Нетленный прах
Часть 20 из 36 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Думаю, что нам надо действовать немедленно. Надо взять его, доставить к следователю Родригесу и не слезать с него, пока не запишет показания Сильвы.
– А если не запишет?
– Надо сделать так, чтобы записал.
– А если все же не запишет?
– Прежде всего надо привести к нему Гарсию. Дальше видно будет.
И на следующий день они отправились на Шестнадцатую калье, где Гарсия снимал большую квартиру. И не застали его там. Повторили попытку два дня спустя – и на этот раз тоже впустую. Почти через неделю, в то утро, когда телеграф принес известие о том, что Соединенное Королевство объявило войну Болгарии, решили попытать счастья снова. Они так настойчиво взывали у запертых дверей, так громко выкрикивали имя Альфредо Гарсии, что оказавшийся неподалеку полицейский спросил, что случилось. Покуда они объясняли ему, что ничего не случилось, а просто они разыскивают Альфредо Гарсию, появилась соседка (сначала в приоткрытой двери возникла ее голова, а потом уже и туловище, причем – весьма объемистое) и сообщила, что знает сеньора Гарсию и уверена, что он – в отсутствии.
– Что это значит – «в отсутствии»? – спросил Ансола.
– Это значит, что нету его, доктор, – сказала соседка. – Уже несколько дней ни слуху о нем, ни духу.
Ансола со всей силы пнул дверь ногой, а женщина в испуге зажала себе рот.
Со дня убийства Рафаэля Урибе Урибе минул год. В салонах произносились поминальные речи, по улицам ходили процессии, участники которых порой размахивали белыми платками и тихо молились, а порой – во всю мочь выкрикивали лозунги и требовали правосудия или возмездия. По всему городу ораторы скорбели о потере генерала, оплакивали невосполнимую утрату политического лидера и морального авторитета, горько сетовали, что сокровенную истину, очевидную им, несмотря на противоречивость его позиции, не дано заметить его врагам. На зеленых балконах выставляли свежую герань, к дверным петлям или косякам привязывали черные ленты.
Ансола принял участие в одной из таких траурных манифестаций. И сделал это, повинуясь чувству долга, и без отрады: он шел в многосотенной толпе, одетой в темное, от Базилики до Центрального кладбища, повторяя путь, проделанный год назад, когда генерала Урибе хоронили. Год прошел, размышлял он, а до сих пор нет ни одного ответа на те тысячи вопросов, которые мучили всех, которые задавал он сам и заставлял задавать всех вокруг. Ансоле доверили получить ответы на них, а он провалил это поручение, и то, что о его неудаче пока никто не знал, унижало и мучило его еще сильней. Вот, еще один свидетель пропал. После Аны Росы Диэс бесследно исчез, словно сгинул, Альфредо Гарсия. Свидетели скрылись сами или кто-то заставил их скрыться, и Ансола ничего не мог с этим поделать. И страдал от своего бессилия, неумелости и от того, что не выполнил своего обещания, что задание оказалось ему не по плечу, что он ввязался в игры взрослых, не будучи готов к этому: он чувствовал, что вступил в противоборство с силами, которые ему неведомы до такой степени, что он даже не знает, кого-взять под подозрение, и еще он чувствовал, что ввязался в неравный бой. Шагая, он взглянул на свои руки в черных перчатках. Вот так, с пустыми руками, придет он чуть позже с визитом в дом покойного генерала, обнимет вдову и поздоровается с братом. Ничего нового? – спросит его Хулиан Урибе, и Ансола ответит: пока ничего.
Ему было стыдно идти к западу по этому широкому проспекту, молча и с трудом двигаясь посреди моря людей в этой похоронной процессии, где не было покойника, соприкасаясь плечами с живыми телами других – симпатизировавших генералу при жизни и скорбящих по нему, когда его не стало. Ансола чувствовал, что подвел Хулиана Урибе и что недостоин его доверия. И ему было больно от этого. Он сознавал, что ему небезразлично, что подумает о нем Хулиан: ему было важно это, как важно всем нам мнение старших, когда им есть чему научить нас или когда они обрели достоинство житейского опыта. Ансоле хотелось выбраться из этой толчеи, укрыться дома, чтобы там, в тишине и одиночестве, глубже прочувствовать всю меру своего разочарования и усталости. Каблуки скорбящих звонко постукивали по мостовой, и почти беззвучно, по немощеным улицам, разбрызгивали порой грязную воду из луж, старались не вляпаться в собачье дерьмо. Ансола же был сосредоточен на том, чтобы не отдавить кому-нибудь ногу. Люди окружали его так плотно – рукава касались рукавов, – что он не всегда видел, куда ступает. Он поднял голову, увидел впереди и позади процессии серое небо, а еще дальше – огромную тучу, лежавшую на холмах, как дохлая крыса. И понял, что скоро пойдет дождь.
