Невернесс
Часть 62 из 69 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Зайдем в хижину. Я согрею воды, и мы обмакнем туда твои пальцы.
Лоб Соли, несмотря на мороз, блестел от пота.
– Так ведь времени нет.
Я повалил Арне на бок и натянул кожаный сапожок на его стертую лапу.
– Если ты упустишь поводья и твои нарты провалятся в трещину, мы потеряем кое-что побольше времени.
– Да, времени, – пнув ногой снег, сказал он и неожиданно вернулся в хижину.
Я пролез вслед за ним. Он снял рукавицы, и я увидел, что он не лгал. Пальцы не были обморожены. Дело обстояло еще хуже. Их концы почернели, и от них шел гангренозный запах. Даже протухшие рыбьи головы годичной давности пахнут лучше. Я попятился от этой вони, стукнувшись головой о стенку хижины.
Он отвел пальцы подальше от себя, как что-то нечистое, и сказал:
– Как видно, первая помощь не подействовала.
– Мы можем вернуться в Город. Даже если гангрена захватит всю руку, расщепители отрастят тебе новую дней за пятьдесят. – Честно говоря, возвращаться мне не хотелось.
– Тогда мы упустим Хранителя.
– Предпочитаешь потерять пальцы?
– Лучше уж это, чем вернуться в Город, как побитая собака.
Глядя на его пальцы, раздувшиеся от гнилостных газов, я сказал:
– Я не резчик.
– Но ведь нож-то у тебя есть – стало быть, и резать ты можешь.
Я почесал нос.
– Не так это просто.
– Боишься?
– Трудно тебе придется у деваки без пальцев.
– Трудно.
Я взял его руку в свою, чтобы рассмотреть получше. Мне не хотелось ее трогать, а уж тем более резать, но больше нам ничего не оставалось. Я разостлал нерпичью шкурку и положил на нее иголку с ниткой из своего швейного мешочка. Вынув из чехла тюлений нож, я подержал его над горючим камнем, пока он не раскалился и не почернел от копоти. И отрезал Соли пальцы. Он скрипел зубами и пытался блокировать боль. Я отсек его указательный и средний пальцы по второй сустав, а безымянный под самый корень, быстро прижег обрубки горячим ножом и зашил. Во время этого я не мог не заметить, как похожа его рука на мою. (Несмотря на все свое ожесточение против Ордена, он продолжал носить на мизинце пилотское кольцо. Я не думал, что Соли когда-нибудь его снимет – разве что мне придется ампутировать и этот палец тоже.)
Закончив бинтовать пальцы, я заварил ему чай ша, помогающий против инфекции. Он посмотрел на свою руку с гримасой отвращения. Боль ударила ему в голову и сделала необычайно разговорчивым.
– Какой-то осколок стекла ранит мне пальцы, нарушив кровообращение, и вот вам результат. Одна случайность цепляется за другую – так оно и идет, как говаривал Хранитель. Вот логическая цепь, неопровержимая, как доказательство: если бы Жюстина не вынудила меня… если бы я ее не ударил, как сложилась бы наша жизнь? Не могу не думать об этом, пилот, – мыслям не прикажешь. Она умерла по моей вине, и вот теперь, почти у цели… но ведь алалои не умирают, если им отрезать пальцы, правда?
Следующие несколько дней мы продвигались медленно: он учился управлять нартами одной рукой. Пальцы у него заживали быстро, и к сороковому числу он приладился держать повод между большим пальцем и обрубками, почти не испытывая боли. Однажды ночью, когда я делил остаток наших орехов, он признался, что иногда чувствует фантомные боли в несуществующих кончиках пальцев.
– Жаль, что мы виски с собой не взяли, – сказал он. – Не смотри на меня так, пилот, – я не хочу сказать, что эти боли настолько уж невыносимы: они просто напоминают о штучках, которые играют с нами нервы и мозг. Все это так ненадежно, правда ведь?
Я понимал толк в этих штучках – они мучили и меня, пока мы пробирались через трещины ледяного шельфа. Почему мы видим то, что видим, слышим то, что слышим? Каким образом нервы черпают информацию из окружающего мира? Как мозг придает ей смысл? Верно ли утверждение древнего акашика Хаксли, сказавшего, что наш мозг – всего лишь редукционный клапан, дозирующий информацию о вселенной, чтобы мы не обезумели от бесконечного потока ощущений, сведений, картин, красок, запахов, звуков, мыслей, чувств, жары, холода, битов и байтов – от захлестывающего душу океана информации?
