Некрономикон
Часть 6 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Д-р Дроун от баптистов остерегает против Звездоносной Мудрости в проповеди 29 дек. ’94.
Конгрегация 97-ми к концу ’45.
1846 — три исчезновения — первые упоминания о Сияющем Трапецоэдре.
1848 — семь исчезновений. Пошли слухи о кровавой требе.
1853 — расследование. Впустую. Разговоры о звуках.
Преп. О’Мэйли рассказывает о дьявольской мессе с коробкой, найденной в великих египетских развалинах, — говорит, они вызывают что-то такое, что не может существовать при свете. Слабый свет отпугивает, сильный изгоняет. Тогда должны вызывать снова. Сведения из предсмертной исповеди Фрэнсиса К. Финея, связанного со Звездоносной Мудростью с ’49. Они говорят, что Сияющий Трапецоэдр показывает им рай и другие миры и что Наваждающий Тьму каким-то образом раскрывает им тайны.
1875 — история Оррина В. Эдди. Они призывают эту штуку, вглядываясь в кристалл; у них есть собственный тайный язык.
В 1863 в конг. двести или больше чел., не считая верхушки.
Ирландские ребята вламываются в церковь, когда в 1869 исчезает Патрик Рейган.
Завуалированная заметка в «Джорнал» от 14 марта ’72, но о ней не говорят.
1876 — шесть исчезновений. Тайный комитет обращается к мэру Дойлу.
Февр. 1877 — обещание принять меры. Церковь закрывают в апреле.
Парни с Федерал-Хилл — шайка — угрожают д-ру и сутанникам в мае.
Конец ’77 — сто восемьдесят один человек покинул город. Имен не называть.
Где-то в 1880 — слухи о привидениях. Постараться проверить факт, что ни одна живая душа в церковь не заходила с 1877.
Спросить у Лэнигана фотографию здания, снятую в 1851…»
Вернув листок в записную книжку, Блейк сунул ее в карман и повернулся, чтобы взглянуть на скелет. Смысл этих заметок был очевиден, и сомневаться не приходилось, что сорок два года назад в заброшенное здание пришел человек в поисках газетной сенсации — на что рискнуть другого смельчака не нашлось. Возможно, больше никто не знал о его затее — кто это может сказать? Но в редакцию он уже не вернулся. Неужели мужественно подавляемый страх внезапно одолел его и вызвал разрыв сердца?
Блейк склонился над белеющими костями и заметил их странный вид. Часть их была беспорядочно разъята, и некоторые казались странно оплывшими на концах. Другие неестественно пожелтели, смутно наводя на мысль об обугливании, которое местами захватило и остатки ткани. В очень странном состоянии был череп — с желтыми пятнами и прожженным отверстием на темени, словно кость проело насквозь какой-то сильной кислотой. Что случилось со скелетом за четыре десятка лет безмолвного упокоения здесь, Блейк представить не мог.
Прежде чем это доосозналось, он уже снова смотрел на камень, подпадая под его странное влияние, вызывающее марево фантазмов. Он видел вереницы фигур в хламидах с капюшонами, нелюдь по абрису силуэтов; взирая на бесконечность пустыни с рядами вздымающихся в небо резных истуканов, он угадывал стены и башни в бездонной ночи морей и коловерти пространства, где пряди черного тумана реяли на фоне рассеянного мерцания холодной багровой дымки. А за пределами всего он заглянул в бесконечное зияние тьмы, где плотносгущенные и плотноразреженные формы выдавали себя лишь текучевеющим колыханием; и зыбкие узоры энергий привносили, казалось, упорядоченность в хаос, предлагая ключи ко всем парадоксам и тайнам умопостигаемых миров.
Потом наваждение вдруг разом разрушилось приступом томительного, неопределенного, иррационального страха. Задохнувшись, Блейк оторвался от камня, сознавая где-то совсем рядом некое безликое нездешнее присутствие и с жуткой пристальностью сосредоточенное на себя внимание. Он чувствовал, как его уловляет нечто, что было не в камне, но сквозь камень глянуло на него, — нечто, что будет беспрестанно за ним следить, и для этого оно не нуждается в зрении. Местечко явно стало действовать ему на нервы — еще бы, после такой кошмарной находки! К тому же и свет начинал убывать, а поскольку фонаря при нем не было, он понимал, что скоро придется уйти.
Тогда-то в густеющих сумерках ему и почудился в разнобоком камне слабый проблеск свечения. Он попытался не смотреть, но какая-то темная сила понуждала его взгляд вернуться. Не светился ли камень едва приметным радиоактивным свечением? Что там говорилось в записках покойного о Сияющем Трапецоэдре? И вообще, что такое это брошенное гнездилище космического зла? Что здесь творилось, что могло и по сю пору таиться в сумраке, пугающем птиц? Вдруг показалось, что неуловимый намек на злосмрадие возник где-то рядом, но источника его не было видно. Блейк схватил долго зиявшую откинутой крышкой шкатулку и защелкнул ее. Крышка плавно скользнула на своих немыслимых петлях, полностью скрыв рдеющий камень.
В ответ на резкий щелчок захлопнутой крышки сверху, с той стороны люка, из вековечной глухой темноты шпиля донесся звук как будто мягкого шевеления. Крысы, что же еще?.. Единственные живые твари, дававшие о себе знать в проклятой каменной громаде с того самого момента, как он вошел. И все же это шевеление в шпиле ужасающим образом его испугало, так что в исступлении он ринулся по винтовой лестнице вниз, через мерзостный неф и сводчатый подвал, вон на опустевшую площадь, прочь от кишащих людьми и наваждаемых страхом улочек и закоулков Федерал-Хилла, прямо к здравомысленным улицам в центре и уютно-домашним тротуарам университетского городка.
Дни следовали один за другим; Блейк так и не рассказывал никому о своей вылазке. Он вчитывался в книги, разбирался в многолетних подшивках газет и лихорадочно бился над тайнописью переплетенного в кожу томика, который обнаружили в затянутой паутиной ризнице. Загадка, как вскоре обнаружилось, были не из легких; и после долгих трудов он убедился, что это были ни латынь, ни греческий, ни английский, ни французский, ни испанский, ни итальянский, ни немецкий языки. Ему, очевидно, предстояло черпать из самых глубинных кладезей своей диковинной эрудиции.
Каждый вечер возвращалось прежнее желание смотреть на закат, и среди островерхих крыш полуреального далека ему, как из времени она, представал черный шпиль, но теперь это зрелище отзывалось в нем новым оттенком страха. Блейк знал то зломудрое предание, что скрывалось под этой личиной; знание же давало волю новым причудливым играм воображения. Возвращались весенние стаи, и он следил за их полетом на закате и за тем, как они стороной облетают торчащий особняком мрачный шпиль. Если стая приближалась к нему, то разворачивалась и рассыпалась в страшном смятении — он мог представить себе неистовый щебет, не достигавший его ушей из-за разделявших их миль.