Шествие завершилось у мавзолея. Там покоились останки генерала (кроме теменной кости, разумеется, которую Ансола держал в руках, трогал и поглаживал). Людской поток, сузившись, чтобы втечь в ворота кладбища, теперь опять разлился по всему пространству перед памятником, и в холодном воздухе слышались ропот и шевеление толпы. Звучали речи, которые Ансола едва слушал и тотчас забывал. Ораторы сменяли друг друга перед мавзолеем, привставали на цыпочки в ударных местах, рубили воздух ладонью одной руки, держа в другой измятые листки с текстом, а слушатели уважительно внимали их словам, иногда же – отвечали угрюмо и тут же молча уходили прочь. Ансола смотрел им вслед. Смотрел и на белый камень склепа – кипенно-белый камень, до сих пор хранивший лоск новой вещи – и думал, что скоро уж и он, разделив судьбу всех памятников над могилами всех покойников в этой стране, потускнеет и потемнеет. В эту минуту по толпе прошел сдержанный гул, и Ансола, подняв голову, увидел, как на постамент поднялась женщина в чем-то вроде туники и принялась размахивать колумбийским флагом. Прежде чем эта картина показалась ему банальной или нелепой, он заметил в первых рядах братьев Ди Доменико, целившихся своим черным ящиком в эту женщину. Один из них (наверно, Франсиско, а может быть, и Винченцо: Ансола не был с ними знаком и потому не умел различать их) поднес черный ящик к лицу, правой рукой продолжая крутить какую-то ручку; второй же оттеснял присутствующих назад, как надоедливый сброд, чтобы не мешали заниматься делом, требовал посторониться, словно посторонними здесь были те, кто пришел оплакивать генерала, а не те, кто наматывал их скорбь на ленту в своем назойливом и непонятном аппарате.
Да, размышлял Ансола, за этим и пришли сюда братья Ди Доменико. Собирать образы – без сомнения, собрали и виды процессии, и один бог знает, что еще они соберут в свою машину. Связано ли это как-то с объявлением в газете? Повстречали они какого-нибудь писателя, склонного создать жизнеописание генерала Урибе? Ансола не мог этого знать и не решался подойти и спросить: присутствие итальянцев казалось ему вопиюще неуместным, бестактным, корыстным и шкурными. Женщина в тунике меж тем прохаживалась вдоль постамента, помахивала флагом, но лицо ее при этом не выражало никаких чувств, с губ не срывалось ни звука. В чем заключалась ее роль? Какова была ее цель? Зачем она в театральном костюме стояла у мавзолея? Тогда Ансола не мог ответить на эти вопросы, но спустя несколько дней, к концу ноября, узнал: братья Ди Доменико громогласно объявили, что в зале «Олимпия» состоится премьера их нового творения, ленты под названием «Драма 15 октября».
Огромные афиши со стен домов возвещали о премьере. Жители Боготы привыкли, что на них с этих бумажных прямоугольников взирают тореро, фокусники или цирковые клоуны, и потому изображение генерала Урибе, которого многие видели не иначе как на официальных портретах, показалось больше чем святотатством. Вдова генерала отказалась присутствовать на просмотре, но зато Хулиан Урибе в силу своего имени получил лучшие места для себя, Уруэты и Ансолы. Происходило нечто невиданное. Афиши кричали о Великом событии, о Первом появлении такого, чего никогда прежде не бывало на экране, а из репродукторов сулили: Воздаем почести выдающемуся вождю, павшему от преступной руки, и воссоздаем последние мгновения его жизни. Кое-кто из ожидавших вспоминал, что братья Ди Доменико уже создали фильм о славном Антонио Рикаурте [51], убитом в Сан-Матео, но со времени его кончины минула вечность, зато гибель генерала остается непростывшей новостью и продолжает вызывать напряжение и противостояние в обществе и острые споры даже между друзьями. «Олимпия» вместила лишь половину тех, кто выстроился в длинную очередь у входа. В помощь распорядителям пришлось вызвать троих полицейских. Оставшиеся снаружи терзались горькой досадой, попавшие внутрь не верили своему счастью, однако ни те, ни другие не знали толком, чего ждать. И братья Ди Доменико, с удовольствием наблюдавшие за чудесным зрелищем того, как заполняется зал, не могли предвидеть того, что произошло следом.