Однажды – кажется, на сорок второй день, – когда я пробовал снег своим щупом из дерева йау, полагая, что впереди трещина, внезапная перемена в ощущениях ошеломила меня. Я понял, что божественное семя затронуло не только мозг. Оно, точно сверлящий червь, проникло через зрительный нерв в глаза, заменив нервные узлы новыми нейросхемами. Я стал видеть по-другому – сперва эта разница едва ощущалась, потом стала очень заметной. Щурясь на металлическое зарево ледяных сполохов, я начал различать в былой зелени, красноте и голубизне новые цвета и оттенки. Я видел ультрафиолетовую часть спектра, где светились невыразимым огнем цвета, которые я назвал бриллиг, мимси и ультрапурпур. В ту ночь, когда солнце сбросило свои золотые одежды и с небосвода ушли алые и розовые краски, я увидел жар и свечение инфракрасного спектра. Зубчатые вершины Урасалии на юге светились каменным багрянцем холоднее пылающего льда вокруг. В воздухе плясала рубиновая рябь, излучаемая теплыми телами собак, которых распрягал Соли. Мои глаза (и уши) воспринимали теперь излучения всякого рода. Я опасался смотреть на небо, боясь уловить гамма- и радиошепот далеких галактик. Всю эту новую информацию я осмысливал с трудом. Нормальный глаз – человеческий глаз – реагирует на один-единственный фотон, на единственно «чпок» о сетчатку, на самое крохотное квантовое событие. Но мозг игнорирует эти реакции, теряющиеся в шуме его собственных нервных клеток; ему требуется по крайней мере семь фотонов, чтобы увидеть свет. Мой новый мозг воспринимал даже единичные фотоны – и еще многое помимо этого. Когда ветер утих, я услышал, как шуршат, то склеиваясь, то расцепляясь, отдельные молекулы. Шум был везде – я воспринимал его глазами, ушами и носом. Мне потребовалось много дней, чтобы интегрировать этот шум, много дней, пока шлюзы моего нового мозга не приспособились отсекать его, позволив мне снова лежать в своих шкурах и спокойно думать.
Несмотря на все эти помехи, мы приближались к Хранителю с каждой проделанной нами милей. Каждый день мы натыкались на его покинутые ночные стоянки, где находили обглоданные кости талло (видимо, ему удалось убить одну из этих больших, трудных для охоты птиц), собачий помет, развалины снежных хижин и по этом следам определяли срок его ночевки. Преимущество Хранителя, составлявшее четыре дня перед нашим отъездом, теперь насчитывало от силы сутки. Учитывая нашу среднюю скорость, он опережал нас примерно на двадцать две мили, скрываясь где-то за выпуклой линией горизонта.
На сорок седьмой день мы остановились, чтобы поохотиться на тюленя. Мне, как когда-то прежде, повезло – мы убили трех мелких животных, быстро разделали их и уложили мясо на мои нарты.
– А вот Хранителю такая удача не привалила, – заметил Соли. – И почему тебе везет всякий раз, как ты охотишься на своего доффеля? Сколько аклий вскрыл Хранитель – шесть? И хоть бы один тюлень. Он только время теряет – ослаб, должно быть, от голода. Скоро мы его догоним, как думаешь?
Но мы догнали его не так скоро, как было бы желательно. На следующий день сильно потеплело – будь оно проклято, это потепление. С юга пришли теплые массы воздуха, и сплошная белая пелена облаков нависла над серовато-белым льдом; хижина, серые шкуры собак и парка Соли, намораживающего полозья, – все слилось с окружающей белизной. Я стоял футах в десяти от Соли, а казалось, что между нами добрых полмили. Когда все кругом бело, расстояниям свойственно растягиваться или укорачиваться. Лед вокруг изобиловал трещинами и складками, как фравашийский ковер, по которому прошелся на коньках пилот-кадет. Отдельные черты разглядеть было трудно при отсутствии теней, выделяющих неровности и впадины. В дополнение к обычным утренним запахам тюленьей крови, собачьего помета и кофе я чувствовал в воздухе покалывающую влагу. Соли запряг свою последнюю собаку, Зорро, подошел ко мне и указал на небо.
