озера, долины, осененные высокими деревьями, каскады, роющие свой путь среди скал, всегда сопровождаемые маленькими человеческими фигурками, которые выражают чувства отдыха среди природы. Бесчисленное множество мест Кампаньи и Лациума было изображено Гаспаром Пуссэном. Но он лучше всего как художник римского неба. На его темперах лиловато-синее или розовое небо пылко горит в соседстве с пепельно-зеленым тоном леса и меловым оттенком скал. Гаспар был очень своеобразным колористом. В противоположность золоту старшего Пуссэна в его красках всегда разлито серебро. Рядом с оркестровыми пьесами Клода его вещи кажутся отрывками камерной музыки.
До Пуссэнов и Клода Лоррена в Риме уже работали пейзажисты. Тонкие пейзажи сопровождают люнеты Доменикино в Сант Онофрио, а Доменикино был одно время учителем Пуссэна. Приютивший юношу Клода, Агостино Тасси из Перуджии написал замечательные пейзажные фризы в Квиринальском дворце. Но только после того, как классический пейзаж был создан двумя великими французами, нашедшими в Риме вторую родину, римская Кампанья стала обетованной землей художников. Пейзажами Кампаньи до сих пор наполнены все римские галереи и собрания картин. Здесь можно видеть сильного и свежего Яна Бота, мечтательного Сваневельта, декоративного Бриля, театрального и романтического Сальватора Розу. Даже маленьким и незаметным художникам Кампанья помогала делаться мастерами и поэтами. Нельзя без волнения вспомнить всякому, кто хоть на короткое время был гражданином Рима, один пейзаж фламандца ван Бломена, прозванного Оризонте, в галерее Колонна, — круглящиеся, темные массы зелени в саду какой-то пригородной виллы, сквозь которые видно в просвете поле, виноградник и вдали купола Рима под вечерним бронзовым небом.
Руины, украшавшие картины Пуссэна и Клода, сделались в XVIII веке темой особого искусства, — пейзажа с развалинами. Живописная традиция классического пейзажа к тому времени несколько ослабела, и руины Паннини отражают больше манеру венецианских пейзажистов. В конце века последовал новый прилив к Риму иностранцев. Удивительные рисунки Фрагонара изображают какие-то сны о римской вилле. Для Юбер Робера Кампанья и развалины Рима стали неиссякаемыми источниками благороднейшей и живописной фантазии. Целый ряд более скромных, сухих и точных немцев заносил в свои альбомы и переводил на медные доски гравюр классические линии римских видов. Рим XVIII века сохранился еще в гуашах итальянизированного голландца Ванвителли, в галереях Корсини и Капитолия.
В начале прошлого столетия Рим сделался мировой официальной школой художников. Жившие здесь годами французы, немцы, русские не все часы проводили среди рекомендованных им бельведерских антиков и в станцах Рафаэля. Кампанья видела их самые лучшие и самые свободные дни, и римская жизнь, — дружеский круг, черноглазые Мариуччии и завтраки у Лепре, — навсегда оставалась для них привлекательным образом счастья и молодости. Даже наш строгий и погруженный в свои мысли Иванов мог на минуту заразиться сияющей радостью октябрьского праздника в Риме. Перелистывая его записные книжки, хранящиеся в Румянцевском музее, видишь, как перемежаются там с размышлениями о великих темах простые образы римских улиц и восхитившие внезапно глаз линии римских горизонтов. Благодаря своим этюдам, Иванов стал русским художником Лациума и Кампаньи, подобно тому как другой наш замечательный мастер, Сильвестр Щедрин, сделался живописцем Неаполя.
В то хорошее для искусства время, когда жили еще два этих русских итальянца, когда мечтой всех светловолосых и восторженных германских юношей-художников было Олевано в горах Лациума, Италию посетили Тернер и Kopo. Тернер и Kopo писали Кампанью, и, таким образом, ни один из четырех гениев искусства пейзажа не миновал пейзажей Рима. Глазом Чайльд Гарольда увидел Тернер римские пинии и осыпанные золотом облачные города в римском небе. И каждый камень, каждое дерево написаны в итальянских пейзажах Kopo с душевным трепетом, с глубокой любовью к земле Лациума. Kopo понял здесь, как понял великий Пуссэн, жизнь, имеющую образ и подобие человека, которая таится в природе. Безлюдные луга и пустынные рощи Кампаньи и для него были населены мифами, и с тех пор не лишенными бесплодных существ и одухотворяющих веяний стали для Kopo и утренние туманы рек, и опушки лесов Франции. Психея пейзажа снова слетела в его искусство. Этому французскому художнику суждено было скоро вернуться на родину, и Рим не сделался его вторым отечеством, как сделался он отечеством Пуссэна и Клода. Те нашли там дом своей жизни и смерти. Может быть, воспоминание об этой судьбе их примешивается к зрелищу их произведений, увеличивая тем их очарование. Может быть, оттого так действителен их призыв к уходу от дел и тревог жизни, призыв созерцательных расположений души, призыв Рима, Италии. Ибо, как верно сказал Буркгардт: «Когда вдали от Италии видишь Клода Лоррена или Пуссэна, их картины, без сравнения со всякими другими, пробуждают тоску, глухую, но вечную тоску по незабвенном Риме».