Фильм начался с того, что на экране возникло изображение Рафаэля Урибе Урибе – высокий лоб, торчащие усы, безупречно повязанный галстук, – обрамленное двумя ветвями, по всей видимости, лавровыми. Публика захлопала, кое-где в зале послышалось и робкое шиканье, потому что даже недруги покойного политика не могли пропустить такое событие. В этот миг, пока зрители еще не успели освоиться, на экране появилось тело генерала, окруженное медиками, проводившими последнюю в его жизни операцию. Ансола не верил своим глазам. Что-то в этих кадрах казалось ему неуместным, словно кто-то переставил мебель без его ведома и позволения, но он никак не мог определить поточнее, в чем именно было дело: вот врачи, которые суетились вокруг генерала, размахивая инструментами, на экране получившимися белыми, а не блестящими, вот тело умирающего Урибе Урибе, который не ведал, что все усилия спасти его напрасны и бесполезны. И тогда Ансола понял, что эти образы не соответствовали действительности – они были сфабрикованы, разыграны, как театральный спектакль.
Все это было постановкой. Но как могли врачи согласиться на участие в этом фарсе? Но, может быть, на экране мелькали не врачи. При виде этого нелепого зрелища в зале «Олимпии», гулко отдаваясь в деревянных стенах, все громче стали раздаваться негодующие голоса. Зрители были возмущены бесцеремонностью, но никто не уходил: словно под гипнозом, они жадно всматривались в каждый эпизод: от неудавшейся операции – к похоронной процессии, выходящей из Базилики, от толпы, окружавшей гроб в день похорон – к запряженным тощими лошадьми катафалкам с траурными венками. На экране беззвучне ораторствовали сторонники генерала, и сидящий в зале кинотеатра Хулиан Урибе вздрогнул, увидев самого себя – он произносил речь в день похорон брата. Камера фиксировала близких и родных, вереницей подходивших к гробу, чтобы проститься с покойным, мужчин с черными шляпами в руках и печально поникшими усами, открытые, но безмолвствующие рты, немой гром надгробного салюта, который давал о себе знать лишь белыми пятнышками на сером экране. Публика, вознегодовавшая было при виде распростертого на столе генерала, теперь вроде бы успокоилась. Ансола же, напротив, встревожился еще больше. А встревожило его то, что на экране, будто исполосованном косым дождем, в первых рядах, вместе с самыми уважаемыми господами стоял, как близкий покойному генералу человек, Педро Леон Акоста.
Да, это был он – с непокрытой головой, в черном костюме-тройке, возведя очи горе€, стоял рядом со священником, чья неприязнь к покойному ни для кого не была секретом; Ансола вспомнил, что он испанец, но имя его забыл. Камера задержалась на непроницаемом лице Акосты всего на два-три кратких мгновения, но этого было достаточно, чтобы Ансола заметил и узнал его. Хулиан Урибе, тоже узнав его, одарил Ансолу взглядом одновременно сообщническим и меланхолично-разочарованным, где товарищеского тепла было меньше, чем смутного сожаления. Здесь, в кинотеатре, среди множества чутко настороженных ушей и внимательных глаз, они не могли высказать все, что хотели: что с 15 октября случилось уже многое и что генерал Акоста, который провожал Урибе в последний путь как один из скорбящих, спустя всего лишь год превратился в одного из главных подозреваемых в преступлении. Ансола увидел, как Хулиан наклонился к Уруэте и что-то сказал ему на ухо. И догадался, что речь идет об этом самом – о присутствии Акосты на похоронах и о том, как всего лишь за год этот кадр приобрел совсем иное значение. Эпизод похорон превратился в место преступления: на экране возникла восточная стена Капитолия, тротуар, где упал Урибе, каменная приступочка, на которую он откинулся. Камера прошлась панорамой по площади Боливара с ее сквером за ажурной решеткой и с прохожими, которые смотрели с любопытством («на нас смотрят», – подумал Ансола). Тут появились убийцы.
