Некрономикон
Часть 8 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда в глазах у него прояснилось, он увидел, как старая карга наклоняется, протягивает через стол пустую чашу, — и не владея собственными чувствами, подавшись далеко вперед, он обеими руками принял ее, причем заметив ее сравнительную легкость. В тот же самый миг отвратительная Темная Дженкин вылезла через край треугольного черного пролома слева от него. Карга жестом приказала ему держать чашу в определенном положении, сама же занесла так высоко, как только позволяла рука, гигантский причудливый нож над крошечной белеющей жертвой. Клыкастая косматая тварь принялась верещать продолжение ритуала, ведьма же отвратительно каркала в ответ. Джилман ощутил, как острое гложущее омерзение нарушило его умственный и эмоциональный столбняк, и легкая металлическая чаша дрогнула в его руках. Через секунду нож, начавший свое движение вниз, окончательно разрушил наваждение, Джилман выронил чашу с гулким, похожим на колокольный, звоном и, обезумевши, простер руку, чтобы остановить чудовищное деяние.
В один миг, двинувшись по наклонному полу, он обогнул стол и, вырвав нож из когтей старухи, со звоном его зашвырнул в узкий треугольный пролом. Однако в следующую минуту дело приняло другой оборот — убийственные когти теперь сомкнулись на его собственном горле; сморщенное лицо кривилось безумной яростью. Он почувствовал, как цепочка дешевого распятия врезается в шею, и в минуту опасности вдруг подумал, как вид самого креста подействует на злобную тварину. Ее сила превосходила человеческую, и она не прекращала его душить, но, слабея, он сунул руку за ворот, вытащил святой символ и, обрывая цепочку, стянул его с шеи.
При виде святой эмблемы ведьму, казалось, сразил панический страх, и ее хватка ослабела ровно настолько, чтобы дать Джилману шанс вырваться. Он отодрал клещастые пальцы от своей шеи и столкнул бы старуху в пролом, не сомкнись они снова на нем и с новым приливом силы. На сей раз он ответил тем же, потянувшись руками к горлу тварины. Не успела она разглядеть, что он делает, как он уже обмотал цепочку с распятием вокруг ее шеи, в один миг так затянув концы, что ей перехватило дыхание. Пока она из последних сил билась, он почувствовал, как его укусили в лодыжку, и понял, что Темная Дженкин пришла ей на помощь. Яростным пинком он сошвырнул противоестественную тварь в пролом, слыша как она заскулила откуда-то снизу.
Убил ли древнюю каргу, он не знал, но оставил ее там на полу, где она упала. Когда же он отвернулся, то явившееся ему зрелище едва не оборвало последнюю нить, удерживающую его рассудок. Пока ведьма пыталась его удавить, Темная Дженкин, жилистая и с четверкой дьявольски сноровистых ручонок, не теряла времени даром — все его усилия оказались втуне. То, чего он не дал ножу сотворить с грудью жертвы, желтые клыки косматой нечисти сотворили с его запястьем — только что сброшенная на пол чаша стояла полная до краев возле маленького бездыханного тельца.
В бредовом наваждении сна Джилман услышал из бесконечной дали нездешние дьявольские ритмы шабашной песни и понял, что черный человек там. Сумбур воспоминаний путался с математическими формулами, и он почувствовал, что в подсознании есть те углы, которые его наведут, впервые одного и без чьей-либо помощи, на дорогу в нормальный мир. Он твердо знал, что находится на заколоченном с незапамятных пор чердаке над своей собственной комнатой, но сможет ли он выбраться через покатый пол или давным-давно замурованный выход, было очень сомнительно. А что, если бегство со снящегося во сне чердака приведет его попросту в снящийся дом — искаженную проекцию того реального места, куда он стремился? Он совершенно спутался в уме, пытаясь сообразить, как соотносятся сон и явь во всех его испытаниях.
Переправа через смутные бездны будет пугающей, ибо не прекратится пульсация Вальпургиева ритма и его слух отворит наконец та до сих пор прикровенная космическая вибрация, которой он смертельно боялся. Уже и сейчас он мог различить чудовищное дрожание, частоту которого он угадывал слишком хорошо. Во время шабаша оно всегда нарастало и досягало до всех миров, вызывая посвященных на неописуемые церемонии. Половина песнопений шабаша опиралась на это едва слышимое биение, которого никакому земному уху не вынести во всей его непокрытой космической полноте. Желал бы Джилман знать, может ли он довериться инстинкту, чтобы тот отвел его в нужное место в пространстве? Где взять уверенности, что он не окажется на зеленом склоне той далекой планеты, или на мозаичной террасе над городом чудищ с щупальцами где-то за пределами галактики, или в той черной круговерти абсолютно пустотного Хаоса, где царит несмысленный демон-султан Азафот?
Как раз перед тем, как он ринулся в неизвестность, фиолетовый свет померк, оставив его в полной тьме. Ведьма — старая Кизайя — Нахаб — это значит, что она умерла. И, примешиваясь к долетавшим издали распевам шабаша и поскуливанию Темной Дженкин снизу из пролома, ему послышался иной, еще неистовее воющий голос из неведомой глубины. Джо Мазуревич — его молитвы, отводящие Ползучий Хаос, вдруг переходят в необъяснимо торжествующий вопль — миры, язвящие своей реальностью, сталкиваются с горячечным коловоротом сна: Ийа! Шаб-Ниггураф! Козлище-с-Тысячью-Малых-Козлов…
Джилмана нашли на полу его старой мансарды с причудливым углом потолка задолго до рассвета — на страшный крик сразу сбежались и Дероше, и Чойнски, и Домбровски, и Мазуревич; проснулся даже и крепко спавший на стуле Элвуд. Джилман был жив, с открытыми, немигающими глазами, но казался почти в полном беспамятстве. На горле следы убийственных пальцев, и на левой лодыжке бедственный крысиный укус. Одежда его была в жалком виде, и не хватало распятия. Элвуд содрогнулся, страшно было подумать, в какую новую форму вылился лунатизм его друга. Мазуревич весь сомлел из-за того «знамения», которое, по его словам, он получил в ответ на свои молитвы, и неистово закрестился, когда из-за наклонной стены донесся крысиный писк.
