Ноев ковчег писателей
Часть 62 из 121 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В этих строках звучит тема платонической страсти, которая возникла между ней и Козловским на мгновение. Галина Козловская в письме А. Межирову рассказывала об этом мимолетном музыкально-поэтическом романе.
И мне кажется, что теперь я имею право рассказать о тайне и обстоятельствах его возникновения.
В один из жарких дней последнего лета Анна Андреевна пришла к нам и собралась уходить уже поздно. У меня на столе стояли белые гвоздики, необычайно сильно и таинственно настойчиво пахнувшие. Анна Андреевна все время касалась их рукой и порой опускала к ним свое лицо. Когда она уходила, она молча приняла из моих рук цветы с мокрыми стеблями.
Как всегда, Алексей Федорович пошел ее провожать. Это было довольно далеко, но все мы тогда проделывали этот путь пешком. Вернулся домой он нескоро и, сев ко мне на постель, сказал: “Ты знаешь, я сегодня, сейчас, пережил необыкновенные минуты. Мы сегодня с Анной Андреевной, как оказалось, были влюблены друг в друга, и такое в моей жизни, я знаю, не повторится никогда. Мы шли и подолгу молчали. По обочинам шумела вода, и в одном из садов звучал бубен. Она вдруг стала расспрашивать меня о звездах. (Алексей Федорович хорошо знал, любил звезды и умел их рассказывать.) Я почему-то много говорил о Кассиопее, а она все подносила к лицу твои гвоздики. От охватившего нас волнения мы избегали смотреть друг на друга и снова умолкали”.
Его исповедь я запомнила дословно, со всеми реалиями пути, чувств и шагов. Поняла, что это был как бы акмей в тех их отношениях, которые французы называют quitte amoureux. И я, ревнивейшая из ревнивиц, испытала чувство полного понимания и глубокого сердечного умиления.
Несколько дней Анна Андреевна не приходила. Алексей Федорович ходил потерянный, затем она пришла, и все пошло по-прежнему. И пока она была в Ташкенте, никакого стихотворения не было, хотя я уверена, что оно было, написанное тотчас, по свежему следу. Так точны все реалии жизни, так дословно рассказанные мне Алексеем Федоровичем, что мне кажется, вряд ли оно было написано потом, много лет спустя. Хотя, кто знает, быть может, гений поэта – это его ничего не забывающая память?
И когда годы спустя Алексей Федорович впервые прочел эти стихи, он ошеломленно опустил книгу и только сказал: “Прочти”. Я на всю жизнь запомнила его взгляд и оценила всю высоту и целомудрие этого его запоздалого признания.
Не знаю, облегчит ли выданная мной тайна Ваши сомнения. Но их обоих нет, не станет когда-нибудь и меня, а тайна должна кем-то храниться, раз они были и прожили свою пленительную жизнь[442].
Жизнь двора на Жуковской менялась. Многие бывшие обитатели уехали, но теперь на балахану к Анне Андреевне Ахматовой стали стекаться поклонники и подростки, которых в Доме пионеров Надежда Яковлевна Мандельштам учила английскому языку. Надежда Яковлевна решила не проводить занятия в официальной обстановке и перенесла их в домик на балахану.
Ксения Некрасова
Жить как поэты могли немногие, и Ахматова всегда отличала людей, отмеченных судьбой, и очень бережно относилась к ним.
На Жуковской снова стала появляться странная поэтесса Ксения Некрасова. Она приходила к Ахматовой и в ее “келью” на Карла Маркса.
Н.Я. Мандельштам в письме от 31 июля 1943 года раздраженно писала Борису Кузину:
Некрасова – юродивая поэтесса. Мусор и чудесные хлебниковские стихи вперемешку. Она живет в горах и приехала гостить к Анне Андреевне, а кстати, устраивать свои дела. Т<о> е<сть> у нее мания, что ее должны печатать[443].
Она спала на полу в комнате Ахматовой.
Опекавшие Ахматову дамы (они получили прозвище “жен мироносиц”), – вспоминал Валентин Берестов, – советовали Анне Андреевне прогнать Ксению. Один из таких разговоров был при мне. И я помню царственный ответ: “Поэт никого не выгоняет. Если надо, он уходит сам”. И я понял: для того чтобы быть и оставаться поэтом, нужно жить по каким-то высоким правилам. <… > Ксения привезла Анне Андреевне свои стихи. Многое она написала уже в доме Ахматовой. Стихи стали в списках распространяться среди эвакуированных интеллигентов. Нравились они не всем. Критик Корнелий Зелинский, как записано у меня в дневнике, назвал их “кискиным бредом”1.
Галина Козловская вспоминала:
Некрасову, трудную, непохожую на других, она очень ценила, верила в нее и бесконечно много ей прощала. Так было в Ташкенте, что потом было – не знаю. Бедную, голодную, затурканную, некрасивую и эгоцентрично агрессивную было легко пихать, высмеивать и отталкивать. Но Анна Андреевна была самой прозорливой и самой доброй. Она прощала ей все ее выходки, грубости, непонимание, словно это было дитя, вышедшее из леса, мало знавшее о людях и еще меньше о самой себе[444] [445].