– Этого не может быть! – вскричал Хулиан Урибе.
Тем не менее это было: на экране возникла «Паноптико», тюрьма, где Леовихильдо Галарса и Хесус Карвахаль сидели в ожидании откладывающегося суда: вот они разговаривают друг с другом, вот беззвучно, однако с довольным видом хохочут, беседуя с сокамерниками, как с кумовьями в пивной. От свиста в зале у Ансолы заложило уши, а сам он не засвистел оттого, что не поверил или слишком сильно удивился. Убийцы теперь позировали – сперва в своих камерах, а потом на тюремном дворе. Странней всего был их облик – одеты оба были безупречно, словно принарядились к приходу операторов. Ансола знал, что до тех пор они отказывались от интервью и не желали фотографироваться – как же удалось братьям Ди Доменико уговорить их на съемку? В кое-каких эпизодах они словно бы не подозревали, что их снимают, но в других – смотрели прямо в камеру (их заспанный вид выглядел оскорбительно), а в третьих – заносили над головой воображаемый топорик, имитируя удар, как будто снимавшие попросили их воссоздать картину преступления. «Какое бесстыдство», – сквозь зубы процедил Хулиан Урибе. «Позор!» – выкрикнул Уруэта, на миг потеряв самообладание, и Ансола не знал, к кому это относится – к убийцам или к кинематографистам. Одно было несомненно: замысел итальянцев вывернулся наизнанку. Они хотели снискать расположение столичной публики, воссоздав болезненный опыт, но вышло все иначе: собирались воздать должное заслугам генерала, а дали оплеуху, намеревались принести дань памяти великого человека, а нанесли ему оскорбление.
«Негодяи! – кричал Уруэта. – Бесстыжие твари!» Из задних рядов доносились еще более крепкие оскорбления. Ансола повернулся, отыскивая в зале итальянцев, но не нашел их в море искаженных яростью лиц и воздетых над головами кулаков. На экране меж тем убийцы опустились на колени, стиснули ладони, безмолвно прося прощения за совершенное ими, однако на лицах у них не было раскаяния: оба смотрели глумливо и вызывающе. Зал вновь огласился свистом. Кто-то запустил в экран башмаком, и тот, ударившись о полотно, отскочил и упал на сцену, как сбитая птица. Ансола, опасаясь, что страсти разгорятся, стал прикидывать, как в этом случае унести отсюда ноги – наверное, влево, через партер, а там должна быть дверь в парк. Экран меж тем стал черным, а потом на нем появились фигуры, которые Ансола тотчас узнал: это было давешнее шествие. Чуть больше месяца прошло после траурных торжеств по случаю первой годовщины – и вот уже процессия неуклюже движется на экране. Ансола стал искать и себя. Нет, себя он не нашел, но узнал памятник и удивился тому, как все изменилось, став частью фильма: вот женщина в белой тунике – та самая, которую он видел воочию – размахивала в течение нескольких томительно-долгих секунд колумбийским флагом, потерявшим на пленке свои цвета. И понял, что это аллегория: Свобода (или, может быть, Отчизна) возникает над могилой своего павшего защитника. Замысел показался ему детским, а воплощение – посредственным, но он счел за благо ни с кем это не обсуждать. В черноте погасшего экрана беспорядочно и суматошно заметались святящиеся пятна и зигзаги: фильм кончился, и в зале «Олимпии» вразнобой захлопали сиденья кресел – люди стали подниматься со своих мест.