Уложив сновидца на кушетку в комнате Элвуда, они послали за доктором Малковски — практикующим в округе врачом, который не обронит ни слова там, где оно может показаться нескромным, — и тот сделал Джилману две инъекции, давшие ему расслабиться в неком подобии нормального сна. Днем к пациенту временами возвращалось сознание, и прерывистым шепотом он рассказал Элвуду свой самый последний сон. Это было мучительной процедурой, и с самого начала выяснилось новое смущающее обстоятельство.
Джилман — столь недавно обладавший сверхъестественно чутким слухом — был теперь совершенно глух. Доктор Малковски, вновь спешно вызванный, сказал Элвуду, что обе его барабанные перепонки лопнули, как от звукового удара, чья сила превзошла все, что может выдержать или представить себе человек. Как нечто подобное могло разразиться несколько часов назад и не поднять на ноги всю Долину Мискатоника, уж этого, положа руку на сердце, доктор не знал.
Свою часть беседы Элвуд писал на листке, так что общение наладилось довольно легко. Ни тот ни другой не знали, что и думать обо всей этой путанице, и решили, что самое лучшее — думать о ней как можно меньше. Оба, однако, были согласны, что им надо убраться из этого древнего окаянного дома и сделать это так быстро, как только можно. В вечерних газетах писалось, что перед самым рассветом полиция совершила облаву на каких-то странных гуляк в овраге за Мидоу-Хилл, упоминалось также, что тамошний белый камень служит объектом векового суеверного поклонения. Никто не был пойман, но среди тех, кто бросился врассыпную, был замечен огромного роста негр. Никаких следов пропавшего без вести малолетнего Ладислава Волейко, говорилось в другой колонке, не обнаружено.
Все увенчавший собою кошмар случился этой же ночью. Такого Элвуду никогда не забыть; всем этим вызванный нервный срыв заставил его до конца пропустить весь семестр. Целый вечер ему слышались крысы в перегородках, но он не обращал на них особенного внимания. Затем, спустя долгое время после того, как они с Джилманом улеглись, поднялся жуткий пронзительный крик. Элвуд вскочил, зажег свет и бросился к своему гостю. Тот испускал звуки, поистине нечеловеческие, как будто терзаемый не поддающейся описанию мукой. Он корчился в простынях, а на одеяле начинало расплываться огромное красное пятно.
Элвуд никак не отважился дотронуться до него, но вопль и корчи постепенно утихли. К тому времени в дверях столпились Домбровски, Чойнски, Дероше, Мазуревич и жилец с верхнего этажа, и домовладелец отправил жену дозваниваться доктору Малковски. Все истерически вскрикнули, когда какая-то тварь, похожая на крупную крысу, неожиданно выпрыгнула из окровавленных простыней и юркнула через комнату к свежеоткрытому ходу в стене. Когда прибыл доктор и начал совлекать страшное покрывало, Уолтер Джилман был уже мертв…
Язык не повернется сказать, что же убило Джилмана. В теле его был проделан настоящий туннель — и кем-то выедено сердце. Домбровски в неистовстве от своих неудачных попыток вытравить крыс отбросил все мысли о сдаче дома внаем и за неделю перебрался со всеми своими постояльцами в потемневший от копоти, но не такой древний дом на Уолнат-стрит. Труднее всего оказалось утихомирить Джо Мазуревича — унылый наладчик станков пил беспробудно и постоянно бормотал, причитая, о призрачных и ужасных вещах.
В ту последнюю страшную ночь Джо наклонился, чтобы взглянуть на алый крысиный след, тянущийся от кушетки Джилмана к близкой дыре. На ковре они были очень неразборчивы, но между краем ковра и плинтусом оставались голые доски. Там Мазуревич обнаружил нечто чудовищное — или ему так показалось, поскольку больше никто с ним не соглашался, вопреки неоспоримой причудливости следов. Отпечатки действительно куда как отличались от заурядных крысиных, но даже Чойнски и Дероше ни за что не признали бы, что след смахивает на отпечатки человеческих ручонок.
Дом больше уже не сдавался. Как только Домбровски выехал, его заволокла пелена окончательного запустения, ибо люди обходили дом стороной — и по причине его старой славы, и из-за вновь возникшего зловония. Может быть, крысиная отрава бывшего домовладельца в конце концов подействовала, и немного времени прошло, как дом стал наказанием для всех по соседству. Служащие санитарной службы нашли, что запах распространяется из закрытого пространства над и обочь восточной мансарды, и единодушно сочли, что количество дохлых крыс, должно быть, грандиозно. Они, однако, решили, что прорубать туда вход и дезинфицировать долго оставшееся закупоренным помещение не стоит труда, поскольку смрад скоро пройдет, да и не тот район, чтобы проявлять особенную придирчивость. Ведь здесь вечно бродили смутные слухи о непонятном зловонии, исходившем с чердака Ведьминого дома сразу же после Вальпургиевой ночи и дня Всех Святых. Соседи, по вялости, с этим мирились, но смрад тем не менее шел, отпугивая всех от зловещего дома. Под конец он был признан жилищным инспектором непригодным для житья.
Сны Джилмана и сопутствующие им события так и остались без объяснения. Элвуд, который мог бы свести с ума любого своим толкованием этой истории, осенью вернулся в университет и в следующем июне его закончил. Он нашел, что зловещих пересудов в городе поубавилось, и факт состоит действительно в том, что — вопреки молве о призрачном верещании в заброшенном доме, которое прекратилось лишь тогда, когда не стало и самого здания, — со времени смерти Джилмана ни о каких новых явлениях старухи Кизайи или Темной Дженкин больше не слышно. По счастливой случайности Элвуда не было в городе позже в тот год, когда некоторые события неожиданно опять возродили местные слухи об ужасе прежних времен. Конечно, потом он прослышал, в чем было дело, и мучился несказанной мукой мрачных смятенных раздумий, но и это лучше, чем реальная близость к месту событий и возможность кое на что посмотреть.