– Снег будет. Прямо с утра.
– Мы сможем проехать еще пять миль, пока он не начнется.
– Слишком опасно. Что нам дадут пять миль?
– Пять миль – уже кое-что.
– От этих проклятых туч даже на пять миль вперед не видно.
– Будем ехать потихоньку, миля за милей.
– Мы и мили не проедем, как повалит снег.
– Тогда будем продвигаться фут за футом.
– Вот упрямый ублюдок!
– Кому и знать, как не тебе.
Мы проехали как раз около мили, когда в воздухе закружились большие ватные хлопья. Соли ехал прямо передо мной, и его игривые собаки дергали нарты туда-сюда, тявкая и ловя зубами снежинки. Мне следовало бы уделить им больше внимания и сразу предложить остановиться, но меня отвлекли краски шестигранных кристалликов, щекочущих мне нос и глаза. Сквозь снег донесся какой-то рев, будто белый медведь поранил лапу об острый край трещины, Лейлани и прочие собаки Соли тут же подняли лай и потащили нарты вместе с сыплющим руганью погонщиком куда-то в метель. У меня не было сомнений, что эти городские собаки никогда еще не видели медведя – иначе они поджали бы хвосты и рванули в другую сторону.
Мои собаки, не нуждаясь в понукании, устремились за упряжкой Соли. Кури, Нена и остальные налегли на постромки так, что снег и ветер били мне в лицо. Мы неслись сквозь метель почти что со скоростью буера. Я ухватился за борта и зарылся унтами в снег – это немного притормозило нарты. На мой свист собаки не обращали никакого внимания. Мы скорее всего налетели бы на нарты Соли, если бы Лейлани не испустила тонкий жалобный визг. Другие собаки тоже заскулили, охваченные паникой: снежный мост над трещиной рушился. Лейлани, Зорро, Финнеган, Хучу, Самса, Пакко и нарты Соли – все они, связанные друг с другом, один за другим проваливались под лед. Мой вожак Кури осадил на самом краю и лег брюхом на снег, взлаивая и втягивая носом воздух.
Я спрыгнул с нарт и посмотрел вниз. В двенадцати футах подо мной, на дне трещины, пенилась черная вода. Тяжелые нарты сразу пошли ко дну, утянув за собой отчаянно бьющихся собак. Я подумал, что перевернутые нарты потопили и Соли и великий пилот нашел наконец свою смерть. Я искал его тело в плавающих на воде обломках снежного моста, но ничего не видел. Потом я услышал его крик:
– Мэллори, помоги мне!
Он цеплялся за неровную стенку трещины прямо подо мной. Каким-то образом уже при падении он успел выхватить из поклажи медвежье копье, вогнать его в рыхлый лед и с его помощью вылезти из воды.
– Холодно – ног не чую.
Я бросил ему веревку и вытащил его. Это было потруднее, чем тащить из полыньи рассчитанного на двух охотников тюленя. Он искупался по грудь в ледяной воде, и ноги так окоченели, что он не мог упереться ими в стенку, чтобы помочь мне. Руки у меня чуть не вывернулись из суставов, но наконец я ухватил его за ворот и вытянул на лед. Он чуть не рухнул на меня и лег, хватая ртом воздух. Я стал срывать с него промокшие меха, а снег между тем валил вовсю.
– Ох как холодно – дай мне умереть.
Я развязал свою поклажу и закутал его в спальные шкуры. Снег был густ, как медвежья шерсть; я развернул собак и погнал их обратно к хижине. Мы ползли сквозь метель, как слепые вши, и нам посчастливилось найти нашу хижину, наполовину засыпанную снегом. (Повезло нам и в том, что мы так и не встретились с невидимым медведем. Возможно, Тотунья провалился в трещину вместе с несчастными собаками Соли.)
Как хрупка человеческая жизнь! Стоит температуре подняться на несколько градусов, как человека начинает трясти. Стоит ей на те же пару градусов упасть, и человек начинает умирать. Я втащил умирающего Соли в хижину, разостлал меха, зажег горючие камни и поставил кипятиться воду. Я надеялся влить в него немного горячего кофе, чтобы прогреть как следует. Но не успел я всыпать порошок, как дрожь, сотрясающая Соли, прекратилась и он впал в гипотермическую кому. Кожа у него посинела, дыхание стало мелким и прерывистым. Я пощупал его лоб – он был холодный как лед.