Когда Ансола вышел на улицу, свист и шиканье продолжались. Люди, окружив Хулиана Урибе и Карлоса Адольфо Уруэту, высказывали свое негодование, и Ансола воспользовался моментом, чтобы уйти, не добавив свой голос к этому возмущенному хору. Он обогнул сквер, пересек улицу и двинулся по направлению к своему дому, но, передумав, пошел кружным путем – хотелось подольше побыть в одиночестве. Еще несколько секунд слышал он у себя за спиной бурление толпы. Только теперь он заметил, что с той минуты, как он покинул «Олимпию», четверо мужчин в тонких пончо и шляпах с высокой тульей идут перед ним, оживленно обсуждая только что просмотренную картину. Ансола совершенно не собирался слушать чужие разговоры и прибавил шагу, но, обгоняя попутчиков, все же взглянул на них, чтобы не допустить такой неучтивости, как пройти мимо знакомых и не поздороваться, – и вдруг испытал приступ острой паники, узнав Педро Леона Акосту, а тот в свою очередь узнал его, поднес два пальца к полю шляпы и слегка поклонился в знак приветствия, однако озаботился тем, чтобы его вежливый жест был проникнут такой ненавистью, какой Ансола никогда еще не видал ни у кого на лице, ненавистью, особенно пугающей и жуткой от того, что она сочеталась с полнейшим спокойствием, ненавистью, которой обуреваемый ею человек распоряжался полновластно и управлял по собственной прихоти. «Он знает, кто я, – подумал Ансола, – знает, что я знаю и что делаю». И еще – с непреложностью вынутого жребия – понял, что этот человек превосходным образом может причинить ему вред, что рука у него не дрогнет и совесть мучить не будет и что в его распоряжении вдобавок имеются все необходимые для этого ресурсы, и, на миг представив себе трупы Аны Росы Диэс и Альфредо Гарсии, отправленные на глинистое дно реки Богота или безжалостно сброшенные в водопад Текендама, спросил себя – ждать ли ему такой судьбы.
Он остановился. Акоста уже не смотрел на него, а снова обращался к своим спутникам, и они уже отошли от Ансолы на несколько метров, когда вдруг неким бесовским хором грянул раскат хохота. В этот миг Ансола заметил, что на ногах у Педро Леона Акосты – лакированные ботинки.
Застыв посреди улицы, как потерявшийся пес, Ансола смотрел, как удаляются эти четверо.
Вернувшись домой, Ансола порылся в своих ящиках и достал газеты за тот день, когда был убит генерал Урибе. Он бережно хранил их: сперва как память, словно соблюдая некий суеверный ритуал, потом – как документы и материалы к тому заданию, которое он никак не мог довести до конца, а со временем просто полюбил перебирать и пересматривать их. Прежде всего он развернул четырехстраничный специальный выпуск «Републиканы», вышедшей в тот же самый день 15 октября. Три строчки заголовка занимали половину первой полосы. Первая строчка: «Генерал Урибе Урибе». Вторая: «Подвергся трусливому нападению при входе в Сенат». Третья: «Нападавшие задержаны. Богота скорбит и негодует». Ниже шла передовица, озаглавленная «Мы протестуем», а посередине выделялся взятый в рамку текст, растрогавший Ансолу: «Попытка убийства гнрл. Урибе Урибе». Как прост был мир, встававший с этой страницы – мир, где генерал Урибе еще дышал, где его убийство было пока только попыткой, а не свершившимся фактом, где покушавшихся немедленно задержали, а все колумбийское общество сплотилось в едином порыве негодования… И как непохоже это было на мир сегодняшний, где хладный труп Урибе уже год как лежал в могиле, где виновники преступления скрываются в тумане и мраке слухов, а убийцы берут плату в долларах за то, чтобы появиться в фильме Ди Доменико.
Ансола достал блокнот и на чистой страничке начал набрасывать статью – тем стилем, каким и пишутся подобные статьи, – о небрежности следователя Алехандро Родригеса Фореро и начальника полиции Саломона Корреаля. Однако каждая фраза звучала как обвинение, и вскоре Ансола понял, что у него нет доказательств. И на середине утратил вдохновение и принялся развлекаться, играя канцелярскими формулами: «Не подлежит сомнению, что следователь пренебрегает важными обстоятельствами, проявляя полнейшее безразличие к исчезновению ключевого свидетеля. Не вызывает сомнений и тот факт, что мы, друзья генерала, неустанно и последовательно требовали от властей анализа улик, могущих привести к установлению истинных виновников гибели генерала, всякий раз, однако, натыкаясь на глухую стену замалчивания и небескорыстного утаивания». Нет, все было не так: сомнений это и вправду не вызывало, но доказательств не имелось. «Все это – правда, – прибавил Ансола, – правда, которая не может быть доказана».