В мае 1931 года с пустующего дома бурей сорвало крышу с огромной трубой, так что беспорядочная мешанина рассыпающегося кирпича, потемнелой, поросшей мхом черепицы, гниющих балок и досок обрушилась на чердак и проломила там пол. Вся мансарда оказалась забитой сором, но никто не удосужился разобраться в этой свалке, пока не пришел неизбежный черед смести с лица земли развалину. Эта окончательная мера последовала в декабре, а слухи поползли, когда с великой неохотой, настроенные на неладное, рабочие разбирали бывшую комнату Джилмана.
Среди мусора, рухнувшего с древнего покатого потолка, обнаружилось некоторое количество предметов, из-за которых пришлось прервать работу и вызвать полицию. Полиция, в свою очередь, пригласила следователя и кое-кого из профессуры университета. Там были кости — сильно размозженные и расколотые, но легко признаваемые за человеческие, — чей явно современный возраст загадочно противоречил той отдаленной дате, когда в единственно возможное таившее их место, низкий чердак над покатым потолком, был предположительно закрыт всякий доступ. Врач при следователе сделал вывод, что некоторые кости принадлежат скелету ребенка, тогда как другие — обнаруженные среди истлевших обрывков темноватой ткани — скелету довольно низкорослой, сгорбленной женщины преклонного возраста. Тщательное просеивание мусора произвело на свет множество косточек крыс, захваченных обвалом, в том числе и косточек более старых, таким образом обглоданных мелкими клыками, что не раз вызывало глубокое сомнение и размышление.
Среди прочих находок были изуродованные обрывки книг и записей заодно с пожелтелым прахом, в который рассыпались книги и рукописи еще более древние. Все они без исключения относились к черной магии в ее самых далеко идущих и страшных видах; и явно недавнее происхождение некоторых предметов остается такой же неразгаданной загадкой, как и современный возраст человеческих костей. Еще большей тайной является полная однородность неразборчивого, старинной каллиграфии почерка, встречающегося в целом ряде рукописей, которые, судя по своему состоянию и бумажным знакам, допускают временной разрыв, по меньшей мере от ста пятидесяти до двухсот лет. Другим, однако, величайшей тайной представляется множество абсолютно непонятных вещиц, чья форма, материал, способ изготовления и предназначение опрокидывали все догадки, — целая их россыпь была найдена среди обломков в разных стадиях попорченности. Один из этих предметов, вызвавший настоящую сенсацию у профессоров университета, — сильно поврежденное монструозное изображение, отчетливо напоминающее ту странную фигурку, которую Джилман передал в университетский музей, не считая того, что оно больше по размеру, сделано из какого-то особенного голубоватого камня, а не из металла, и покоится на подставке с удивительной формой углов и не поддающимися расшифровке иероглифами.
Археологи и антропологи все еще пытаются истолковать диковинный орнамент, гравированный на смятой чаше из легкого металла, которая была в буроватых зловещих пятнах с внутренней стороны, когда ее отыскали. Иностранцы и легковерные мамаши так же словоохотливо обсуждают современное никелевое распятие с оборванной цепочкой, завалившееся среди мусора и с дрожью опознанное Джо Мазуревичем: именно его он много лет назад давал бедняге Джилману. Некоторые полагают, что на заколоченный чердак распятие затащили крысы, другие думают, что оно пролежало все это время где-то в углу бывшей комнаты Джилмана. А иные, включая самого Джо, высказывают догадки слишком дикие и фантастические, чтобы здравый рассудок принимал их на веру.
Когда в комнате Джилмана выломали наклонную стену, в закрытом треугольном пространстве, заключенном между этой перегородкой и северной стеной дома, оказалось куда меньше каменного сора, чем в самой комнате; однако там был жуткий пласт более древнего вещества, при виде которого сносившие дом помертвели от ужаса. Коротко говоря, это был настоящий склеп, наполненный костями детей, — некоторые оказались вполне современными, другие со всей бесконечностью стадий восходили к периоду столь отдаленному, что почти полностью рассыпались в прах. На этом толстом слое костей, под нагромождением мусора, покоился нож — огромных размеров, ярко архаичного происхождения, фантастически вычурного заморского вида.
В этом мусоре, вклинившись между рухнувшей балкой и сцементировавшимися в монолит кирпичами от поваленной трубы, обнаружилось нечто, вызвавшее больше смятения, тайного страха и неприкрытых суеверных толков в Аркхэме, чем что бы то ни было в этом тревожимом призраками окаянном доме.
То был почти сплющенный скелет огромной крысы, противоестественное строение которого до сих пор вызывает споры, но также порождает и особенную сдержанность у сотрудников отделения сравнительной анатомии в университете Мискатоника. Относительно этого скелета очень мало что просочилось наружу, но нашедшие его рабочие, приходя в себя от потрясения, потихоньку толковали про длинные темные космы, какими он был опутан.
Кости маленьких лапок, идет слух, предполагают хватательные способности, более характерные для некрупной обезьяны, чем для крысы; мелкий же череп с хищными желтыми клыками представляет собой полнейшую аномалию, в определенном ракурсе напоминая уменьшенную карикатуру на человеческий череп чудовищного вырожденца. Натолкнувшись на эту мерзость, рабочие в страхе перекрестились, а потом поставили в церкви Св. Станислава благодарственные свечи с чувством облегчения оттого, что пронзительного призрачного верещания им больше не слышать.
Серебряный ключ
Когда Рэндольфу Картеру исполнилось тридцать, он потерял ключ, отмыкающий путь в края снов. Прежде этого времени он искупал обыкновенности жизни, ночь за ночью скитаясь по стезям сновидений в странных и старинных городах, в запределах пространства и дивных несказанных вертоградах за морями бесплотной дымки, но косность возраста брала свое, и он чувствовал, как отходят от него мало-помалу эти его вольности, и вот наконец все как отрезало. Больше не подниматься его галеонам вверх по реке Укранос мимо златошпильного Франа и караванам его слонов не сотрясать тяжкой поступью благовонные джунгли Клэда, где спят под луной дивные и нетронутые, позабытые чертоги из слоновой кости в прожилках.
