Обитель
Часть 25 из 37 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Докучливое его побирушничество легко сменялось в нём дерзостью и брезгливостью — особенно в отношении тех больных, что ни разу его не угощали и не собирались в дальнейшем — видимо, Филиппок к таким и относился.
Впрочем, любого насилия батюшка-побирушка опасался и, если возникала угроза сурового воздаяния, — сразу отступал и затаивался.
Разговоры его всегда носили характер ругательный и беспокойный: советскую власть он не любил изобретательно, разнообразно и не скрывал этого.
Однако к теме подходил всякий раз издалека.
— Как всё правильно устроено в человеческом букваре, — объяснял Зиновий цинготному больному с жуткими ранами на дёснах, которые батюшку нисколько не смущали. — Переставь во всём букваре одну, всего единственную буквицу местами — и речь превратится в тарабарщину. Так и сознание человеческое. Оно хрупко! Человек думает, что он думает, — а он даже не в состоянии постичь своё сознание. И вот он, не умеющий разобраться со своим сознанием, рискует думать и объяснять Бога. А Богу можно только внимать. Перемени местом в сознании человека одну букву — и при внешней благообразности этого человека скоро станет видно, что у него путаница и ад во всех понятиях. Вот так и большевики, — переходя на шёпот, продолжал батюшка. — Перепутали все буквы, и стали мы без ума. Вроде бы те же дела, и всё те же мытарства, а всмотреться если — сразу видно, что глаза мы носим задом наперёд и уши вывернуты внутрь.
Жилистый монах из бывших соловецких, неприметно пришедший забрать бельё излеченного и отправленного назад в свою роту лагерника, зацепился как репей за одно слово разглагольствующего батюшки и взвился так, словно давно был к этому готов и слова припас:
— А чего вы жалуетеся? — даже притоптывая ногой в грязном сапоге, говорил он. — Мы и до вас так жили тут на Соловках, и даже тяжелее. Вставали в три утра — а вы тут в шесть! И работали до темноты. Рабочих-трудников монахи гоняли не меньше, чем вас — чекисты!
Батюшка Зиновий немедля стих и спорить не стал.
Артём приподнялся на своём диване и взглянул на владычку Иоанна. Ему хотелось услышать пояснения случившейся перепалки.
Тот готовно отозвался на взгляд Артёма — как ждал.
— Островом белых чаек и чёрных монахов называли Соловки, — сказал батюшка Иоанн через минуту. — Им тяжело тут было, правда.
— Так вы на его стороне? — негромко спросил Артём про монаха.
— Нет никаких сторон, милый, — ответил батюшка Иоанн. — Солнце по кругу — оно везде. И Бог везде. На всякой стороне.
— И на стороне большевиков? — спросил Артём. Ответы батюшки ему не очень нравились.
Батюшка Иоанн улыбнулся и, похоже, решил начать сначала:
— Монахи и в прежние времена испытывали недостаток любви к священству. Они же в безбрачии живут, в неустанных трудах, в немалой скудости. Наверное, они считали, что имеют право упрекнуть кого-то из нас в потворстве плоти. Что ж, и я не скажу, что всё это напраслина. Но здесь, на Соловках, многие монахи, как закрыли большевики монастырь, пошли в услужение к чекистам. Теперь они, милый, числятся в ОГПУ — помощниками по хозяйству — и предерзостно ведут себя с заключёнными архиереями, будто свершая тайное своё отмщение. А за что мстить нам? Всякий из нас на своём месте. Мы в тюрьме — они на воле.
— Этот монах ругался, что их воля всегда была как ваша тюрьма, — сказал Артём.
Владычка Иоанн покивал головой, улыбаясь тепло и беззлобно.
— Будет великое чудо, если советская власть преломит все обиды, порвёт все ложные узы и сможет построить правильное общежитие! — ответил он так, словно напел небольшую музыкальную фразу.
— Где их воля будет как наша тюрь… — насмешливо начал Артём, но батюшка Иоанн приложил палец к губам: тс-с-с.
Артём наконец догадался, что батюшка просто не хочет прилюдно разговаривать на все эти трудные темы.
— Слушай этого обновленца! — вдруг выкрикнул со своего места батюшка-побирушка, обладающий, как выяснилось, хищным слухом. — У него попадью красноармейцы снасиловали — а он всё про общежитие рассказывает! Слушай его, он тебе наговорит!
Артём боялся взглянуть на владычку, но, когда всё-таки повернул голову, увидел, как батюшка Иоанн тихо сидит, переплетя пальцы и шепча что-то. Дождался, пока ругань прекратится, поднял глаза и снова улыбнулся Артёму: вот, мол, как.
* * *
— Нашёл рубль? — спросил Жабра вечером: как чуял.
— Нашёл, — сказал Артём не своим голосом, немедленно почувствовав душное и томительное волнение.
Когда принесли ужин, блатной снова направился в сторону Артёма, но оказалось — не к нему.