Стоял июнь, когда Блейк справился с тайнописью, сообщал дневник. Текст был, как он обнаружил, на тайном языке акло, которым пользовались иные толки зловредной древности и который был небезупречно ему известен по прежним его разысканиям. Дневник странно недоговаривает, что же именно расшифровал Блейк, но явны его трепет и замешательство. Упоминается Наваждающий Тьму, которого пробуждают, пристально вглядываясь в Сияющий Трапецоэдр; то и дело встречаются безумные догадки о тех черных безднах хаоса, откуда его вызывают. Это существо, о котором говорится как о вседержителе знания, жаждет чудовищных треб. Некоторые из дневниковых записей сквозят страхом, как бы эта тварь, по мнению Блейка, ответившая на зов, не вырвалась наружу; хотя он добавляет, что уличные фонари образуют неприступный кордон.
Он нередко заговаривает о Сияющем Трапецоэдре, называя его прозорным окном во все времена и пространства и прослеживая его путь с тех дней, когда на мрачном Юугготе, еще до того как Предвечные взяли его на Землю, получил он свои грани и гребни. Иглокожие твари Антарктики, дорожа им, уместили его в причудливую шкатулку, из-под обломков их былого континента его спасли змеелюди Валузии; и по прошествии целых эонов в Лемурии вперялись в него первые люди. Он попадал за тридевять земель и за тридесять морей и вместе с Атлантидой ушел на дно, пока не поймал его в сети минойский рыбак и не продал темноликим купцам из черной земли Кеми. Фараон Нефрен-Ка возвел над ним храм с безоконной криптой и соделал то, что стерло его имя из всех анналов. Потом он покоился в развалинах злочестного капища, разрушенного жрецами и новым фараоном, пока кирка археолога не извлекла его вновь человеку на погибель.
В начале июля газеты составляли странные дополнения к дневниковым записям Блейка, но такие обрывочные и мимоходные, что дневник лишь привлек всеобщее внимание. Похоже, новый страх нагнетался на Федерал-Хилл после того, как чужак побывал в страшной церкви. Итальянцы переговаривались о непривычном шарканье, стуках и скрипах в темном шпиле без окон и призывали священников изгнать нечисть, наваждающую их во сне. Оно постоянно караулит под дверью, шептались они, и только ждет, когда стемнеет настолько, чтобы двинуться дальше. В колонках новостей поминали о стойкости местных суеверий, но не могли пролить достаточно света на предысторию ужаса. Ясно, что нынешние молодые репортеры отнюдь не любители древностей. Обращаясь к предмету в своем дневнике, Блейк выражает странного свойства раскаяние, говорит о долге схоронить Сияющий Трапецоэдр, изгнать то, что он вызвал, дав доступ дневному свету в мерзкий шпиль. Вместе с тем, однако, он обнаруживает, как опасно далеко зашел он в своем соблазне и признается в болезненном желании — проникающем собою даже его сны — побывать на окаянной колокольнице и погрузиться взором в тайный космос рдеющего камня.
Утром 17 июля что-то в выпуске «Джорнал» ввергло автора дневника в настоящий ужас. Всего лишь вариант других полушутливых заметок о царящем на Федерал-Хилл беспокойстве — для Блейка же он содержал действительно нечто ужасное. Ночной ураган на целый час вывел из строя городскую электросеть, и в наступившей темноте итальянцы едва не посходили с ума от страха. Живущие возле жуткой церкви божились, что тварь на колокольнице воспользовалась отсутствием уличных фонарей и спустилась в само туло церкви, шлепая там и плюхая жутким ползучим слизнем. Под конец глухое шлепанье затихло в колокольнице, откуда послышался звон бьющегося стекла. Темнота открывала дорогу, а свет всегда обращал ее вспять.
Когда электричество вспыхнуло снова, на колокольнице возникла отвратительная суматоха, ибо даже слабого света, просачивавшегося в закопченные, забранные ставнями окна, хватило для твари с лихвой. Пришлепывая, она уползла в непроглядную темень шпиля буквально в последний миг — большая порция света отправила бы ее обратно в те бездны, откуда сумасшедший чужак ее вызвал. В час темноты толпа, распевающая молитвы, сгрудилась под дождем вокруг церкви с зажженными свечами и лампами, кое-как прикрытыми свернутой бумагой и зонтиками — сторожевой форпост света, спасающий город от кошмара, который бродит во тьме. Однажды, по словам тех, кто стоял ближе у церкви, наружная дверь заходила ходуном.
Но хуже всего было даже не это. Вечером Блейк прочитал в «Бюллетене», что обнаружили репортеры. Оценив наконец причудливую сенсационность переполоха, двое из них, бросая вызов обезумевшей толпе итальянцев, забрались в церковь через подвальное окно, потерпев неудачу с дверями. Они обнаружили, что в преддверии и призрачном нефе в пыли тянутся своеобразные борозды и повсюду разбросаны каркасы истлевших подушек и атласная обивка сидений. Везде стоял скверный дух, кое-где попадались желтые пятна и проплешины, выглядевшие как обугленные. Открыв дверь на колокольницу и задержавшись на минуту, поскольку сверху им почудился скребущий звук, они увидели, что с узкой винтовой лестницы почти начисто сметена пыль.
Камору на колокольне тоже как будто вымели. Репортеры сообщали о семигранном каменном столпе, опрокинутых готических стульях и причудливых гипсовых изваяниях; однако, странно, не упоминая ни о металлической шкатулке, ни об изувеченном старом остове. Что встревожило Блейка больше всего — не считая намеков на пятна, обугленные проплешины и смрад, — это последняя деталь, объясняющая звук бьющегося стекла. Стрельчатые окна на башне были выбиты все до единого, и два из них поспешно и как попало затемнены забитыми в щели между наружными наклонными ставнями атласными покрышками и конским волосом из подушек. Обрывки атласа и комья конского волоса валялись по всему недавно подметенному полу, как будто кому-то помешали в процессе восстановления абсолютной тьмы.
Желтоватые пятна и обугленные проплешины попадались и на лестнице, ведущей в шпиль без окон, но, когда репортер сдвинул крышку люка и направил слабый луч карманного фонаря в черное, странно зловонное пространство, он ничего не обнаружил, кроме темноты и беспорядочной груды мусора у самого отверстия люка. Приговор был, конечно, один: надувательство. Кто-то разыгрывал суеверных обитателей холма, или какой-нибудь фанатик силился для их же собственного, по идее, блага подогревать их страхи. Или, может быть, кто-нибудь из жителей помоложе и побойчее подстроил всю эту продуманную мистификацию. События возымели забавный отголосок, когда отряжали полицейский чин для проверки сообщений. Трое блюстителей порядка один за другим нашли способ уклониться от задания, четвертый же пошел с явной неохотой и очень скоро вернулся, ничего не прибавив к репортерским отчетам.