Он, как-никак, доводился мне отцом – поэтому я разделся догола и залез к нему под шкуры. Больше мне ничего не оставалось. Затылком я чувствовал мягкий шегшеевый мех, а грудью прижимался к его волосатой спине. Его холодные оцепеневшие ноги приникли к моим. Я боялся открыть рот, чтобы туда не попали его длинные волосы. Я обхватил его руками. Деваки, когда им нужно отогреть замерзшего охотника, принимают именно такую, до омерзения интимную, позу. Мне невыносимо было даже прикасаться к нему, и все-таки я обнимал его, прижимая к себе, переливая в него тепло своего тела. Так мы пролежали довольно долго. Шкуры хранили тепло, и Соли начал дрожать. Видя, что он ожил достаточно, чтобы оставить его одного, я приготовил кофе и поднес кружку к его губам. Так я отогревал его весь день, а под конец нажарил тюленины, и мы поели, макая мясо в растопленный жир. Подкрепленный Соли посмотрел на меня и спросил:
– Это ведь не ты пытался убить меня, нет?
– Нет, Соли, не я.
– Значит, смерть Жюстины и мое участие в Пилотской Войне, все это безумие – глупая ошибка?
– Это трагедия.
– Скорее ирония. – Он провел пальцами по своим массивным бровям. – Когда Жюстина ушла, когда я ее ударил – для нас, для меня уже не было пути назад. Это был худший момент в моей жизни. Это мое алалойское тело – я мог бы переделать его заново, но оставил как напоминание. Чтобы наказать себя. А ведь если бы не это тело и не твоя помощь – мне бы конец.
Мы постарались лечь как можно дальше друг от друга, но все-таки оставались под одним одеялом. Его дыхание пахло кофе и кетонами, порождаемыми нашей сугубо мясной диетой: организм перерабатывал белки в глюкозу. От Соли пахло и другим – в основном гневом, страхом и возмущением.
– Напрасно ты мне помог – ты просто не мог по-другому, да? Ты это сделал, чтобы отомстить мне.
– Нет.
– Тебе ведь нравится чувствовать себя святым, верно?
– О чем это ты? – спросил я, хотя прекрасно знал, что он имеет в виду.
– Еще до того, как у тебя появилась хотя бы малейшая причина… Помнишь ту ночь в баре? Когда Томот назвал тебя бастардом? Ты сразу вышел из себя, так?
– Тогда я не умел себя сдерживать.
– «Наследственность – это судьба», – процитировал он.
– Я в это не верю, – сказал я, поджаривая над огнем селезенку.
– Во что же ты веришь?
– Я думаю, мы способны изменить себя, переписать свои программы. В конечном счете мы свободны.
– Ошибаешься. Жизнь – это ловушка, и выхода из нее нет.
Соли помолчал, пережевывая селезенку. Его волосатый живот поднимался и опадал в сравнительно теплом воздухе хижины. Прожевав, он сказал:
– Поговорим о фраваши, столь любимых нами инопланетянах. Хранитель их всех изгнал бы из Города, если б мог. Это их учение об абсолютной судьбе – об ананке, как ты ее называешь. Ты прислушивался к ним больше, чем подобает человеку, так ведь?
Я никогда не слышал прежде, чтобы Соли так философствовал, поэтому позволил ему продолжать.
– Свобода воли! Ты когда-нибудь задумывался над этим термином, в том смысле, в каком употребляют его фраваши? Это же оксюморон, столь же противоречивый, как «жизнерадостный пессимист» или «счастливая судьба». Если вселенная жива и обладает сознанием, как веришь ты, если она движется… если у нее есть какая-то цель, то мы все рабы, ибо она двигает нас к этой цели, как шахматные фигуры. И нам неведомо, в чем заключается игра. Так где же тут свобода? Хорошо толковать об ананке, о слиянии наших индивидуальных воль с высшей волей – ты ведь в это веришь? – но для человека ананке означает ненависть, несчастную любовь, отчаяние и смерть.