Он погряз в чтении о вещах с их насущностью и в словесах слишком многих собеседников. Добромысленные философы научали его вникать в логические связи вещей и аналитически препарировать ход его дум и фантазий. Удивление прошло, и он позабыл, что вся жизнь — лишь набор представлений в мозгу, где нет отличия меж одними, порожденными вещью предметного мира, и другими, порожденными внутренним видением, и нет причин одно ставить превыше другого. Обычай протрубил ему уши суеверным почтением к тому, что осязаемо и физически существует, и внушил ему тайный стыд мыкаться среди фантазий. Умники говорили ему, что его бесхитростные видения пусты и ребячливы и еще нелепее они из-за того, что действующие лица упорно воображают их полными значения и смысла, а бессмысленный мир бесцельно скрепит своими осями из ничего в нечто и опять ни во что, знать не зная ни хотений, ни существований сознания, на секунду вспыхивающего неверным светом во мраке.
Его привязали на цепь к вещам предметного мира и до того разобъяснили, как у них все устроено, что тайна ушла из мира. Если он сетовал и возгорался желанием убежать в те края прозрачной полумглы, где яркие клочки и драгоценные ассоциативные нити его фантазии сплетались в картины захватывающего дух чаяния и нескудеющего восторга, его вместо этого обращали к новым чудесам науки, веля находить чудесное в кружениях атома и таинственное в небесных протяжениях. И когда он не умел найти подобной благодати в подчиняющихся известным и конечным законам вещах, ему было говорено, что ему недостает воображения и зрелости, раз он предпочитает обманы снов обманам предметного мира.
Так что Картер попытался поступать, как поступают все, и притворяться, будто обыденные события и эмоции приземленного духа важнее, чем фантазии утонченных выдающихся душ. Он не возражал, когда ему говорили, что животная боль зарезанной свиньи или земледелец с расстройством желудка в реальной жизни вещь более значительная, чем беспорочная красота Нарафа с его сотней узорных ворот и куполами из халцедона, смутно помнящегося ему из его дрем; и по их наставлению он пестовал в себе вымученное чувство жалости и трагизма.
Однако раз и другой он не мог не видеть, как поверхностны, мелочны и бессмысленны все человеческие устремления и с каким пустопорожним треском наши истинные побуждения расходятся с теми пышными идеалами, которые мы на словах исповедуем. Тогда он искал спасения в учтивом смешке, с которым его обучили орудовать против сумасбродства и искусничанья фантазии; ибо он видел, что будни нашего мира ни на йоту ей не уступят ни в сумасбродстве, ни в искусственности и куда менее достойны уважения из-за своей скудости красотою и дурацкого нежелания признать за собою отсутствие цели и смысла. Так он сделался чем-то вроде юмориста, ибо не понимал, что даже юмор — пустой звук в бестолковой вселенной, лишенной верного мерила логичности.
В первое время своего рабства он обратился к кроткой вере в лоне Церкви, любовь к которой внушило ему наивное упование его праотцов, ибо оттуда простирались мистические стези, сулившие, казалось, уход от жизни. Лишь приглядевшись поближе, заметил он зачахнувшие воображение, и красоту с душком, и нудную пошлость, и напыщенную серьезность с нелепыми притязаниями на истину во всей полноте, которые всепобедно и удручающе царили среди большинства ее исповедников; он сполна ощутил неуклюжесть, с которой она пыталась поддерживать жизнь в переросших себя страхах и домыслах первобытного племени перед лицом неизвестного. Картера удручало смотреть, как нешуточно стараются люди создать земную реальность из старых преданий, которые их же хваленая наука опровергает на каждом шагу, и эта серьезность не к месту убила ту привязанность, которую он мог бы питать к старинным верованиям, довольствуйся они тем, чтобы дать бесплотной фантазии звучную обрядность и возможность излияния чувств в их истинном виде.
Но когда он стал присматриваться к тем, кто отвергал старый миф, то нашел их еще безобразнее тех, кто не отвергал. Они не знали, что красота заключена в гармонии и что прелесть жизни не имеет иного мерила в бесцельности космоса, кроме одной лишь ее гармонии с видениями и чувствами, которые ее предваряли и вслепую вылепили наши небесные шарики, отделяя их от всего остального хаоса. Они не понимали, что добро и зло, красота и уродство — лишь прикрасы, даваемые причудой взгляда, единственная ценность которых в их связанности с тем, что, по воле случая, думалось и чувствовалось нашим праотцам, и более изощренные детали которых отличаются для каждого рода-племени и для каждой культуры. Вместо этого они или напрочь отрицали подобные вещи, или переносили их в область грубых, неопределенных инстинктов, роднящих их с мужланами и скотами; так что их жизни злосмрадно влачились в муке, уродстве и несообразности, переполняя, однако, их смехотворной гордостью по поводу освобождения от чего-то, никак не более ложного, чем то, что по-прежнему ими владело. Ложных кумиров страха и слепой набожности они променяли на кумиров распущенности и вседозволенности.