В письме от 15 августа 1943 года, когда Некрасовой уже не было в Ташкенте, она просит Оренбурга помочь ей:
Милый Илья Григорьевич,
посылаю Вам стихи Ксении Александровны Некрасовой. Мне они кажутся замечательным явлением, и я полагаю, что нужно всячески поддержать автора.
Стихи Некрасовой уже появлялись в журналах до войны. По эвакуации она попала в горы, на рудники. Потеряла ребенка. Муж сошел с ума и терроризирует ее. Сама она на границе всяких бед. Не знаю, что можно для нее сделать, может быть, вызвать ее в Москву, может быть, снестись с Фрунзе (она в Киргизии), чтобы ее вызвали в центр и снабдили всем необходимым.
Конечно, самое лучшее было бы напечатать стихи Некрасовой в журнале или газете – Вам виднее.
Пожалуйста, передайте мой привет Любови Михайловне. Надюша целует вас обоих.
Ахматова.
Адрес Некрасовой: Сюлюкта, К. С. С. Р. Ошская обл., Советская ул. № 102, кв. 20 Кс. Ал. Высоцкая.
Мой адр<ес>. Ташкент, ул. Жуковская, 541.
Нина Татаринова, ходившая к Ахматовой заниматься, вспоминала о Ксении Некрасовой:
Доброта Ахматовой была безгранична. Она умела, как никто, поделиться последним. В этом я убедилась все в том же белом доме, где впервые увидела Ксению Некрасову. Округлости форм со всех сдуло ветром войны. И все-таки на Ксении платье висело как-то угрожающе свободно. Прямые, реденькие, кое-как собранные на затылке волосы, открывали всем ветрам худенькое, сероватого оттенка, некрасивое лицо, с полной, всегда влажной оттопыренной губой. Тоненький голосок, редкие фразы с долгими паузами между словами. Я спросила, не больна ли Ксения? – Нет. Она прошла пешком через прифронтовую степь с мертвым ребенком на руках, – пояснили мне. Позже выяснилось, что все это фантазия самой Ксении. На самом деле она приехала из Алма-Аты. Ей очень не хватало тепла. Вот и выдумала она историю с ребенком, стремясь вызвать сочувствие у окружающих. Война отняла у Некрасовой все, оставив только то, что невозможно отнять – ее дар:
Когда неверие ко мне приходит,
Стихи мои мне кажутся плохими,
Тускнеет зоркость глаза моего,
Тогда с колен я сбрасываю доску,
Что заменяет письменный мне стол,
И собирать поэзию иду
Вдоль улиц громких.
“Исток”
Ксения Александровна, думается, хорошо знала цену своим стихам. Может, поэтому прямо с вокзала пришла к Ахматовой с выдумкой о прифронтовой степи и неживом ребенке. Обогревшись, Некрасова сказала: “Я буду… жить… здесь”. Попросила для начала матрасик Ахматовой: “Я вот здесь… на полу переночую”. Потом взяла единственную подушку из-под головы пятидесятилетней Анны Андреевны. Неизвестно, чем бы все это кончилось (Ахматова со своей христианской кротостью отдала бы и последнюю нитку). К счастью, Ксению Александровну поселили в освободившуюся поблизости комнату[446].
В архиве Луговского обнаружилось письмо, видимо, того самого мужа (Сергея Софроновича Высоцкого), который “сошел с ума”, оно действительно производило странное впечатление. Написано оно после смерти Сталина в 1953 году. Приводим отрывок из него.
…Мы случайно и совершенно неожиданно с Оксаной расстались.
Сначала съехались.
Правление С.П. Узб. приняло участие в ея жизни. Организовало ей два публичных выступления (кажется, в зале Дома ученых). Помогло ей выехать. Вы еще были в ту пору в Ташкенте? Она меня ждала. Но меня угораздило лечь в больницу в Ташкенте. За это время квартиру воры (соседи просто!) разгромили, включая даже мебель.
Я, как птица в обстрелянной стае, потерял и путь и ориентацию. Кое-как нашел сына. Вызвали его в г. Сулюкту Кирг. ССР.
Помог он мне доехать вот сюда, где я и окаменел по сей день. Жизнь, как подстреленная птица, подняться хочет и не может… (люблю мысль, душу и слова Тютчева).
Что же с ней, бедной?
Счастлива ли она? Хоть обеспечена ли? И как т-а-к?
Почему она при таком ясно-утреннем начале поэтической жизни своей, своеобразном, звонком, обнадеживающем… кончила тусклым туманным вечером осени?
Или как она?
Во всяком случае – я слежу и не вижу россыпей ея самоцветных и самосветных камешков, ея калейдоскопа слов. Что с ней, бедной?
Как по-Вашему?
Имел ли я какое-то значение и влияние на развитие, на формирование и рост ея поэтических возможностей?
Помог ли я ей морально и материально? В Союзе, в Ташкенте, полагали, что я писал ей стихи.
Об этом не раз мне говорила литконсультантка Сомова (конечно, знали такую. Жила на окраине в отдельном маленьком домике, в глубине двора).
Так развитие ее и речь ея непохожи были на ея стихи.
Да! Казалось, что они сыпались на нее из каких-то радужных сфер.