– Нет. Ты все не так понимаешь.
Лоб Соли, несмотря на мороз, блестел от пота.
– Так ведь времени нет.
Я повалил Арне на бок и натянул кожаный сапожок на его стертую лапу.
– Если ты упустишь поводья и твои нарты провалятся в трещину, мы потеряем кое-что побольше времени.
– Да, времени, – пнув ногой снег, сказал он и неожиданно вернулся в хижину.
Я пролез вслед за ним. Он снял рукавицы, и я увидел, что он не лгал. Пальцы не были обморожены. Дело обстояло еще хуже. Их концы почернели, и от них шел гангренозный запах. Даже протухшие рыбьи головы годичной давности пахнут лучше. Я попятился от этой вони, стукнувшись головой о стенку хижины.
Он отвел пальцы подальше от себя, как что-то нечистое, и сказал:
– Как видно, первая помощь не подействовала.
– Мы можем вернуться в Город. Даже если гангрена захватит всю руку, расщепители отрастят тебе новую дней за пятьдесят. – Честно говоря, возвращаться мне не хотелось.
– Тогда мы упустим Хранителя.
– Предпочитаешь потерять пальцы?
– Лучше уж это, чем вернуться в Город, как побитая собака.
Глядя на его пальцы, раздувшиеся от гнилостных газов, я сказал:
– Я не резчик.
– Но ведь нож-то у тебя есть – стало быть, и резать ты можешь.
Я почесал нос.
– Не так это просто.
– Боишься?
– Трудно тебе придется у деваки без пальцев.
– Трудно.
Я взял его руку в свою, чтобы рассмотреть получше. Мне не хотелось ее трогать, а уж тем более резать, но больше нам ничего не оставалось. Я разостлал нерпичью шкурку и положил на нее иголку с ниткой из своего швейного мешочка. Вынув из чехла тюлений нож, я подержал его над горючим камнем, пока он не раскалился и не почернел от копоти. И отрезал Соли пальцы. Он скрипел зубами и пытался блокировать боль. Я отсек его указательный и средний пальцы по второй сустав, а безымянный под самый корень, быстро прижег обрубки горячим ножом и зашил. Во время этого я не мог не заметить, как похожа его рука на мою. (Несмотря на все свое ожесточение против Ордена, он продолжал носить на мизинце пилотское кольцо. Я не думал, что Соли когда-нибудь его снимет – разве что мне придется ампутировать и этот палец тоже.)
Закончив бинтовать пальцы, я заварил ему чай ша, помогающий против инфекции. Он посмотрел на свою руку с гримасой отвращения. Боль ударила ему в голову и сделала необычайно разговорчивым.
– Какой-то осколок стекла ранит мне пальцы, нарушив кровообращение, и вот вам результат. Одна случайность цепляется за другую – так оно и идет, как говаривал Хранитель. Вот логическая цепь, неопровержимая, как доказательство: если бы Жюстина не вынудила меня… если бы я ее не ударил, как сложилась бы наша жизнь? Не могу не думать об этом, пилот, – мыслям не прикажешь. Она умерла по моей вине, и вот теперь, почти у цели… но ведь алалои не умирают, если им отрезать пальцы, правда?
Следующие несколько дней мы продвигались медленно: он учился управлять нартами одной рукой. Пальцы у него заживали быстро, и к сороковому числу он приладился держать повод между большим пальцем и обрубками, почти не испытывая боли. Однажды ночью, когда я делил остаток наших орехов, он признался, что иногда чувствует фантомные боли в несуществующих кончиках пальцев.
– Жаль, что мы виски с собой не взяли, – сказал он. – Не смотри на меня так, пилот, – я не хочу сказать, что эти боли настолько уж невыносимы: они просто напоминают о штучках, которые играют с нами нервы и мозг. Все это так ненадежно, правда ведь?
Я понимал толк в этих штучках – они мучили и меня, пока мы пробирались через трещины ледяного шельфа. Почему мы видим то, что видим, слышим то, что слышим? Каким образом нервы черпают информацию из окружающего мира? Как мозг придает ей смысл? Верно ли утверждение древнего акашика Хаксли, сказавшего, что наш мозг – всего лишь редукционный клапан, дозирующий информацию о вселенной, чтобы мы не обезумели от бесконечного потока ощущений, сведений, картин, красок, запахов, звуков, мыслей, чувств, жары, холода, битов и байтов – от захлестывающего душу океана информации?