Он откинулся на спинку стула, встряхнул вечное перо – автоматическую ручку «ватерман», купленную в книжном магазине Камачо Рольдана, – и продолжил:
«Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что убийцы Галарса и Карвахаль действовали не в одиночку, а легенду эту выдумали сами заговорщики. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что Педро Леон Акоста, покушавшийся на жизнь президента Рейеса и впоследствии помилованный, возглавляет и финансирует вместе с другими влиятельными консерваторами, смертельными врагами либерализма, тайное общество ремесленников. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что была проведена своего рода жеребьевка с целью выбрать тех, кому надлежит исполнить страстную мечту консерваторов – заставить исчезнуть Рафаэля Урибе Урибе. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что вечером 14 октября Альфредо Гарсия видел, как несколько влиятельных консерваторов беседовали с убийцами в их мастерской, и я знаю наверняка, хотя не могу доказать, что с ними был Педро Леон Акоста, который тогда же и условился с убийцами о трагической участи генерала Урибе. Я знаю наверняка, но не могу доказать – чего бы я ни отдал за доказательства! – что Педро Леон Акоста находился на месте преступления 15 октября, хорошо выбритый, одетый в новое пончо и обутый в лакированные башмаки, – башмаки, которые сеньорита Грау увидела и запомнила, и я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что сразу после нападения он подошел к одному из убийц и спросил его: “Ну что? Убил?” Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что убийца ответил: “Да, убил”. Я не могу доказать, хотя знаю наверняка, что во всем этом замешаны очень могущественные люди, возможно, даже президент Республики, который по-прежнему хранит в отношении этого преступления молчание, приставшее скорее сфинксу. Я не могу доказать, хотя свято в этом убежден, что Педро Леон Акоста не одинок, генерал Топор не одинок, продажный следователь не одинок. Но кто стоит за ними? Я не могу, не могу ничего доказать! Единственное, что я могу доказать, что знаю наверняка и могу доказать – что у заговорщиков были все возможности выйти сухими из воды. Я знаю это и ежедневно, ежечасно получаю доказательства этого, даже когда я сплю и мне снится, что Господь позабыл о нас».
Вслед за этим он смял листок, скатал его в шар, уложил в камин поверх дров, и пошел искать, чем бы развести огонь, до того как пробьет час вечерней молитвы.
Французы сообщили, что потери германской армии под Ивом и в Армантьере превысили восемь тысяч человек. Британский кабинет министров из-за военных неудач ушел в отставку. Немцы дошли до самого сердца России и завладели всей Польшей, а на Балканах стерли с карты Сербию и открыли прямое сообщение с Турцией.
Ансола читал эти новости с театра военных действий и чувствовал, что и свою войну он проигрывает, однако эта мысль показалась чересчур легковесной и недостойной (впрочем, у каждого своя мера страдания). Тем не менее по сути это было именно так. Расследование застопорилось. Ансола пришел к неопровержимому выводу, что Рафаэль Урибе Урибе был убит в результате обширнейшего заговора, однако его убежденность наткнулась на вполне уже очевидное соучастие следователя Родригеса Фореро, и дело дальше не продвинулось ни на пядь. Ситуация угнетала его все больше. Ему всюду стали мерещиться враги. В «Олимпии» по указанию цензуры прекратили показ фильма Ди Доменико – он был официально запрещен, ходили слухи, что он вообще сожжен, и Ансола видел здесь руку заговорщиков, уничтоживших главную улику, которая прямо наводила на след истинных убийц. Но когда он произносил это вслух, когда рассказывал о своих подозрениях на людях, – при том что люди эти были немногочисленны, входили в его ближний круг и относились к числу его хороших знакомых или родственников, – он слышал в ответ: «Ты спятил».
Или в лучшем случае: «Воображение разыгралось».
Или даже: «Ты видишь врагов там, где их нет».
Ему говорили, что он сильно изменился – сделался угрюмым, молчаливым и замкнутым. Целыми днями просиживал он над папкой с делом Урибе, изучая материалы, пока не начинало резать глаза или ломить шею, словно он таскал сонного ребенка, – и теперь он знал наизусть все показания свидетелей и с беспокойством чувствовал, что знает всех этих людей и долго жил среди них. Ансола часто приходил к Хулиану Урибе, не раз он делал это во время декабрьских праздников и говорил ему о своем бессилии и горьком сознании провала. Брат генерала превратился для него в покровителя и советчика – в того, кто способен создать видимость защиты, ободрить нас, показать, что верит в нас и доверяет нам. Однако на этот раз он принял Ансолу с непроницаемым лицом. И спросил:
– Помните Любина Бонилью?