Начиная с этого момента дневник свидетельствует о нарастающем приливе безотчетного ужаса и тревожных дурных предчувствий. Блейк корит себя тем, что не сделал чего-то, и отчаянно прикидывает последствия следующего перебоя в электроснабжении. Достоверно известны три случая во время гроз, когда он звонил на электростанцию вне себя от страха и просил принять любые, самые крайние меры, чтобы не падало напряжение. Снова и снова его записи обнаруживают беспокойство, что репортеры не сумели найти ни металлической шкатулки с камнем, ни странно поврежденных старых костей, когда обследовали сумрак колокольной каморы. Он делал вывод, что их удалили — куда, кто или что, он мог только гадать. Но злейшие страхи касались самого Блейка и той дьявольской связи, которая, как он чувствовал, существовала между его сознанием и тем таящимся на далекой островерхой колокольнице ужасом — тем чудовищным творением тьмы, которое он опрометчиво вызвал из черных пределов пространства. Казалось, он чувствовал непрестанное посягательство на свою волю. И навещавшие его в те времена вспоминали, как, рассеянно присаживаясь за письменный стол, он неотрывно глядел в западное окно на тот дальний, ощетинившийся шпилями курган в курящемся городском наволоке. Его записи неотступно возвращаются к неким страшным снам, к тому, что дьявольская связь укрепляется, когда он спит. Упоминается об одной ночи, когда, проснувшись, он нашел себя полностью одетым на улице и в полной прострации идущим вниз с Колледж-Хилл на запад. Снова и снова возвращается он к тому, что тварь в колокольнице знает, как до него добраться.
30 июля пошла неделя, ознаменовавшаяся частичным нервным срывом Блейка. Он больше не выходил и все необходимое заказывал по телефону. Приходившие проведать его замечали возле кровати веревку; он говорил, что привычка ходить во сне вынуждает его связывать себе ноги — это либо удержит его в постели, либо заставит проснуться от усилия развязать путы.
В дневнике он описывает чудовищное испытание, повлекшее окончательный срыв. Улегшись спать в ночь на тридцатое, он вдруг обнаружил, что почти в полном мраке водит руками вокруг себя. Единственное, что он видел, — это слабые горизонтальные штрихи голубоватого света, но обонял всепроникающее злосмрадие и слышал странную смесь приглушенных украдчивых звуков над головой. Стоило ему двинуться, как он на что-нибудь натыкался, и любой шум как будто в ответ вызывал звук сверху — невнятное шевеление вперемежку с осторожным шорохом дерева, трущегося о дерево.
Однажды он обнаружил себя идущим на ощупь — рукам попался каменный столп с пустующей верхней поверхностью, потом он как будто цеплялся за ступеньки лестницы, вделанной в стену, неловко карабкаясь вверх, туда, где усиливалось злосмрадие и откуда его обдувал горячий, обжигающий поток воздуха. Перед его глазами разворачивался калейдоскоп призрачных образов, постепенно тающих, растворяющихся в видении беспредельной ночной бездны, где вихрились светила и миры еще более густой черноты. Он вспомнил предание древних об Абсолютном Хаосе, в сердце которого раскинулся незряшный несмысленный бог Азафот, Владыка Всех Тварей, взятый в круг шаркающим роем своих бездушных и бесформенных плясунов, усыпляемый пронзительным однотонным свистом демонской флейты в безымянных лапах.
Тут внешний мир резким звуком пробил брешь в его помертвении и открыл ему глаза на невыразимый ужас его положения. Что это было — он так и не узнал, возможно, запоздавшая хлопушка фейерверка, которые жители Федерал-Хилл все лето устраивают в честь разнообразных святых-покровителей или святых-патронов их родных деревушек в Италии. Во всяком случае, закричав в голос, обезумело он рухнул с лестницы и слепо заковылял по загроможденному полу в почти полной темноте окружающих стен.
Он мгновенно осознал, где находится, и отчаянно ринулся вниз по узкой винтовой лестнице, спотыкаясь и ушибаясь на каждом ее изгибе. Потом, как кошмарный сон, бегство через огромный испаутиненный неф, подымавший призрачные своды к сферам кривляющихся теней; не видя, не разбирая дороги, через захламленный подвал наружу, к воздуху и свету уличных фонарей; и наконец, неистовое бегство с фантасмагорического холма тарабарских крыш, через угрюмый безмолвный город вздыбленных черных башен и вверх по крутому восточному склону до собственного его древнего порога.
Наутро придя в себя, он обнаружил себя полностью одетым на полу своего кабинета. Паутина и грязь покрывали его с головы до ног, и во всем теле не было места, которое бы не ныло и не болело. Подойдя к зеркалу, он увидел, что волосы сильно опалены, а к верхним частям одежды пристал какой-то причудливый смрадный запах. Именно тогда его нервы не выдержали. Впредь, облаченный в халат, изнеможенно откинувшись в кресле, он только и делал, что смотрел в западное окно, содрогался при одном намеке на гром и вел безумные записи в дневнике.
Сильнейшая гроза разразилась 8 августа, как раз перед самой полуночью. Электрические разряды раз за разом ударяли в разных концах города, впоследствии сообщалось о двух поразительных шаровых молниях. Дождь падал сплошной стеной, а постоянная канонада громовых разрядов лишила сна тысячи людей. Блейк дошел до полнейшего отчаяния в своем страхе за электросеть и около часу ночи пытался связаться с электрокомпанией по телефону, но связь была временно прервана по соображениям безопасности. Он все записывал в дневнике — крупное, нервное и часто неразборчивое письмо, ведущее свое собственное повествование о нарастающем смятении и отчаянии, о записях, вслепую нацарапанных в темноте.
Он должен был погрузить дом во тьму, чтобы смотреть в окно, и было похоже, что большую часть времени он провел за письменным столом, тревожно вперяясь взглядом сквозь завесу дождя, поверх мокролоснящегося крышами центра в далекую россыпь огней, намечающих Федерал-Хилл. Время от времени он неловко царапал в дневнике; «свет должен гореть», «оно знает, где я», «обязан его уничтожить», «оно призывает меня, но на сей раз как будто не собирается мне вредить» — отрывочными фразами вкривь и вкось разбросано на двух страницах.