Однажды – кажется, на сорок второй день, – когда я пробовал снег своим щупом из дерева йау, полагая, что впереди трещина, внезапная перемена в ощущениях ошеломила меня. Я понял, что божественное семя затронуло не только мозг. Оно, точно сверлящий червь, проникло через зрительный нерв в глаза, заменив нервные узлы новыми нейросхемами. Я стал видеть по-другому – сперва эта разница едва ощущалась, потом стала очень заметной. Щурясь на металлическое зарево ледяных сполохов, я начал различать в былой зелени, красноте и голубизне новые цвета и оттенки. Я видел ультрафиолетовую часть спектра, где светились невыразимым огнем цвета, которые я назвал бриллиг, мимси и ультрапурпур. В ту ночь, когда солнце сбросило свои золотые одежды и с небосвода ушли алые и розовые краски, я увидел жар и свечение инфракрасного спектра. Зубчатые вершины Урасалии на юге светились каменным багрянцем холоднее пылающего льда вокруг. В воздухе плясала рубиновая рябь, излучаемая теплыми телами собак, которых распрягал Соли. Мои глаза (и уши) воспринимали теперь излучения всякого рода. Я опасался смотреть на небо, боясь уловить гамма- и радиошепот далеких галактик. Всю эту новую информацию я осмысливал с трудом. Нормальный глаз – человеческий глаз – реагирует на один-единственный фотон, на единственно «чпок» о сетчатку, на самое крохотное квантовое событие. Но мозг игнорирует эти реакции, теряющиеся в шуме его собственных нервных клеток; ему требуется по крайней мере семь фотонов, чтобы увидеть свет. Мой новый мозг воспринимал даже единичные фотоны – и еще многое помимо этого. Когда ветер утих, я услышал, как шуршат, то склеиваясь, то расцепляясь, отдельные молекулы. Шум был везде – я воспринимал его глазами, ушами и носом. Мне потребовалось много дней, чтобы интегрировать этот шум, много дней, пока шлюзы моего нового мозга не приспособились отсекать его, позволив мне снова лежать в своих шкурах и спокойно думать.
Несмотря на все эти помехи, мы приближались к Хранителю с каждой проделанной нами милей. Каждый день мы натыкались на его покинутые ночные стоянки, где находили обглоданные кости талло (видимо, ему удалось убить одну из этих больших, трудных для охоты птиц), собачий помет, развалины снежных хижин и по этом следам определяли срок его ночевки. Преимущество Хранителя, составлявшее четыре дня перед нашим отъездом, теперь насчитывало от силы сутки. Учитывая нашу среднюю скорость, он опережал нас примерно на двадцать две мили, скрываясь где-то за выпуклой линией горизонта.
На сорок седьмой день мы остановились, чтобы поохотиться на тюленя. Мне, как когда-то прежде, повезло – мы убили трех мелких животных, быстро разделали их и уложили мясо на мои нарты.
– А вот Хранителю такая удача не привалила, – заметил Соли. – И почему тебе везет всякий раз, как ты охотишься на своего доффеля? Сколько аклий вскрыл Хранитель – шесть? И хоть бы один тюлень. Он только время теряет – ослаб, должно быть, от голода. Скоро мы его догоним, как думаешь?
Но мы догнали его не так скоро, как было бы желательно. На следующий день сильно потеплело – будь оно проклято, это потепление. С юга пришли теплые массы воздуха, и сплошная белая пелена облаков нависла над серовато-белым льдом; хижина, серые шкуры собак и парка Соли, намораживающего полозья, – все слилось с окружающей белизной. Я стоял футах в десяти от Соли, а казалось, что между нами добрых полмили. Когда все кругом бело, расстояниям свойственно растягиваться или укорачиваться. Лед вокруг изобиловал трещинами и складками, как фравашийский ковер, по которому прошелся на коньках пилот-кадет. Отдельные черты разглядеть было трудно при отсутствии теней, выделяющих неровности и впадины. В дополнение к обычным утренним запахам тюленьей крови, собачьего помета и кофе я чувствовал в воздухе покалывающую влагу. Соли запряг свою последнюю собаку, Зорро, подошел ко мне и указал на небо.