Еще бы не помнить бывшего начальника следственного отдела полиции. Человека, немедленно после убийства генерала взявшегося распутывать это дело и тотчас, по приказу Саломона Корреаля, отправленного в отставку якобы за то, что распускал антиправительственные слухи. Бонилья же уверял, что своей отставкой обязан собственной хватке – он-де слишком близко подошел к выяснению кое-каких неприятных истин. «Налетел, как мотылек на огонь, – говорил он Хулиану Урибе. – И сгорел».
– Прекрасно помню, – ответил Ансола.
– Ну так вот, он подошел ко мне сегодня после мессы. И мне подумалось, что вам полезно будет поговорить с ним.
– Разве он в Боготе? Я думал, его законопатили в Арауку, с глаз долой.
– Нет, он здесь. Не знаю, только ли вернулся или живет уже какое-то время, но он здесь, и ему остро хочется обсудить кое-что. Я сказал ему, чтобы обсудил с вами.
– И как же я с ним поговорю?
– Загляните перекусить в ресторанчик «Гата Голоса». Вы его там непременно встретите.
Ансола пришел в ресторан на проспекте Республики уже в шестом часу, однако генерала застал – тот сидел в одиночестве за столиком, одинаково удаленном и от окон и от большого зеркала на стене. Бонилья выглядел моложе своих лет. У него были маленькие уши и черные волосы такой густоты, что казались нарисованными, нависшие брови придавали его костистому лицу какую-то строгую угловатую упорядоченность, которая понравилась Ансоле. Приборы располагались на столе в безупречно симметричном порядке. Всякий, кто приходил поговорить с Бонильей, немедленно чувствовал этот порядок – порядок в нем самом, порядок на столе, порядок во всем заведении.
– Мое почтение, генерал, – поздоровался Ансола.
– Ну, вот он я, – сказал Бонилья. И поднял усталое лицо к вошедшему. – Черт возьми. Мне говорили, что вы молоды, но я не думал, что так молоды. Недаром же говорят, что юность бесстрашна, потому что не знает, что такое опасность.
– Я не знал, что вы в столице, – сказал Ансола. – Слышал, что вас куда-то услали.
– Да, меня какое-то время не было в столице. Но никто меня никуда не усылал. А просто я думал, что против меня могут предпринять кое-какие шаги.
За последние месяцы Любину Бонилье пришлось принять настоящие мучения. Через несколько дней после того как он бежал из Боготы и, постоянно озираясь и не зная, что ждет его за углом, прибыл в Сан-Луис, департамента Каука, его отыскали в этой глухомани. В муниципалитет пришла телеграмма, где Бонилье предписывалось вернуться в столицу и находиться в пределах досягаемости. «Этот приказ не имеет законной силы, – сказал Бонилья алькальду. – Я не преступник. Если следователю нужны мои показания, он должен попросить вас получить их у меня». Три дня спустя он узнал, что получено новое распоряжение – задержать его.
– Вас хотели арестовать? – спросил Ансола.
– По приказу губернатора. Подлежащему немедленному исполнению.
– И как же вы поступили?
Бонилья скрылся, что же еще ему оставалось? Ночью покинул городок, даже не прихватив с собой лекарств от своей болезни: потом их – в изрядно уменьшившемся количестве – передал ему путем хитроумных уловок один коллега. Бонилье никогда до этого не приходилось жить жизнью беглеца, а теперь вот довелось: покуда его друзья пытались выяснить, что именно ему вменяют в вину и чего следует ожидать, приди ему в голову сдаться, он несколько ночей провел под открытым небом, укрываясь от дождя под деревьями или в расщелинах скал, ел и пил то, что, рискуя собой, приносили ему добрые люди, и лишь изредка находил съемную койку, где можно было выспаться, не опасаясь стать добычей хищников. Однажды его чуть было не поймал отряд, посланный Пуно Буэнавентурой, начальником тамошней полиции, прославившимся своей безжалостностью: Бонилья проснулся от лая собак и успел убежать буквально в чем был. Босой и полуголый, питаясь тем, что Христа ради давали ему местные крестьяне, он горными тропами сумел добраться до Ибаге. И вскоре узнал, что генерал Корреаль назначил награду в триста тысяч песо тому, кто выследит и поймает его. Сомнений не оставалось: если его посадят за решетку, то не затем, чтобы предъявить обвинение, а чтобы однажды утром найти убитым от руки какого-нибудь наемного головореза.