Жабра присел на диван к Филиппку и попросил, прихватив пальцами его миску:
— Погодь, не ешь! Дай-ка.
Филипп, ничего не понимая, отдал свою миску: Жабра поднялся и пошёл с ней к себе. По дороге он съел всё, что лежало в миске, и, развернувшись ровно возле своего дивана, принёс назад пустую посуду, вложив её в руки Филиппку.
Всё это было так нагло и просто, что Артём против воли улыбнулся — улыбкой косой и удивлённой.
Заметив эту улыбку, блатной кивнул Артёму, как сообщнику.
Ситуация была дурная и нелепая.
Едва ли Артёму пришло бы теперь в голову заступаться за кого бы то ни было… но сообщником Жабры он точно не желал выступать. И так получилось, будто выступил.
«Как будто я из-за рублёвой на всё это смотрел молча!» — раздражался Артём.
Филиппок минуту оглядывал свою миску, а потом тихо заплакал.
Ничего не видевший, но заметивший плачущего соседа владычка Иоанн поднялся и, прихрамывая, пришёл со своего места.
— Что такое, милый? — спросил он Филиппа.
— Да ничего, — ответил Артём, почувствовав, что перед владычкой ему всё-таки будет стыдно за всё это. — На, жри, — он сунул свою нетронутую миску Филиппку.
И тот принял дар.
— Что такое? — спросил владычка уже Артёма.
— Голодный, — ответил он.
Быстро и всхлипывая иногда, Филипп съел всё подчистую.
«Пшёнка», — сказал себе Артём, стараясь не смотреть, как едят другие.
— Дойдёт тать в цель — поведут его на рель, — вдруг сказал Филипп громко.
Артём поначалу и не понял, к кому он обращается, о чём говорит. Поразмыслив, догадался, что слова обращены к Жабре. Но ещё глупее было то, что Филипп снова воспринял Артёма почти как заступника — потому и поднял голос.
Жабра, к счастью, не догадался об этом.
Филипп протянул миску Артёму.
— Чего тянешь? — спросил он раздражённо. — Иди мой, помытую вернёшь.
Только когда Филипп стал подниматься, Артём медленно вспомнил, что тот вроде и не вставал до сих пор. По палате точно не бродил, а всё спал или тупо глядел в потолок.
Самодельный костыль лежал под диваном у Филиппка: опираясь на него, он поднялся и, неловко взяв миску, сделал первый шаг. Одна нога ниже колена была у него ампутирована.
— Блядь! — выругался Артём, рывком сев и ощутив резкую боль в рёбрах. — Блядь! — повторил он на этот раз уже от боли.
Напуганный Филипп встал и оглянулся: не его ли ругают. Владычка Иоанн насупился бровями так печально и болезненно, как будто его больно толкнули в грудь. Один Жабра, торопливо вернувшийся откуда-то из коридора, ловко и как ни в чём не бывало обошедший Филиппа, нашёлся как пошутить, наклонившись к дивану Артёма:
— Зовёшь уже? Сюда нельзя привести. Придётся самому до ней дойти.
Перемогая боль, Артём посидел немного, потом спросил:
— Что, сейчас уже?
— А ты думаешь, им долго готовиться надо? — спросил Жабра рыбьим своим ртом. — Подняла жопу да понесла.
«Его ж можно поймать на крючок, на червя», — подумал Артём, глядя в этот рот.
Монах ждал в конце коридора, вроде как поправляя оконную раму, про которую тут же забыл, едва подошли Артём с Жаброй.
— Полтину давай, — сказал монах.
Голос у него был такой, словно, как зарождался в груди, так оттуда и раздавался.
— Где девка? — спросил Артём, денег не показывая. Ему уже ничего, кажется, и не хотелось. Не радость уже была, а словно обязанность, только не ясно, к кому обращённая.
— В дом терпимости, что ли, пришёл? — спросил монах из своей утробы. — Чё тебе ещё показать?
— Дай ему полтину, фраер, — сказал Жабра, снова с чего-то почувствовавший свою силу.
Артём шмыгнул носом и не придумал, как себя повести: уйти бы, надо было бы уйти, но так болезненно захотелось посмотреть: всё-таки рыжая, русая или тёмная? Только посмотреть, и всё.
— Нате, делите, — Артём протянул вверх соловецкий рубль. Монах взял в кулак бумажку, одним движеньем куда-то спрятал и пошёл.
Жабра больно толкнул Артёма в бок: иди за ним.
«Надо ему жабры вырвать», — подумал Артём, но двинулся за монахом.
— Это моя комната, — сказал монах, встав у двери. — Баба там. Свет не жечь. Пока схожу мусор вывалить — надо успеть. На кровать не ложитесь. Стоя случайтесь.
Артём молчал.
Монах толкнул дверь: она оказалось открытой. Внутри была еле различимая и пахучая полутьма.
— Не вздумай, говорю, свет жечь, — повторил монах, уходя. — За бабу тридцать суток карцера полагается.