Картер не вкушал глубоко этих новых свобод: их низость и убожество тошнотой отзывались в душе, любящей одну красоту, рассудок же его бунтовал против той шаткой логики, с какой их поборники пытались скотские побуждения покрыть позолотой сакральности, облупленной с поверженных ими идолов. Он видел, что большинство их, заодно с церковниками, которых они низвергли, придерживаются заблуждения, будто в жизни есть смысл помимо того, какой в нее вкладывает человеческая фантазия, и не может отрешиться от грубых понятий морали и долга вне понятия красоты, при том что вся Природа, в свете их научных открытий, вопиет о своей бессознательности и надличной внеморальности. Извращенные и обмороченные предвзятыми заблуждениями справедливости, свободы и логики, они отринули старинную премудрость и старинный порядок вместе с устарелыми мнениями; даже не задумываясь о том, что эта премудрость и эти порядки были единственными творцами их теперешних мыслей и суждений и единственным маяком и мерилом в бессмысленном универсуме, лишенном назначенных целей или неподвижных точек отсчета. Лишившись этих искусственных рамок, их жизнь утрачивала направление и волнующий интерес, пока они наконец не бросились топить свою скуку в суете и фальшивой деловитости, шуме и возбуждении, в варварских зрелищах и скотских чувствах. Когда приедалось и это, они, разбираемые разочарованием и тошнотой отвращения, начинали пестовать в себе иронию и желчность и порицать общественный строй. Им было невдомек, что их грубые принципы так же зыблемы и противоречивы, как и боги их предков, и то, что мнится сейчас удовольствием, в следующий миг будет погибелью. Спокойная, вечная красота является лишь в дремах, но это утешение мир от себя отринул, когда кумиропоклонничая перед реальностью, отринул тайны детства и невинности.
Во всем этом хаосе бренности и безупокоя Картер пытался жить, как пристало человеку проницательного ума и добрых традиций. Видения его, осмеянные веком, становились все бледнее и неуловимее, в другое же уверовать он не мог, но любовь к гармонии удерживала его на путях, присущих ему от роду и по положению. Бесстрастно он шел человеческим муравейником и вздыхал, потому что все ему виделось не вполне реальным, потому что каждый желтый отблеск солнца на высоких кровлях и каждый взгляд мельком на обнесенные перилами площади, когда зажигаются первые вечерние фонари, служили лишь напоминанием о видениях, когда-то ему знакомых, и вызывали в нем тоску изгнанника по бесплотным краям, которые он больше не знал где искать. Путешествия казались просто насмешкой; и даже мировая война почти его не расшевелила, хотя он с самого начала служил в Иностранном легионе во Франции. Одно время он искал друзей, но вскоре утомился грубостью их чувствований и одинаковостью и приземленностью их видений. Он смутно радовался тому, что у него нет близких родственников и близких с ними связей, ведь они не смогли бы понять его умственной жизни. Они, то есть все, кроме его родного деда и двоюродного дяди Кристофера. Да их обоих давно не было в живых.
Потом он опять взялся за писание книг, которое забросил, когда дремы впервые ему изменили. Но и это не давало ни довольства, ни утоления, ибо приземленностью тронуло его ум и ему не давалось думать о тех прекрасных вещах, о которых, бывало, он думал. Иронический настрой обрушивал все сумеречные минареты, которые он возводил, а земляная боязнь невероятного губила все утонченные и изумительные цветы его волшебных садов. Усвоенная им напускная набожность выплескивалась приторностью в его персонажах, а миф о значимости реальности и о значительности событий и человеческих чувств низводила его возвышенную фантазию до просвечивающей насквозь аллегории или дешевой социальной сатиры. Новые его романы обрели успех, какого никогда не знавали прежние; но поскольку он понимал, до чего они должны быть пусты, чтобы угодить пустой толпе, то сжег их и перестал писать. Романы эти были весьма изящны; давая видения легким абрисом, он искушенно над ними посмеивался, но очень хорошо сознавал, что их изощренность высушила в них все живое.
После этого он и стал пестовать заведомый призрак и пробавляться отвлеченностями из области странного и причудливого в качестве противоядия от банального. Но большая их часть скоро показалась во всей своей скудости и бесплодности; и он понял, что расхожие оккультные доктрины так же засушены и косны, как и научные, да к тому ж лишены, пусть и худосочного, подменыша истины, который бы их искупал. Глупая несуразица, ложь и невнятица мысли не суть фантазия; в них не укрыться от жизни уму, дисциплина которого на порядок выше. Так что Картер накупал книг все более странных и прибегал к диковинной книжности людей все более глубоких и страшных, забираясь в такие тайники сознания, куда проникали немногие, и узнавая такие сокрытые зияния жизни, предания и незапамятной древности, что они навсегда лишили его покоя. Он решил жить в плане более тонком и обставил свой дом в Бостоне в угоду своим переменчивым настроениям; под каждое из них он отвел особую комнату, выдержанную в соответствующих тонах, убранную подходящими книгами и вещицами и обустроенную источниками света, тепла, звука, вкуса и запаха, дающими подобающие ощущения.
Однажды он прослышал об одном человеке с юга, чья святотатственная начитанность в доисторических книгах и глиняных табличках, контрабандой вывезенных из Индии и Аравити, заставляли чураться его и страшиться. Его-то он и отправился искать, а когда нашел, то прожил с ним, участвуя в его штудиях, в течение семи лет, пока однажды в полночь на неведомом древнем погосте их не постигло ужасное и лишь один ушел от того, на что пошли двое. Тогда он вернулся в Аркхэм, страшный, наваждаемый ведьмами старый город его праотцов в Новой Англии, и в темноте среди седых ив и обветшалых мансардных крыш испытал такой опыт, который заставил его навек запечатать некоторые страницы в дневнике одного сумасбродного предка. Впрочем, все эти ужасы приводили его лишь на грань реальности, они не имели отношения к тому подлинному краю дрём, который он знал в юности; так что, доживя пятый десяток, он не чаял найти ни покоя, ни радости в мире, слишком суетном для красоты и слишком трезвом для фантазии.
Постигнув наконец бренность и никчемность предметов реальности, Картер проводил свои дни в уединении и в томительных бессвязных воспоминаниях о юности, полной дрём. Он полагал довольно глупым, что утруждается жить вообще, и посему раздобыл у одного знакомца из Южной Америки весьма любопытную жидкость, дарующую безболезненное забвение. Тем не менее косность и сила привычки заставляли его откладывать дело; и он мешкал в нерешительности среди дум о старых временах, поснимав странные драпировки со стен и переустроив дом в духе того, каким он был в его раннем отрочестве, — бордовые панели, викторианская мебель и прочее.