ЛАЦИУМ
ДУХ ЛАЦИУМА
Лишь за долгое пребывание Рим вознаграждает знанием Лациума. Дальние окрестности Рима трудно доступны торопливому путешественнику. Дороги Лациума открыты только тому, кто не спешит возвратиться на площадь Термини, кто дома в Риме, кто свободен в предпочтении дня и заботлив в выборе сезона. Иные местности Лациума, как, например, латинское взморье, хороши зимой; Нинфа прекрасна в короткий миг полного весеннего цветения; гробницы Корнето надо видеть, когда их окружают волнующиеся моря пшеницы; осень влечет к отягченным гроздьями виноградникам Олевано. У земли Лациума есть какая-то особенно старая и тесная связь с жизнью природы. И нет в Италии другой области, где природа так явно господствовала бы над делами человека. Не создания каких-либо старинных мастеров, но творчество одного величайшего художника, — самой латинской природы, — составляет истинную цель всякого путешествия по Лациуму.
Мало определенный географическими пределами Террачины и Чивитавеккии, Лациум чрезвычайно отчетливо определяется в зрительном образе, в глубоком своеобразии духа, заставляющем любить его больше, чем всякую иную местность Италии. Аромат этой древнейшей земли крепок, как в первые дни творения. Нигде не селились люди с таким постоянством и беспрерывностью жизни. И нигде не удалились они так мало от истин первобытного существования. Времена доримские, эпоха самостоятельного бытия всех этих сабинян, вольсков, герников, век циклопических стен Алатри, Кори и Норбы был веком наивысшей цивилизации Лациума. С тех пор началось медленное падение хозяйств, промыслов и городов, которое продолжалось при римских императорах, при папах и продолжается при королях новой Италии. До Лациума не дошло еще ничего из той деловитости, которая уже заставляет кипеть суетой тосканскую деревню. Даже тучные нивы Корнето и прекрасные сады Дженадзано произрастают мирно и естественно, как истинный дар Божий. Города Лациума, дремлющие на вершинах холмов, не знают другого шума, кроме звона медных кувшинов у фонтана, крика играющих детей и легкого топота козьих копыт. Темные стены их домов, золотая черепица их крыш не потревожены никакими новыми зданиями. Несчетное время прошло на их улицах, как один день тихого латинского лета.
Время пощадило здесь даже чистоту человеческих лиц. Древний тип первоначальных обитателей Лациума сохранился с единственной в своем роде верностью. Низкие выпуклые лбы этрусков, удлиненные овалы вольсков встречаются до сих пор на улицах Корнето и Кори. Приземистые широкие сабиняне движутся толпами в крестных ходах вокруг Субиако. Античный человек остается хозяином этой земли. Жизнь его продолжает течь в античных преданиях и правилах. Он хранит важную сельскую набожность, мудрую покорность природе. В земледельческом труде он более собиратель, чем сеятель, и опыт человеческого знания мало искушает его. Он более естественный пастух, чем хлебопашец и винодел. Лациум — страна бесчисленных стад, рай всяких животных, приручившихся к человеку и в то же время передавших людям что-то из своей первобытной и дикой вольности. В маленьких сабинских и вольских городках ослы делят с хозяевами бедный почерневший от дыма кров, и козы вскармливают поколения маленьких латинян, помня пример козы Амальтеи, вскормившей Юпитера. На крутых каменистых улицах Олевано они чувствуют себя родными в человеческой семье. Внизу равнины Кампаньи полны стадами овец. Дальше в сторону моря, вокруг развалин Остии, конные пастухи с длинными пиками пасут полудиких быков и лошадей. Ленивые буйволы спасаются от полуденного зноя, погружаясь в каналы Понтинских болот, откуда торчат только их пологие рога и черные ноздри.