– Снег будет. Прямо с утра.
– Мы сможем проехать еще пять миль, пока он не начнется.
– Слишком опасно. Что нам дадут пять миль?
– Пять миль – уже кое-что.
– От этих проклятых туч даже на пять миль вперед не видно.
– Будем ехать потихоньку, миля за милей.
– Мы и мили не проедем, как повалит снег.
– Тогда будем продвигаться фут за футом.
– Вот упрямый ублюдок!
– Кому и знать, как не тебе.
Мы проехали как раз около мили, когда в воздухе закружились большие ватные хлопья. Соли ехал прямо передо мной, и его игривые собаки дергали нарты туда-сюда, тявкая и ловя зубами снежинки. Мне следовало бы уделить им больше внимания и сразу предложить остановиться, но меня отвлекли краски шестигранных кристалликов, щекочущих мне нос и глаза. Сквозь снег донесся какой-то рев, будто белый медведь поранил лапу об острый край трещины, Лейлани и прочие собаки Соли тут же подняли лай и потащили нарты вместе с сыплющим руганью погонщиком куда-то в метель. У меня не было сомнений, что эти городские собаки никогда еще не видели медведя – иначе они поджали бы хвосты и рванули в другую сторону.
Мои собаки, не нуждаясь в понукании, устремились за упряжкой Соли. Кури, Нена и остальные налегли на постромки так, что снег и ветер били мне в лицо. Мы неслись сквозь метель почти что со скоростью буера. Я ухватился за борта и зарылся унтами в снег – это немного притормозило нарты. На мой свист собаки не обращали никакого внимания. Мы скорее всего налетели бы на нарты Соли, если бы Лейлани не испустила тонкий жалобный визг. Другие собаки тоже заскулили, охваченные паникой: снежный мост над трещиной рушился. Лейлани, Зорро, Финнеган, Хучу, Самса, Пакко и нарты Соли – все они, связанные друг с другом, один за другим проваливались под лед. Мой вожак Кури осадил на самом краю и лег брюхом на снег, взлаивая и втягивая носом воздух.
Я спрыгнул с нарт и посмотрел вниз. В двенадцати футах подо мной, на дне трещины, пенилась черная вода. Тяжелые нарты сразу пошли ко дну, утянув за собой отчаянно бьющихся собак. Я подумал, что перевернутые нарты потопили и Соли и великий пилот нашел наконец свою смерть. Я искал его тело в плавающих на воде обломках снежного моста, но ничего не видел. Потом я услышал его крик:
– Мэллори, помоги мне!
Он цеплялся за неровную стенку трещины прямо подо мной. Каким-то образом уже при падении он успел выхватить из поклажи медвежье копье, вогнать его в рыхлый лед и с его помощью вылезти из воды.
– Холодно – ног не чую.
Я бросил ему веревку и вытащил его. Это было потруднее, чем тащить из полыньи рассчитанного на двух охотников тюленя. Он искупался по грудь в ледяной воде, и ноги так окоченели, что он не мог упереться ими в стенку, чтобы помочь мне. Руки у меня чуть не вывернулись из суставов, но наконец я ухватил его за ворот и вытянул на лед. Он чуть не рухнул на меня и лег, хватая ртом воздух. Я стал срывать с него промокшие меха, а снег между тем валил вовсю.
– Ох как холодно – дай мне умереть.
Я развязал свою поклажу и закутал его в спальные шкуры. Снег был густ, как медвежья шерсть; я развернул собак и погнал их обратно к хижине. Мы ползли сквозь метель, как слепые вши, и нам посчастливилось найти нашу хижину, наполовину засыпанную снегом. (Повезло нам и в том, что мы так и не встретились с невидимым медведем. Возможно, Тотунья провалился в трещину вместе с несчастными собаками Соли.)
Как хрупка человеческая жизнь! Стоит температуре подняться на несколько градусов, как человека начинает трясти. Стоит ей на те же пару градусов упасть, и человек начинает умирать. Я втащил умирающего Соли в хижину, разостлал меха, зажег горючие камни и поставил кипятиться воду. Я надеялся влить в него немного горячего кофе, чтобы прогреть как следует. Но не успел я всыпать порошок, как дрожь, сотрясающая Соли, прекратилась и он впал в гипотермическую кому. Кожа у него посинела, дыхание стало мелким и прерывистым. Я пощупал его лоб – он был холодный как лед.