По прошествии времени он стал почти рад тому, что все мешкает, ибо реликвии его детства и раскол с миром заставляли жизнь с ее искушенностью казаться очень далекой и нереальной; до такой степени далекой и нереальной, что в его еженощный сон вновь стали вкрадываться волшебность и чаяние. Годами знавал его сон лишь те искаженные отражения будней, какие знает зауряднейший сон, но теперь промельком возвращалось к нему нечто более удивительное и фантастическое; нечто, смутно страшащее своей неминучестью, принявшее облик пронзительно-четких картин его детства и заставлявшее думать о беспорядочных мелочах, давно им забытых. Часто он, просыпаясь, призывал свою мать и деда, уже четверть века лежащих в могиле.
Потом однажды ночью дед напомнил ему о ключе. Живой, седой старый книжник говорил пространно об их древнем колене и об удивительных прозрениях изощренно-тонко чувствующих людей, составлявших их род. Он говорил о пламеннооком крестоносце, проникшем в умопомрачительные тайны сарацинов, державших его в плену; и о первом сэре Рэндольфе Картере, практиковавшем магию в царствование королевы Елизаветы. Говорил он и об Эдмунде Картере, который едва избежал перекладины по салемскому делу о колдовстве и который спрятал в старинный ларец огромный серебряный ключ, перешедший к нему от предков. Прежде чем Картер успел проснуться, благородный дух вымолвил, где найти тот ларец — вычурный дубовый ларец первобытной диковинности, чью прихотливо-узорчатую крышку за два столетия не открывала ни одна рука.
В пыли и в сумраке огромного чердака нашел он ларец, задвинутый и забытый у задней стенки ящика в высоком комоде. Он был около фута в длину и ширину, и его готические резные фигуры были настолько страшны, что не приходилось дивиться, как это после Эдмунда Картера никто не отваживался его открывать. Ларец ни издавал ни звука при встряхивании, но источал мистический аромат забытых благовоний. То, что в нем лежал некий ключ, было, по правде говоря, лишь туманным преданием, и отец Рэндольфа Картера не знал отродясь, что подобный ларец существует. Он был забран ржавым железом, и повернуть устрашающего вида замок никакого способа не имелось. Картер смутно думал, что найдется внутри некий ключ, отмыкающий потерянные пути в края дрем, но о том, где и как им воспользоваться, его дед не сказал ничего.
Старый слуга взломал вычурную крышку, исходя дрожью от вида мерзостных рож, склабившихся с почернелого дерева, и от невесть откуда берущегося чувства узнавания. Внутри, обернутый выцветшим пергаментом, оказался громадный ключ тусклого серебра, покрытый загадочными резными фигурками; но вразумительного объяснения не было никакого. Пространный свиток содержал лишь странные иероглифы неведомого языка, начертанные древней тростинкой. Картер узнавал в этих тайнообразах те, что видел когда-то на неких свитках папируса, принадлежавших тому чернокнижнику с Юга, который однажды в полночь пропал на безымянном кладбище. Того всегда пробирало дрожью, когда он читал этот свиток, и дрожью пробрало теперь и Картера.
Но он начистил ключ и еженощно держал его при себе в пахучем ларце из древнего дуба. Его сны между тем все больше набирались красочной живости и, хотя в них не показывались былые удивительные города и неправдоподобные вертограды, явно принимали те очертания, в которых нельзя было ошибиться. Они звали его обратиться во времени вспять и слитной волею предков влекли к некоему сокровенному и праотеческому источнику. Тогда он понял, что должен вернуться в прошлое и слиться со стариной; изо дня в день думал он о холмах в северной стороне, там, где на берегу стремительного Мискатоника высятся наваждаемый призраком Аркхэм и его уединенное сельское родовое гнездо.
В багровеющем осеннем огне Картер пустился исстари знакомой дорогой мимо плавной зыби холмов и обнесенных камнем лужаек, далекого дола и бахромы лесов, петляющих тропинок и укромных крестьянских усадеб и прозрачных изгибов Мискатоника, здесь и там перечеркнутых нехитрыми мостиками их дерева или камня. У одной излучины он увидел купу великанских вязов, где столетие с половиной тому назад странным образом сгинул его предок, и он вздрогнул от пробежавшего среди них порыва ветра. Дальше стоял обветшалый домишко Гуди Фаулер, старой колдуньи, с его маленькими злыми оконцами и огромной крышей, съезжающей почти до земли на северной стороне. Минуя его, он прибавил скорости авто и не сбавлял ходу, пока не въехал на холм, где родилась его мать и где рождались ее предки и откуда старинный белый дом все еще горделиво смотрел на дорогу, на захватывающий своей красотою панорамный пейзаж скалистых откосов и изумрудной долины с далекими шпилями Кингспорта на горизонте и с вековечным морем под бременем дрем, угадывающимся на самом дальнем плане.
Потом показался более крутой откос, на котором удерживалось старое жилище Картеров, которого он не видел сорок с лишком лет. Было далеко за полдень, когда он достиг подножья холма, и у поворота на полпути вверх приостановился, чтобы обозреть окрестный простор, золотой и осиянный в косых чародейных потоках, изливаемых закатным солнцем. Вся невиданность и все чаяния недавних его снов, казалось, присутствовали в этом безмолвном и неземном пейзаже, и он задумался о неведомых одиночествах других планет, пока его глаз следил бархатистые и пустующие лужайки, играющие светлой зыбью между своих обвалившихся каменных стенок; и сказочные купы деревьев, оттеняющие волнистый очерк дальних сизых холмов, и лесистую призрачную долину, ныряющую в сумрачные влажные впадины, где струйки воды невнятно лепечут среди набухших искривленных корней.
Что-то давало ему почувствовать, что моторам нет места в том краю, которого он взыскует, так что он оставил свое авто у опушки леса и, переложив огромный ключ в карман пальто, дальше стал подниматься пешком. Лес теперь поглотил его полностью, хотя, как он знал, дом стоял на голой вершине холма, везде, кроме северной стороны, возвышаясь над деревьями. Картер гадал, как будет выглядеть дом, ибо он пустовал, брошенный по его небрежению без присмотра лет тридцать назад после смерти его таинственного двоюродного дяди Кристофера. В детстве он проводил там долгое отрадное время каникул, натыкаясь на таинственные чудеса в лесу позади сада.