Затем свет погас во всем городе. Это случилось в 2 часа 12 минут, согласно отчетам электростанции, но в дневнике Блейка нет указания времени. Запись звучит просто: «Света нет — Господи помоги». Караульщики на Федерал-Хилл тревожились не меньше его, и промокшие кучки людей, укрыв под зонтами свечи, карманные фонари, керосиновые лампы, распятия и темного происхождения амулеты, каковые повсеместно в ходу в Южной Италии, обходили дозором площадь и улочки вокруг церкви дурного толка. Благословляющие каждую вспышку молнии, они в страхе творили загадочное знамение правой рукой, когда электрические разряды стали ослабевать и наконец прекратились совсем. Поднявшийся ветер задул большинство свечей, так что место действия пугающе потемнело. Кто-то разбудил преподобного отца Мерлуццо из церкви Святого Духа, и он поспешил на площадь гнетущей тьмы, чтобы произнести изгоняющие нечисть молитвы. Что до неспокойных, диковинных звуков в почернелой колокольнице, то сомневаться больше не приходилось.
Тому, что произошло в 2 часа 25 минут, мы имеем несколько свидетельств: священника, молодого, разумного просвещенного человека, Уильяма Дж. Монохэна, полицейского офицера, в высшей степени внушающего доверие, который задержался в этом секторе своего участка, чтобы присмотреть за толпой, и группы из семидесяти восьми человек, которые собрались вокруг насыпной стены, — прежде всего тех, кому с площади виден был восточный фасад. Конечно, того, что могло быть доказательно названо нарушением закона природы, не было. Возможных причин у подобного происшествия множество. Никто не возьмется с уверенностью говорить о неочевидных химических процессах, которые могут возникнуть в огромном, древнем, долго пустовавшем здании с разнородным содержимым. Вредные испарения, самопроизвольное возгорание, давление газов, возникающих при длительном разложении, любое из бесчисленных природных явлений могло произвести нечто подобное. И конечно, ни в коем случае нельзя исключать возможности умышленного надувательства. Сам по себе феномен продолжался не более трех минут реального времени. Преподобный Мерлуццо, неизменно точный во всем, то и дело посматривал на часы.
Все началось заметным нарастанием звуков глухого копошения на темной колокольнице. Одно время из церкви исходили странные злодышные запахи, теперь они сделались донельзя явными и поражающими обоняние. Наконец грянул деревянный треск, и большой тяжелый предмет рухнул во двор к основанию насупленного восточного фасада. Теперь, когда не горели свечи, колокольница казалась невидимой, но, когда предмет оказался у самой земли, в нем узнали покрытый копотью ставень с восточного окна.
Потом совершенно невыносимое злосмрадие хлынуло с незримых вершин, вызвав удушье и тошноту у содрогнувшихся зрителей и едва не свалив их с ног. Одновременно воздух всколыхнуло как бы биение крыльев, и внезапным порывом ветра к востоку — порывом такой яростной силы, как ни один из прежних, — унесло шляпы и вывернуло наизнанку промокшие зонтики стоявших в толпе. В ночи без свечей было ни зги не видно, но тем, кто смотрел вверх, показалось, что на фоне непроглядно черного неба они мельком увидели огромное расплывающееся пятно еще более густой черноты — нечто вроде бесформенного клуба дыма, со скоростью метеора пронесшегося на восток.
Все было кончено. Зрители, полумертвые от ужаса, трепета и неловкости своих поз, едва соображали, что делать и делать ли вообще. Не ведая, что произошло, они оставались все в том же бдительном напряжении; мгновение спустя у них вырвалась молитва, когда запоздавшая резкая вспышка молнии и грохот, от которого лопались барабанные перепонки, разверзли хляби небесные. Через полчаса дождь перестал, а спустя еще пятнадцать минут снова вспыхнули уличные фонари, давая измученным, исхлестанным грязью караульщикам с облегчением разойтись по домам.
На следующий день газеты среди всех прочих сообщений об урагане кратко извещали об этих событиях. Складывалось впечатление, что сильнейшая вспышка молнии и оглушительный раскат, последовавшие за происшествием на Федерал-Хилл, были еще страшнее на востоке города, где также обратили внимание на внезапный прилив специфического зловония. Явление было особенно явным над Колледж-Хилл, где грохот поднял всех спавших жителей и повлек за собой недоуменные перетолки. Из тех, кто был уже на ногах, лишь немногие видели неестественную вспышку света над самой вершиной холма или заметили необъяснимое резкое движение воздуха кверху, которым сорвало чуть не все листья с деревьев и поломало цветы в садах. Все сходилось к тому, что где-то по соседству, наверное, ударило одинокой внезапной молнией, хотя никаких следов удара впоследствии обнаружено не было. Из корпуса студенческого братства «Тау Омега» какому-то юноше привиделся в небе фантастический и ужасный клуб дыма, как раз когда, предваряя удар, полыхнула молния, но его наблюдения не подтвердились. Между тем все немногие наблюдавшие сходятся в том, что касается свирепого порыва, налетевшего с запада и затопившего все невыносимого смрада, за которым последовал с некоторым запозданием удар; столь же всеобщим является свидетельство о возникшем на мгновение после удара запахе гари.
Эти подробности весьма тщательно обсуждались по причине возможной их связи со смертью Роберта Блейка. Из верхних окон корпуса братства «Пси Дельта», выходящего тыльной стороной на западные окна кабинета Блейка, студенты утром девятого заметили размытое пятно лица за стеклом и подумали, что его выражение какое-то странное. Вечером, увидев то же лицо на том же месте, они забеспокоились и стали ждать, когда в квартире зажжется свет. Потом они звонили в темную квартиру и, наконец, вызвали полицейского взломать дверь.
Застывшее тело сидело навытяжку у письменного стола рядом с окном; при виде выкатившихся из орбит остекленелых глаз и ничем не прикрытого судорожного страха в искаженных чертах вошедшие отвернулись в смятении, смешанном с дурнотой. Вскоре врач при коронере произвел обследование и, несмотря на неразбитое стекло, констатировал смерть от поражения электричеством или нервного шока, вызванного электрическим разрядом. Чудовищную гримасу он обошел полным молчанием, оценив ее как результат глубокого потрясения, пережитого человеком столь болезненного воображения и эмоционально неуравновешенного. Об этих последних качествах он заключил по книгам, картинам и рукописям, найденным в квартире, и нацарапанным вслепую записям в дневнике. Блейк в отчаянии делал обрывочные заметки до самого конца, и в его сведенной судорогой правой руке был зажат карандаш со сломанным острием.