И потому Бонилья вернулся в Боготу. И узнал там, что семья покойного генерала Урибе поручила Ансоле частное расследование. Это правда?
– Да. По просьбе дона Хулиана.
– Ну, хорошо. А скажите-ка, вы уже беседовали с Эдуардо де Торо?
– А кто это?
– Это тот, кто руководит Школой детективов[52]. Тот, кто был с Саломоном Корреалем, когда стало известно о нападении.
– Разве не вы с ним были?
– Я пришел потом, – сказал Бонилья. – И сразу же узнал кое-что. Вернее, он заставил меня это узнать.
– Что, например?
– Например, как они сидели. Галарсу и Карвахаля содержали раздельно, рассадили по разным камерам, что было вполне логично. Однако потом Саломон Корреаль, как только получил доступ к делу, перевел их в смежные камеры, разделенные одной решеткой. То есть как бы дал им письменное разрешение общаться и согласовывать показания. Свою брехню, вернее. И они, сеньор Ансола, этим, разумеется, воспользовались, потому что не дураки. И каждый раз на допросе казалось, будто они затвердили урок. И я снова и снова вызывал их порознь и задавал одни и те же вопросы. Первый день был особенно мучителен. Все мы вымотались. Все было как-то очень нервно, напряжение словно в воздухе висело, просто невыносимо. Галарса и Карвахаль тоже были сами не свои, заметно волновались, хоть им позволялось вытворять все, что заблагорассудится. Они каждые полчаса просились в сортир, и конвоиры разрешали им выходить вместе. Чтоб вдвоем отлить, простите! Двери камер были открыты, как и ворота на двор. Если бы захотели – смогли бы сбежать. И все равно – очень сильно нервничали, как будто мы их уж очень допекли бесконечными вопросами. И к концу первого дня, после особенно тяжелого допроса, Карвахаль взъярился. И, когда его повели в камеру, пообещал: «Будут дальше меня донимать – всех заложу». И сказал это в полный голос, так, чтобы все слышали.
На следующий день дошла до Любина Бонильи новость о том, чтó накануне убийства и еще раньше нескольких хорошо одетых и обутых сеньоров видели у мастерской Галарсы. Рассказывали, что у них там место сбора или какая-то сходка в гильдии ремесленников, и полицейский у входа одних впускал внутрь, а других – заворачивал. Бонилья решил проверить, насколько эти рассказы соответствуют действительности, потому что полицейский (если он существовал на самом деле) мог бы оказаться ценным свидетелем. Бонилья обратился к Саломону Корреалю, потому что только он как начальник полиции мог предоставить нужные сведения – сколько всего и какие именно агенты несли службу в этом квартале по вечерам до 15 октября. Тот стал отнекиваться, тянуть, спрашивать: «Да зачем вам это понадобилось? Да какой в этом смысл?» Однако Бонилья настаивал.
– Кажется, это было под вечер пятницы. В субботу, в первом часу ночи, мне сообщили о моей отставке.
– Вы им наступили на больную мозоль, начав разбираться в истории с этими собраниями мастеровых, – сказал Ансола.
– Похоже, что так. Люди из общества, которые по вечерам якшаются с ремесленниками… Для такого общения должны быть веские причины.
– А вам не удалось выяснить, кто же конкретно бывал на этих сборищах?
– Нет. Зато я узнал, что генерал Педро Леон Акоста встречался с будущими убийцами за городом.
– У водопада Текендама, – сказал Ансола. – Дело было в июне 14-го. Да, об этом мне тоже известно.
– Нет, я имею в виду другую встречу. Дня за четыре-пять до убийства.
– И его тогда тоже видели с убийцами?
– Видели. В отеле «Боготасито». Я даже съездил туда проверить информацию. Все подтвердилось. Правда, свидетели потом пошли на попятный.