Вокруг сгустились тени, надвигалась ночь. Один раз между деревьями справа открылся просвет, и за сумеречным пространством долины он увидел старую колокольницу конгрегационалистов на вершине Сентрал-Хилл посреди Кингспорта, розовеющую последним дневным румянцем, с круглыми стеклами окошек, как жар горящими отблеском света. Потом, снова оказавшись в глубокой тени, он вздрогнул, опомнившись: краткое видение, наверное, было подсказано лишь его детской памятью, поскольку старую белую церковь давно снесли, чтобы освободить место для больницы конгрегационалистов. О чем, не без интереса, читал; в газете писали о каких-то странных норах или лазах, найденных в скалистом холме под церковью.
В его недоумения врезался пронзительный голос, и он снова вздрогнул дрожью узнавания через столько лет. Старый Бениджа Кори служил наемным работником у его дяди Кристофера и был в годах даже в далекие времена его детских наездов. Теперь ему, должно быть, перевалило за сто с лихвой, но этот пронзительный голос не мог исходить ни от кого, кроме него. Слов было не разобрать, но их интонация, воскресая в памяти, не давала ошибиться. Подумать, «старина Бениджа» еще жив!
— Мистер Рэнди! Мистер Рэнди! Иде ж вы? Захотели напужать тетю Марту прям’ до полусмерти? Што ли она не велела вам быть окол’ дома вечером и сразу домой, как стемнеет? Рэнди! Рэн… ди!.. Не видал другого мальчишки, штобы так запропадать по лесам… только и знает сидеть рот разиня у аспидовой норы на верхней делянке… Эй, Рэн… ди-и-и, эй!
Рэндольф Картер остановился в густой темноте и потер рукою глаза. Что-то было не так. Он куда-то попал, где его быть не должно; сбился, забредя чересчур далеко в места, которые были не для него, и теперь непростительно опоздал. Он не заметил времени на колокольнице в Кингспорте, хотя в свою маленькую подзорную трубу мог вполне рассмотреть циферблат; но он знал, что его опоздание очень странное и небывалое. Он не помнил точно, с ним ли его подзорная труба, и запустил руку в карман широкой куртки, чтобы удостовериться. Нет, там ее не было, зато был огромный серебряный ключ, который он нашел вместе с ларцом. Однажды дядя Кристофер рассказывал ему что-то странное про старый неотмыкаемый ларец с ключом внутри, но тетя Марта резко оборвала рассказ, это, мол, вещи не того рода, чтобы о них говорить с ребенком, у которого и так в голове хватает всяких странных фантазий. Он попытался вспомнить, где именно отыскался ключ, но все как-то странно перепуталось: вроде это было в Бостоне, на чердаке его дома; он смутно припоминал, как подкупил Паркса половиной его недельного жалованья, чтобы тот помог отомкнуть ларец и об этом помалкивал; стоило ему это припомнить, как перед глазами всплыла загадочно постаревшая физиономия Паркса, словно долгие годы избороздили морщинами маленького шустрого кокни.
— Рэн-ди-и-и! Рэн-ди-и-и! Эгей! Рэнди!
Колеблющийся свет появился из-за темного поворота, и старый Бениджа обрушился на молчаливого и потерянного странника.
— Шут те возьми, вот вы где, малой! Што ли у вас языка в роту нету, што не можете отвечать по-людски? Я за полчаса наорамшись, а вам, давно меня слыхать! Што ли не знаете, што тетя Марта вся как на иголках, што вас, как стемнело, дома нету! Обождите, вот я скажу дяде Крису, он до вас доберёцца! Вам бы следоват знать, што лес этот самый негодящее место болтацца в такое время! Тут такое бо’ знать што шляецца, што никому не поздоровицца, ишо мои прадеды поперед меня знали! П’шли, мистер Рэнди, Хэнна ужинать дожидацца больше не станет!
И Рэндольфа Картера повели по дороге, забирающейся в гору, где звезды, дивуясь, проглядывали сквозь высокие осенние ветви. И взлаяли собаки, когда желтый свет окон с мелкими переплетами засиял у дальнего поворота, и Плеяды мерцали над открытой макушкой холма, где громадная двускатная кровля чернела на фоне тусклого запада. Тетя Марта стояла в дверях и не слишком бранилась, когда Бениджа водворил прогулявшего ужин в дом. Она знала дядю Криса достаточно хорошо, чтобы ожидать подобных вещей от того, в ком кровь Картеров. Рэндольф не стал показывать ключ, но в молчании прикончил свой ужин, подняв шум только тогда, когда пришло время спать. Иногда он лучше видел сны наяву, а к тому же хотел испробовать ключ на деле.
Утром спозаранку Рэндольф был на ногах и уже удрал бы на верхнюю делянку, не поймай его дядя Крис и не засади за накрытый к завтраку стол. С нетерпением он озирался по комнате с низким потолком, лоскутными половиками, открытыми матицами и угловыми стойками, улыбаясь только тогда, когда садовые ветки скреблись по свинцовым стеклам заднего окна. Он чувствовал свою близость с деревьями и холмами, они открывали ему путь в тот вечный край, который был его настоящей родиной.
Потом, уже на свободе, ощупал карман куртки, на месте ли ключ, и, успокоившись, вприпрыжку бросился через сад к лесистому склону, который взбирался даже выше безлесной макушки. Лесной дол был мшистым и таинственным, и при тусклом свете то здесь, то там смутно выступали громады покрытых лишайниками скал, словно долмены друидов среди узловатых и криворослых стволов священной рощи. Забираясь в гору, Рэндольф пересек быстрый поток, струи которого, падая со стремнины невдалеке, пели рунические заговоры притаившимся фавнам, эгипанам и дриадам.