Когда свет погас, записи становятся весьма бессвязными. Кое-кто извлек из них выводы, сильно разнящиеся с официальным, в материалистическом духе, заключением, но у подобных умопостроений мало надежд на признание консервативно мыслящими. Не на руку этим теоретикам-фантазерам сыграл и поступок суеверного доктора Декстера, который выбросил странную шкатулку с ограненным камнем, — несомненно испускавшим собственный свет, что было видно в темноте шпиля без окон, где он нашелся, — в самом глубоком месте бухты Наррагансетт. Чрезмерное воображение и невротическое расстройство, усугубленное изучением канувшего нечестивого культа, поразительные осколки которого Блейк обнаружил, — таково преимущественное толкование последних судорожных набросков в его дневнике. Вот эти записи — или то, что можно было в них разобрать.
«…Света все нет — наверняка уже пять минут. Все зависит от молний. Дай Яаддит, чтобы они продолжались!.. Пробивается какое-то влияние… Оглушает дождь, гром и ветер… Оно завладевает моим сознанием…
Нелады с памятью. Вижу то, чего никогда не видел. Другие миры и другие галактики… Тьма… Молния кажется темной, а тьма — светом…
Это не настоящие холм и церковь, я не могу их видеть в полной тьме. Это след на сетчатке, оставленный молнией. Дай бог, итальянцы выйдут со свечами, если молнии прекратятся.
Чего я боюсь? Не аватар ли это Ньярлафотепа, вочеловечившийся в древнем и черном Кми? Помню Юуггот, и дальний Шаггай, и черные сферы в запредельной пустоте…
Долгий полет на крыльях сквозь пустоту… не может пересечь вселенную света… вновь сотворенный мыслью, уловленной в Сияющий Трапецоэдр… перенес его за ужасные пропасти света…
Меня зовут Блейк, Роберт Харрисон Блейк, Ист-Нэпп-стрит, 620, Милуоки, Висконсин… я здесь на этой планете.
Помилуй Азафот!.. Больше не сверкает молния… О ужас!.. Я могу видеть, но это чудовищное чувство не зрение… Свет — это тьма, а тьма — это свет… Те люди на холме… караулят… свечи и амулеты… Их священники…
Исчезло ощущение расстояния: что близко, то далеко, а далеко — близко. Нет света, нет бинокля, вижу шпиль… башню, окно… Слышно — Родерик Ашер… Сошел или схожу с ума… Оно шевелится и копается в башне. Я — это оно, оно — это я… Прочь, я хочу выйти прочь и слить силы. …Оно знает, где я…
Я Роберт Блейк, но я вижу башню во тьме… Чудовищный запах… Чувства перерождаются… Там, на башне, в окне трещит ставень и поддается… Йа… нгай…угг…
Вижу его — летит сюда… Ветер ада… Иссиня-черный… Черные крылья… Йог-Софот спаси меня… Пылающий глаз из трех долей…»
Кромешные сны
Сны ли вызвали мозговую горячку, горячка ли вызвала сны, Уолтер Джилман не знал. За всеми этими кошмарами таился другой — кошмар древнего города с его тлетворным гнетом наваждения безблагодатной, в плесенном обмете мансарды под островерхой крышей, где он занимался, писал и сражался с числами и формулами, не находя себе покоя на убогой железной кровати. Слух его изощрился до невыносимой, противоестественной степени, и он давно уже остановил дешевые каминные часы, ход которых стал напоминать ему орудийный грохот. По ночам было довольно еле внятного движения черного города за окном, зловещей возни крыс за изъеденными древоточцем перегородками и поскрипывания скрытых балок столетнего дома, чтобы доставить ему ощущение адского скрежета зубовного. Темнота вечно полнилась сумятицей необъяснимых звуков — и все-таки порою он в страхе трепетал, как бы они не затихли, открыв ему присутствие других, не столь явственных звуков, которые, как он подозревал, таились за ними.
Джилмана обступал город, который, не ведая перемен, наваждался старым преданием, — город Аркхэм с его крышами о двух скатах, которые, лепясь одна к другой, вкривь и вкось кренятся над чердаками, где в мрачное время оно Провиданса ведьмы прятались от людей короля. И не было в этом городе уголка, гуще проникнутого зловещей памятью старобытного, чем та каморка под самой кровлей, что давала ему приют, ибо эта каморка и этот дом когда-то служили приютом старой Кизайе Мэйсон, чей побег из темницы Сэлема так в конце концов и не смог никто объяснить. Это было в 1692 году — тюремщик спятил с ума и все бормотал что-то о мелкой косматой твари с белыми клыками, которая выюркнула из Кизайиной камеры, и даже Коттом Мэйер не смог взять в толк, что за кривые линии и углы намазаны на серых каменных стенах чем-то красным и липким.
Джилману, возможно, не стоило так усиленно заниматься. Хватит и неевклидовой геометрии с квантовой механикой, чтобы заворотить любые мозги, а если это смешивать еще и с фольклором и пытаться отслеживать многомерную реальность, странной подмалевкой просвечивающую за тошнотворными обиняками готических легенд и фантастических пересудов у камелька, то что проку жаловаться на умственное переутомление? Джилман был родом из Хэвер-Хилла, но сопрягать математику с причудливыми преданиями о древней волшбе он начал не раньше, чем поступил в университет Аркхэма. Что-то в самом воздухе города седой древности подспудно действовало на его воображение. Университетские преподаватели убеждали его дать себе роздых и по собственному побуждению сократили ему курс. Кроме того, ему запретили обращаться за сведениями к старым книгам заповедных тайн, хранившимся под замком в подвале университетской библиотеки. Но с предостережениями этими опоздали — из пугающего «Некрономикона» Абдуля Альхазреда, отрывочной Книги Эйбона и запрещенных книг фон Мятца Джилман почерпнул некие ужасные иносказания, согласующиеся с его абстрактным математическим описанием свойств пространства и взаимосвязи измерений, известных и неизвестных.