Соединив свою судьбу так тесно с жизнью природы, с миром зверей, человек Лациума не успел создать многого за долгие века своего существования. Гений искусства и разум истории редко посещали его. Путешественник не встретит тут и десятой доли тех картин и зданий, которые он может найти даже в самых глухих углах Тосканы. Ему не придется переходить здесь от одного великого воспоминания к другому. Интерес ума, впечатления чувств уступают здесь место созерцанию, которое овладевает всем существом, сковывает все другие способности. Мало видеть Лациум — надо надышаться им, его древним, таинственным и благословенным воздухом, соединяющим запах душистых трав Кампаньи, дыхание моря и свежесть горных высот. Стихии моря, горных хребтов и равнин Кампаньи в разнообразных сочетаниях образуют пейзажи Лациума. Не всегда видимое море постоянно чувствуется, как предел этого мира, граница зеленых пространств Кампаньи. По другую сторону горизонт замкнут прекрасным очерком гор. В ясные зимние дни, когда воздух Рима прозрачен, как хрусталь, высокая стена Сабинских гор необычайно сверкает своими изломами и зубцами на бирюзовом небе за Номентанской дорогой. Холмы Альбано поднимаются синим куполом на фоне золотых закатов, видимых из Палестрины. В летний полдень нежная дымка окутывает гряду гор Вольсков перед Олевано; их зеленовато-голубые вершины кажутся тогда легче облаков, легче, чем самый эфир неба. Особенной стройностью отличается эта горная цепь, уходящая на юг Лациума. К северу от Рима холмы обрисовываются менее отчетливо. Монти Чимини бегут к Витербо беспорядочными и острыми волнами. Сорактэ господствует там, и с этой отдельной горой всегда связано воспоминание о мутных водах Тибра и о размываемых им римских берегах. Особое очарование свойственно таким отдельным горам. Гора Цирцеи, стоящая почти как остров в море близ Террачины, достойна быть той волшебной горой, которая видела своим гостем Улисса.
И Сорактэ, и гора Цирцеи, и Монте Каво в Альбанских горах — все это потухшие вулканы. Как сказал один старинный путешественник по Лациуму, «мы постоянно ступаем здесь на след былого огня, на прах веков, предшествовавших появлению человека в истории». Этот давно угасший космический огонь, этот прах первобытных веков сообщили земле Лациума ее величавые и торжественные формы. Глубочайшим покоем веет от них, освобождением от всего, что несет с собой быстрое и мелкое течение жизни. Быть может, этого покоя и освобождения ищет бессознательно каждый, кто вспоминает потом с восторгом развалины Остии, гробницы Корнето, храмы Кори и монастыри Субиако.
ОСТИЯ
Остия сделалась более доступна с недавним введением ежедневного автомобильного сообщения. Дорога в Остию продолжает, однако, быть пустыннейшей из дорог Лациума. Она пересекает самую нездоровую и необитаемую часть Кампаньи. Сто лет тому назад путешествие в Остию было целым подвигом. Собираясь посетить театр событий Энеиды, тот же Бонштеттен писал: «Вся прежняя область латинян и рутулов ныне так бедна и так заброшена, что даже хлеб привозится туда из Рима. В жаркие месяцы малярии только три женщины остаются стеречь точно мертвое тело ужасный город Остию, столицу пустыни. И можно биться об заклад, что из каждых трех людей, которые встречаются на этом берегу, двое по крайней мере — беглецы, совершившие в Риме убийство. Одна лишь лихорадка царит в этих пространствах во время великого летнего зноя. Зимой их затопляют дожди, и только весной можно ехать туда, запасшись провизией и письмом к какому-нибудь священнику, чтобы не быть принятым за разбойника». Во времена Бонштеттена на этом пути не было даже эвкалиптового оазиса, разведенного белыми монахами вокруг аббатства Трех Фонтанов. Самый город Остия сильно изменился с тех пор, сделавшись менее больным и менее голодным. Обитатели не оставляют его больше в летние месяцы на призор трех погибающих женщин, и в том замке, в котором содержались некогда несчастные папские колодники, устроен теперь небольшой музей для вещей, находимых при раскопках античной Остии. Там, где Бонштеттен видел только зеленые курганы, перед нами открываются улицы и дома обширного римского города.
Судьба этих античных городов, вышедших через много столетий на поверхность земли, кажется странной. До нас ничего не дошло из светивших на весь мир Александрии и Антиохии. Но почему-то мы видим воочию маленькую провинциальную Помпею, торговую Остию. Богатство Остии сказалось во множестве статуй, которые были добыты здесь и помещены в римских дворцах и музеях еще тогда, когда никто не предпринимал систематических и ученых раскопок. Отрытая ныне значительная часть города не удивляет так маленьким, «игрушечным» масштабом жизни, как удивляет прежде всего Помпея. Этот деловой портовый город с двухэтажными домами и товарными складами, вероятно, походил во многом на наши портовые города.