Он, как-никак, доводился мне отцом – поэтому я разделся догола и залез к нему под шкуры. Больше мне ничего не оставалось. Затылком я чувствовал мягкий шегшеевый мех, а грудью прижимался к его волосатой спине. Его холодные оцепеневшие ноги приникли к моим. Я боялся открыть рот, чтобы туда не попали его длинные волосы. Я обхватил его руками. Деваки, когда им нужно отогреть замерзшего охотника, принимают именно такую, до омерзения интимную, позу. Мне невыносимо было даже прикасаться к нему, и все-таки я обнимал его, прижимая к себе, переливая в него тепло своего тела. Так мы пролежали довольно долго. Шкуры хранили тепло, и Соли начал дрожать. Видя, что он ожил достаточно, чтобы оставить его одного, я приготовил кофе и поднес кружку к его губам. Так я отогревал его весь день, а под конец нажарил тюленины, и мы поели, макая мясо в растопленный жир. Подкрепленный Соли посмотрел на меня и спросил:
– Это ведь не ты пытался убить меня, нет?
– Нет, Соли, не я.
– Значит, смерть Жюстины и мое участие в Пилотской Войне, все это безумие – глупая ошибка?
– Это трагедия.
– Скорее ирония. – Он провел пальцами по своим массивным бровям. – Когда Жюстина ушла, когда я ее ударил – для нас, для меня уже не было пути назад. Это был худший момент в моей жизни. Это мое алалойское тело – я мог бы переделать его заново, но оставил как напоминание. Чтобы наказать себя. А ведь если бы не это тело и не твоя помощь – мне бы конец.
Мы постарались лечь как можно дальше друг от друга, но все-таки оставались под одним одеялом. Его дыхание пахло кофе и кетонами, порождаемыми нашей сугубо мясной диетой: организм перерабатывал белки в глюкозу. От Соли пахло и другим – в основном гневом, страхом и возмущением.
– Напрасно ты мне помог – ты просто не мог по-другому, да? Ты это сделал, чтобы отомстить мне.
– Нет.
– Тебе ведь нравится чувствовать себя святым, верно?
– О чем это ты? – спросил я, хотя прекрасно знал, что он имеет в виду.
– Еще до того, как у тебя появилась хотя бы малейшая причина… Помнишь ту ночь в баре? Когда Томот назвал тебя бастардом? Ты сразу вышел из себя, так?
– Тогда я не умел себя сдерживать.
– «Наследственность – это судьба», – процитировал он.
– Я в это не верю, – сказал я, поджаривая над огнем селезенку.
– Во что же ты веришь?
– Я думаю, мы способны изменить себя, переписать свои программы. В конечном счете мы свободны.
– Ошибаешься. Жизнь – это ловушка, и выхода из нее нет.
Соли помолчал, пережевывая селезенку. Его волосатый живот поднимался и опадал в сравнительно теплом воздухе хижины. Прожевав, он сказал:
– Поговорим о фраваши, столь любимых нами инопланетянах. Хранитель их всех изгнал бы из Города, если б мог. Это их учение об абсолютной судьбе – об ананке, как ты ее называешь. Ты прислушивался к ним больше, чем подобает человеку, так ведь?
Я никогда не слышал прежде, чтобы Соли так философствовал, поэтому позволил ему продолжать.
– Свобода воли! Ты когда-нибудь задумывался над этим термином, в том смысле, в каком употребляют его фраваши? Это же оксюморон, столь же противоречивый, как «жизнерадостный пессимист» или «счастливая судьба». Если вселенная жива и обладает сознанием, как веришь ты, если она движется… если у нее есть какая-то цель, то мы все рабы, ибо она двигает нас к этой цели, как шахматные фигуры. И нам неведомо, в чем заключается игра. Так где же тут свобода? Хорошо толковать об ананке, о слиянии наших индивидуальных воль с высшей волей – ты ведь в это веришь? – но для человека ананке означает ненависть, несчастную любовь, отчаяние и смерть.
– Нет. Ты все не так понимаешь.