Джилман знал, что снимает комнату в старом ведьмином доме, — как раз поэтому он ее и снимал. В анналах графства Эссекс немалое место занимал процесс Кизайи Мэйсон; и то, в чем она призналась под давлением на суде, взбудоражило Джилмана сверх всякой меры. Судье Готорну она говорила о прямых и кривых, которые могут показать направление, как через стену одного места уйти в другое место за ним, и намекала, что те, мол, прямые и кривые в большом ходу на неких полуночных сборищах в темной долине у Белого камня за Мидоу-Хилл и на безлюдном речном острове. Еще она говорила о Черном Человеке, своем обете и новом тайном имени Нахаб. Потом она провела те черты на стене своей камеры — и сгинула…
Джилман полагал странные вещи насчет Кизайи и, узнав, что жилище ее все еще существует спустя две сотни и тридцать пять лет, испытал необычный трепет. Когда он услышал в Аркхэме шепот молвы о вечном присутствии Кизайи в старом доме и в узких улочках; о неровных следах, оставленных человеческими зубами на коже тех, кому доводилось ночевать не только в этом, но и в других домах; о детских криках, которые слышатся в канун Вальпургиевой ночи и Дня Всех Святых; о злосмрадии, доносящемся с чердака старого дома сразу после этих пугающих праздников, и о мелкой косматой твари с острыми зубами, что является в обветшалом здании и в глухой предрассветный час бесцеремонно притыкается к людям, то решил здесь поселиться, чего бы это ни стоило. Получить комнату оказалось просто; дом не пользовался доброй славой, нелегко сдавался внаем и давно уже был превращен в дешевые номера. Джилман не смог бы сказать, что он надеялся там найти, но знал, что хочет пожить в здании, где некое обстоятельство более или менее неожиданно сподобило заурядную старуху из XVII века прозрения таких математических глубин, которые были, возможно, недоступны самым современным исследователям вроде Планка, Гейзенберга, Эйнштейна и де Ситтера.
В поисках загадочных чертежей он обследовал деревянные оштукатуренные перегородки в тех местах, где отходили обои, и за неделю сумел получить обращенную на восток мансарду, в которой, как утверждала молва, Кизайя занималась своей волшбой. Она пустовала, ни у кого не возникало желания надолго туда вселяться, так что домовладелец-поляк со временем стал опасаться ее сдавать. Однако с Джилманом ровно ничего не случалось, покуда у него не началась мозговая горячка. Призрачная Кизайя не мелькала в мрачных холлах и комнатах, мелкая косматая тварь не прокрадывалась на его унылую голубятню, чтобы притыкаться к нему, и ничем наводящим на след магических формул не увенчались его беспрерывные поиски.
Иногда он отправлялся бродить по темным, отдающим затхлостью лабиринтам немощеных улочек, где зловещие бурые дома, невесть когда построенные, запрокидывались в разные стороны, угрожая рухнуть, и злобно косились узкими, в мелких переплетах оконцами. Когда-то, он знал, здесь творились странные вещи, и сквозь внешнюю оболочку смутно брезжило, что кошмар прошлого не мог окончательно сгинуть — по крайней мере, в самых темных, самых узких, самых хитроумных изломанных закоулках. Однажды он съездил на лодке на пользующийся дурной славой остров и перечертил странные углы, образованные замшелыми рядами серых, торчком стоящих камней, происхождение которых темно и незапамятно.
Комната Джилмана была приличных размеров, но причудливо неправильной формы; северная стена ощутимо клонилась внутрь, низкий же потолок плавным укосом шел ей навстречу. Помимо зияющей крысиной норы и следов других нор, уже заткнутых, не имелось никакого доступа в зазор, существовавший между наклонной стеной мансарды и вертикальной наружной стеной дома с северной стороны; хотя, если посмотреть с улицы, было видно место, где в весьма отдаленные времена заложили окно. Когда по приставной лестнице Джилман вскарабкался на окутанный паутиной чердак с горизонтальным полом, настланным надо всей остальной площадью верхнего этажа, то обнаружил следы уже не существующего дверного проема, наглухо забранного тяжелыми древними досками и заколоченного для надежности крепкими деревянными гвоздями, обычными в колониальных деревянных постройках. Однако убедить флегматичного хозяина дома позволить ему исследовать то или другое из закрытых пространств оказалось невозможно, сколько доводов он ни приводил.
По мере того как уходили дни, его поглощенность необычными стеной и потолком все усиливалась — в их непрямые углы он начинал вкладывать математическое значение, которое как будто таило в себе ключ, наводящий на разгадку их смысла. Старуха Кизайя, размышлял он, должно быть, неспроста поселилась в комнате с особенными углами; разве не посредством неких углов она вышла, как утверждала, за пространственные пределы того мира, который мы знаем? Постепенно его интерес к немереной пустоте за покатыми плоскостями переключился на другое, поскольку теперь начинало казаться, что умысел, в них заложенный, касается той самой стороны, по какую находился и он.
Слабые признаки мозговой горячки и тревожные сновидения начались в первых числах февраля. Должно быть, уже какое-то время удивительные углы комнаты оказывали странное, почти гипнотическое воздействие на Джилмана; с нагрянувшими зимними холодами он стал ловить себя на том, что все более напряженно вглядывается в тот угол, где покатый потолок сходится с наклонной стеной. К этому времени его стала тревожить неспособность сосредоточиться на своих основных университетских курсах, поскольку его грызли дурные предчувствия насчет экзаменов за полугодие. Но и чрезмерная чувствительность слуха мешала ничуть не меньше. Жизнь превратилась в назойливую, почти невыносимую какофонию, то было постоянное жуткое предощущение других звуков — возможно, из сфер, запредельных жизни, — витающих на пороге восприятия. Что же касательно конкретного шума, то здесь крысы были хуже всего. Иногда они скреблись как будто не просто украдкой, а с обдуманной осторожностью. Когда их царапанье доносилось из-за наклонной перегородки с северной стороны, оно сопровождалось чем-то вроде глухого постукивания, если же раздавалось с запертого уже целый век чердака, Джилман напрягался так, словно предугадывал нечто ужасное, что лишь выжидает благоприятного случая нагрянуть и поглотить его безвозвратно.
Конгрегация 97-ми к концу ’45.
1846 — три исчезновения — первые упоминания о Сияющем Трапецоэдре.
1848 — семь исчезновений. Пошли слухи о кровавой требе.
1853 — расследование. Впустую. Разговоры о звуках.
Преп. О’Мэйли рассказывает о дьявольской мессе с коробкой, найденной в великих египетских развалинах, — говорит, они вызывают что-то такое, что не может существовать при свете. Слабый свет отпугивает, сильный изгоняет. Тогда должны вызывать снова. Сведения из предсмертной исповеди Фрэнсиса К. Финея, связанного со Звездоносной Мудростью с ’49. Они говорят, что Сияющий Трапецоэдр показывает им рай и другие миры и что Наваждающий Тьму каким-то образом раскрывает им тайны.
1875 — история Оррина В. Эдди. Они призывают эту штуку, вглядываясь в кристалл; у них есть собственный тайный язык.
В 1863 в конг. двести или больше чел., не считая верхушки.
Ирландские ребята вламываются в церковь, когда в 1869 исчезает Патрик Рейган.
Завуалированная заметка в «Джорнал» от 14 марта ’72, но о ней не говорят.
1876 — шесть исчезновений. Тайный комитет обращается к мэру Дойлу.
Февр. 1877 — обещание принять меры. Церковь закрывают в апреле.
Парни с Федерал-Хилл — шайка — угрожают д-ру и сутанникам в мае.