Улица гробниц ведет по обычаю к главным городским воротам. Здесь на своем месте вновь поставлена великолепная Виктория, служившая одним из пилястров Порта Романа. От этого мраморного существа сразу перестает быть пустынным пейзаж расстилающейся вокруг Кампаньи. Главная улица выводит к форуму, к театру. Зеленый луг и обломки мрамора, нежные силуэты колонн среди обвалившихся кирпичных стен и кустарников — как щедро награжден был античный мир этим прелестным посмертным образом за естественные добродетели своего бытия! Не страшно ли подумать здесь о том, какой вид являла бы после крушения наша жизнь, наша цивилизация. Что можно было бы найти среди развалин современного Лондона или Парижа подобное нежному мраморному телу Венеры, найденной в руинах этого театра? Наши города обеднели искусством, и мы, их дети, обеднели пониманием вечной символической души искусства. Мысль о Венере Остийской не успевает еще забыться, когда в соседнем храме простая надпись на алтаре «Veneri Sacrum»{137} поражает, как внезапная вспышка молнии. Пропасть, разделяющая два сознания, два мира, разверзается перед нами. Эстетическое любопытство давно научило нас знать различные типы Венер, их родину, их истории, имена их ваятелей. Но среди этих бесчисленных Венер, сделавшихся собственностью современного воображения, никогда не было и не могло быть «Святой Венеры» остийских пастухов, корабельщиков и легионеров.
Важная часть античного искусства ускользает от нашей оценки в таком роковом непонимании существа античной религии. Каждый подобный алтарь является для нас загадкой, несмотря на всю простоту соединенного с ним внешнего культа. Инстинктивная теология почитателей Аполлона и Венеры менее доступна для современного человека, даже чем темная и сложная теология служителей Митры. Остийский Митреум заставляет вспомнить разбросанные по римским музеям бесчисленные изображения бога, который сделался во II и III веке опасным соперником христианства. Подобный же рельеф, с изображением молодого и лучезарного охотника во фригийском колпаке, закалывающего быка, которого странным образом терзает еще рак и кровь которого лижет собака, украшал некогда и святилище «митриаков» в Остии. Кажется, Митра в Италии встречается там, где, как в этом портовом городе, было много иностранцев. И более, чем в Италии, религия Митры была распространена на Востоке и в военных городах Галлии, Германии и Британии. Эта восточная религия должна была оскорблять чувство старых классических народов своей малой интеллектуальностью. В подземелье Митреума есть келейность, привлекательная для души, стосковавшейся без жаркой, личной и утешительной молитвы единому Богу. Но классический мир не мог молиться перед таким отягощенным материальностью изображением жертвы. Италия времени Марка Аврелия не пожелала переменить неделание своих ясных богов на стремительный жест этого фригийского охотника. Отвлеченные истины христианства легко рассеяли здесь тяжелые пары пролитой им жертвенной крови.
Постепенно Италия изменила и в христианстве то, что делала его религией Востока, крайнего Юга. Здесь, в Лациуме, ведь нисколько не чувствуешь себя на юге, — на юге, таком далеком от родины. Суровый пейзаж прибрежной Кампаньи открывается от высоко стоящего храма, называемого храмом Нептуна. Ивы над Тибром пепельно-зелены, желтеет песок речных отмелей, и водяные птицы с жалобным криком носятся над лугами священного острова Аполлона. Вдали у Кастель Фузано лес пиний тянется узкой полосой между илистым неподвижным каналом и берегом моря. Ветер доносит оттуда слабый рокот прибоя. Окаймленное его белой полосой, латинское море уходит на юг к лавровым рощам Плиниева Лаурента, к руинам виллы Нерона в Анцио, к живописному Неттуно, к мрачному замку Астура и к мысу Цирцеи, синеющему, как мираж, над Террачиной.
КОРИ
Железная дорога в Террачину долго огибает справа Альбанские горы. От Веллетри становится видна наконец та часть Лациума, которую эти горы скрывают от жителей Рима. С восклицанием восторга путешественник глядит впервые из окна вагона на горы Вольсков и на оторванную от них, встающую из Понтинских болот прекрасную гору Цирцеи. Горы Вольсков, или, как их называют еще, Монти Лепини, поднимаются с этой стороны ровной и крутой стеной над болотистыми равнинами Кампаньи. Дорога вьется по краю болот, по местности нездоровой и незаселенной; только в окрестностях Кори она прорезает плодовые сады, оливковые рощи и виноградники.