Потом он вышел к странной пещере в лесистом склоне, той самой страшной «аспидовой норе», которой чурался сельский люд и от которой Бениджа снова и снова пытался его отвадить. Она была глубока; куда глубже, чем кто-либо, кроме Рэндольфа, мог заподозрить, ибо мальчик нашел расщелину в самом дальнем черном углу, которая вела в более высокий грот позади — нехорошее замогильное место, чьи гранитные стены наводили на странную мысль об искусственном происхождении. На сей раз, как и всегда, он залез внутрь, освещая дорогу спичками, стянутыми в гостиной, и протиснулся в дальнюю расщелину с нетерпением, трудно объяснимым даже для него самого. Он не смог бы сказать, почему так уверенно двинулся к задней стене или почему, двинувшись к ней, машинально вытащил огромный серебряный ключ. На этом он не остановился… Вечером, вернувшись вприпрыжку домой, он оставил без всяких оправданий свое опоздание и пропустил мимо ушей укоры за то, что не послушал звавшего на обед полуденного рожка.
Теперь все дальние родственники Рэндольфа Картера единогласно сходятся в том, что на десятом году его жизни с ним приключилось нечто, что подстегнуло его к фантазиям. Его кузен, Эрнст Б. Эспинуолл, эсквайр из Чикаго, на полных десять лет его старше, отчетливо помнит происшедшую с мальчиком перемену после осени 1883 года. Рэндольф взирал на картины, созданные воображением, которые мало кто сподобился видеть, и еще непонятнее оказались некоторые свойства, которые он обнаруживал в связи с самыми земными вещами. Словом, казалось, он приобрел причудливый дар прорицания; в нем вызывали необычный отклик вещи хотя и не имевшие в ту минуту значения, но потом, получалось, полностью оправдывавшие его странные реакции. В последовавшие десятилетия, по мере того как на страницах истории одно за другим появлялись новые изобретения, новые имена и новые события, люди, даваясь диву, порой припоминали, как годы тому назад Картер обронил небрежное словцо в несомненной связи с тем, что тогда было далеким будущим. Он сам не понимал, что говорил, и не знал, почему некоторые вещи вызывают у него навязчивые чувства, полагая, что виной тому был, наверное, какой-нибудь позабытый сон. На дворе был еще только 1897 год, когда Картер весь побелел, стоило какому-то путешественнику упомянуть французский городок Бэллуа-ан-Сантер; о чем и вспоминали друзья, когда, отвоевав в рядах Иностранного легиона в мировой войне, он в 1916-м едва не получил там смертельную рану.
Обо всем этом среди родственников Картера пошло множество разговоров, потому что он недавно пропал. Его старый слуга, коротышка Паркс, годами терпеливо сносивший его причуды, последний раз его видел в то утро, когда он один уезжал в авто, забрав с собой недавно найденный ключ. Паркс помогал ему извлечь ключ из старого ларца, и на него странно подействовали причудливые резные фигуры и какое-то другое непонятное свойство ларца, которому не нашел названия. Перед отъездом Картер сказал, что отправляется навестить старые праотеческие края окрест Аркхэма.
На полпути вверх на Вязовой горе, по дороге к развалинам старого дома Картеров, обнаружили его автомобиль, аккуратно поставленный у обочины; в авто оказался странный ларец из пахучего дерева, с резными, вычурными, нагнавшими страху на местных жителей иероглифами. В ларце оказался лишь загадочный пергамент, письмена на котором не смог ни расшифровать, ни идентифицировать ни один лингвист или палеограф. Все, какие могли быть, следы давно смыло дождем, хотя бостонским сыщикам и нашлось что сказать на предмет того, что рухнувшие балки Картерова дома явно были стронуты с места. Так, заявляли они, словно кто-то ощупью пробирался среди развалин в самое недавнее время. Найденный в лесу на скалистом склоне за домом простой белый носовой платок нельзя опознать как принадлежавший пропавшему без вести.
Идет разговор о разделе имения Рэндольфа Картера между его наследниками, но я буду твердо противиться такому ходу событий, поскольку полагаю, что он не умер. Существуют искривления времени и пространства, которые может прозревать лишь духовидец; и, насколько знаю Картера, полагаю, он просто нашел путь через все эти лабиринты. Вернется он когда-нибудь или нет, этого я сказать не могу. Он томился по краю дрем, который он потерял, и тосковал по дням своего детства, потом нашел некий ключ и, полагаю, сумел им воспользоваться к своему странному благу.
Я спрошу его, когда увижусь с ним, ибо невдолге ожидаю встретиться с ним в некоем городе дрем, куда мы оба взяли за обычай наведываться. В Улфаре, за рекой Скай, идет слух, что новый король воссел на опаловом троне Илек-Вада, того баснословного города башен и башенок, венчающих полые стеклянные кручи, нависающие над сумеречным морем, где обросшие плавниками и бородой гнорри возводят свои небывалые лабиринты, и думаю, что я знаю, как толковать такой слух. Безусловно, я с нетерпением предвкушаю увидеть тот огромный серебряный ключ, ибо его загадочные резные фигуры могут знаменовать весь промысел и тайну слепо надличного космоса.
Серебряный ключ отмыкает пути
I
В пространном покое, увешанном гобеленами в прихотливых разводах и устланном бухарскими коврами, поражающими старинной и искусной работой, четверо сидели вкруг заваленного бумагами стола. В дальних углах странные треногие кадильницы кованого металла, время от времени заправляемые неимоверно дряхлым негром в мрачной ливрее, курились гипнотическим фимиамом; у одной из стен в глубокой нише отстукивали удивительные гробоподобные часы с непостижимыми иероглифами на циферблате и четырьмя стрелками, идущими не в лад ни с каким отсчетом времени, известным на этой планете. Это была особенная и неприютная комната, но весьма под стать тому делу, которое в ней решалось, ибо здесь, в новоорлеанском доме величайшего на всем континенте мистика, математика и ориенталиста, наконец улаживался вопрос об имени едва ли менее крупного мистика, ученого книжника, писателя и духовидца, четыре года тому назад пропавшего с лица земли.