Конец ’77 — сто восемьдесят один человек покинул город. Имен не называть.
Где-то в 1880 — слухи о привидениях. Постараться проверить факт, что ни одна живая душа в церковь не заходила с 1877.
Спросить у Лэнигана фотографию здания, снятую в 1851…»
Вернув листок в записную книжку, Блейк сунул ее в карман и повернулся, чтобы взглянуть на скелет. Смысл этих заметок был очевиден, и сомневаться не приходилось, что сорок два года назад в заброшенное здание пришел человек в поисках газетной сенсации — на что рискнуть другого смельчака не нашлось. Возможно, больше никто не знал о его затее — кто это может сказать? Но в редакцию он уже не вернулся. Неужели мужественно подавляемый страх внезапно одолел его и вызвал разрыв сердца?
Блейк склонился над белеющими костями и заметил их странный вид. Часть их была беспорядочно разъята, и некоторые казались странно оплывшими на концах. Другие неестественно пожелтели, смутно наводя на мысль об обугливании, которое местами захватило и остатки ткани. В очень странном состоянии был череп — с желтыми пятнами и прожженным отверстием на темени, словно кость проело насквозь какой-то сильной кислотой. Что случилось со скелетом за четыре десятка лет безмолвного упокоения здесь, Блейк представить не мог.
Прежде чем это доосозналось, он уже снова смотрел на камень, подпадая под его странное влияние, вызывающее марево фантазмов. Он видел вереницы фигур в хламидах с капюшонами, нелюдь по абрису силуэтов; взирая на бесконечность пустыни с рядами вздымающихся в небо резных истуканов, он угадывал стены и башни в бездонной ночи морей и коловерти пространства, где пряди черного тумана реяли на фоне рассеянного мерцания холодной багровой дымки. А за пределами всего он заглянул в бесконечное зияние тьмы, где плотносгущенные и плотноразреженные формы выдавали себя лишь текучевеющим колыханием; и зыбкие узоры энергий привносили, казалось, упорядоченность в хаос, предлагая ключи ко всем парадоксам и тайнам умопостигаемых миров.
Потом наваждение вдруг разом разрушилось приступом томительного, неопределенного, иррационального страха. Задохнувшись, Блейк оторвался от камня, сознавая где-то совсем рядом некое безликое нездешнее присутствие и с жуткой пристальностью сосредоточенное на себя внимание. Он чувствовал, как его уловляет нечто, что было не в камне, но сквозь камень глянуло на него, — нечто, что будет беспрестанно за ним следить, и для этого оно не нуждается в зрении. Местечко явно стало действовать ему на нервы — еще бы, после такой кошмарной находки! К тому же и свет начинал убывать, а поскольку фонаря при нем не было, он понимал, что скоро придется уйти.
Тогда-то в густеющих сумерках ему и почудился в разнобоком камне слабый проблеск свечения. Он попытался не смотреть, но какая-то темная сила понуждала его взгляд вернуться. Не светился ли камень едва приметным радиоактивным свечением? Что там говорилось в записках покойного о Сияющем Трапецоэдре? И вообще, что такое это брошенное гнездилище космического зла? Что здесь творилось, что могло и по сю пору таиться в сумраке, пугающем птиц? Вдруг показалось, что неуловимый намек на злосмрадие возник где-то рядом, но источника его не было видно. Блейк схватил долго зиявшую откинутой крышкой шкатулку и защелкнул ее. Крышка плавно скользнула на своих немыслимых петлях, полностью скрыв рдеющий камень.
В ответ на резкий щелчок захлопнутой крышки сверху, с той стороны люка, из вековечной глухой темноты шпиля донесся звук как будто мягкого шевеления. Крысы, что же еще?.. Единственные живые твари, дававшие о себе знать в проклятой каменной громаде с того самого момента, как он вошел. И все же это шевеление в шпиле ужасающим образом его испугало, так что в исступлении он ринулся по винтовой лестнице вниз, через мерзостный неф и сводчатый подвал, вон на опустевшую площадь, прочь от кишащих людьми и наваждаемых страхом улочек и закоулков Федерал-Хилла, прямо к здравомысленным улицам в центре и уютно-домашним тротуарам университетского городка.
Дни следовали один за другим; Блейк так и не рассказывал никому о своей вылазке. Он вчитывался в книги, разбирался в многолетних подшивках газет и лихорадочно бился над тайнописью переплетенного в кожу томика, который обнаружили в затянутой паутиной ризнице. Загадка, как вскоре обнаружилось, были не из легких; и после долгих трудов он убедился, что это были ни латынь, ни греческий, ни английский, ни французский, ни испанский, ни итальянский, ни немецкий языки. Ему, очевидно, предстояло черпать из самых глубинных кладезей своей диковинной эрудиции.
Каждый вечер возвращалось прежнее желание смотреть на закат, и среди островерхих крыш полуреального далека ему, как из времени она, представал черный шпиль, но теперь это зрелище отзывалось в нем новым оттенком страха. Блейк знал то зломудрое предание, что скрывалось под этой личиной; знание же давало волю новым причудливым играм воображения. Возвращались весенние стаи, и он следил за их полетом на закате и за тем, как они стороной облетают торчащий особняком мрачный шпиль. Если стая приближалась к нему, то разворачивалась и рассыпалась в страшном смятении — он мог представить себе неистовый щебет, не достигавший его ушей из-за разделявших их миль.
Стоял июнь, когда Блейк справился с тайнописью, сообщал дневник. Текст был, как он обнаружил, на тайном языке акло, которым пользовались иные толки зловредной древности и который был небезупречно ему известен по прежним его разысканиям. Дневник странно недоговаривает, что же именно расшифровал Блейк, но явны его трепет и замешательство. Упоминается Наваждающий Тьму, которого пробуждают, пристально вглядываясь в Сияющий Трапецоэдр; то и дело встречаются безумные догадки о тех черных безднах хаоса, откуда его вызывают. Это существо, о котором говорится как о вседержителе знания, жаждет чудовищных треб. Некоторые из дневниковых записей сквозят страхом, как бы эта тварь, по мнению Блейка, ответившая на зов, не вырвалась наружу; хотя он добавляет, что уличные фонари образуют неприступный кордон.
Он нередко заговаривает о Сияющем Трапецоэдре, называя его прозорным окном во все времена и пространства и прослеживая его путь с тех дней, когда на мрачном Юугготе, еще до того как Предвечные взяли его на Землю, получил он свои грани и гребни. Иглокожие твари Антарктики, дорожа им, уместили его в причудливую шкатулку, из-под обломков их былого континента его спасли змеелюди Валузии; и по прошествии целых эонов в Лемурии вперялись в него первые люди. Он попадал за тридевять земель и за тридесять морей и вместе с Атлантидой ушел на дно, пока не поймал его в сети минойский рыбак и не продал темноликим купцам из черной земли Кеми. Фараон Нефрен-Ка возвел над ним храм с безоконной криптой и соделал то, что стерло его имя из всех анналов. Потом он покоился в развалинах злочестного капища, разрушенного жрецами и новым фараоном, пока кирка археолога не извлекла его вновь человеку на погибель.
В начале июля газеты составляли странные дополнения к дневниковым записям Блейка, но такие обрывочные и мимоходные, что дневник лишь привлек всеобщее внимание. Похоже, новый страх нагнетался на Федерал-Хилл после того, как чужак побывал в страшной церкви. Итальянцы переговаривались о непривычном шарканье, стуках и скрипах в темном шпиле без окон и призывали священников изгнать нечисть, наваждающую их во сне. Оно постоянно караулит под дверью, шептались они, и только ждет, когда стемнеет настолько, чтобы двинуться дальше. В колонках новостей поминали о стойкости местных суеверий, но не могли пролить достаточно света на предысторию ужаса. Ясно, что нынешние молодые репортеры отнюдь не любители древностей. Обращаясь к предмету в своем дневнике, Блейк выражает странного свойства раскаяние, говорит о долге схоронить Сияющий Трапецоэдр, изгнать то, что он вызвал, дав доступ дневному свету в мерзкий шпиль. Вместе с тем, однако, он обнаруживает, как опасно далеко зашел он в своем соблазне и признается в болезненном желании — проникающем собою даже его сны — побывать на окаянной колокольнице и погрузиться взором в тайный космос рдеющего камня.
Утром 17 июля что-то в выпуске «Джорнал» ввергло автора дневника в настоящий ужас. Всего лишь вариант других полушутливых заметок о царящем на Федерал-Хилл беспокойстве — для Блейка же он содержал действительно нечто ужасное. Ночной ураган на целый час вывел из строя городскую электросеть, и в наступившей темноте итальянцы едва не посходили с ума от страха. Живущие возле жуткой церкви божились, что тварь на колокольнице воспользовалась отсутствием уличных фонарей и спустилась в само туло церкви, шлепая там и плюхая жутким ползучим слизнем. Под конец глухое шлепанье затихло в колокольнице, откуда послышался звон бьющегося стекла. Темнота открывала дорогу, а свет всегда обращал ее вспять.
Когда электричество вспыхнуло снова, на колокольнице возникла отвратительная суматоха, ибо даже слабого света, просачивавшегося в закопченные, забранные ставнями окна, хватило для твари с лихвой. Пришлепывая, она уползла в непроглядную темень шпиля буквально в последний миг — большая порция света отправила бы ее обратно в те бездны, откуда сумасшедший чужак ее вызвал. В час темноты толпа, распевающая молитвы, сгрудилась под дождем вокруг церкви с зажженными свечами и лампами, кое-как прикрытыми свернутой бумагой и зонтиками — сторожевой форпост света, спасающий город от кошмара, который бродит во тьме. Однажды, по словам тех, кто стоял ближе у церкви, наружная дверь заходила ходуном.
Но хуже всего было даже не это. Вечером Блейк прочитал в «Бюллетене», что обнаружили репортеры. Оценив наконец причудливую сенсационность переполоха, двое из них, бросая вызов обезумевшей толпе итальянцев, забрались в церковь через подвальное окно, потерпев неудачу с дверями. Они обнаружили, что в преддверии и призрачном нефе в пыли тянутся своеобразные борозды и повсюду разбросаны каркасы истлевших подушек и атласная обивка сидений. Везде стоял скверный дух, кое-где попадались желтые пятна и проплешины, выглядевшие как обугленные. Открыв дверь на колокольницу и задержавшись на минуту, поскольку сверху им почудился скребущий звук, они увидели, что с узкой винтовой лестницы почти начисто сметена пыль.
Камору на колокольне тоже как будто вымели. Репортеры сообщали о семигранном каменном столпе, опрокинутых готических стульях и причудливых гипсовых изваяниях; однако, странно, не упоминая ни о металлической шкатулке, ни об изувеченном старом остове. Что встревожило Блейка больше всего — не считая намеков на пятна, обугленные проплешины и смрад, — это последняя деталь, объясняющая звук бьющегося стекла. Стрельчатые окна на башне были выбиты все до единого, и два из них поспешно и как попало затемнены забитыми в щели между наружными наклонными ставнями атласными покрышками и конским волосом из подушек. Обрывки атласа и комья конского волоса валялись по всему недавно подметенному полу, как будто кому-то помешали в процессе восстановления абсолютной тьмы.
Желтоватые пятна и обугленные проплешины попадались и на лестнице, ведущей в шпиль без окон, но, когда репортер сдвинул крышку люка и направил слабый луч карманного фонаря в черное, странно зловонное пространство, он ничего не обнаружил, кроме темноты и беспорядочной груды мусора у самого отверстия люка. Приговор был, конечно, один: надувательство. Кто-то разыгрывал суеверных обитателей холма, или какой-нибудь фанатик силился для их же собственного, по идее, блага подогревать их страхи. Или, может быть, кто-нибудь из жителей помоложе и побойчее подстроил всю эту продуманную мистификацию. События возымели забавный отголосок, когда отряжали полицейский чин для проверки сообщений. Трое блюстителей порядка один за другим нашли способ уклониться от задания, четвертый же пошел с явной неохотой и очень скоро вернулся, ничего не прибавив к репортерским отчетам.
Начиная с этого момента дневник свидетельствует о нарастающем приливе безотчетного ужаса и тревожных дурных предчувствий. Блейк корит себя тем, что не сделал чего-то, и отчаянно прикидывает последствия следующего перебоя в электроснабжении. Достоверно известны три случая во время гроз, когда он звонил на электростанцию вне себя от страха и просил принять любые, самые крайние меры, чтобы не падало напряжение. Снова и снова его записи обнаруживают беспокойство, что репортеры не сумели найти ни металлической шкатулки с камнем, ни странно поврежденных старых костей, когда обследовали сумрак колокольной каморы. Он делал вывод, что их удалили — куда, кто или что, он мог только гадать. Но злейшие страхи касались самого Блейка и той дьявольской связи, которая, как он чувствовал, существовала между его сознанием и тем таящимся на далекой островерхой колокольнице ужасом — тем чудовищным творением тьмы, которое он опрометчиво вызвал из черных пределов пространства. Казалось, он чувствовал непрестанное посягательство на свою волю. И навещавшие его в те времена вспоминали, как, рассеянно присаживаясь за письменный стол, он неотрывно глядел в западное окно на тот дальний, ощетинившийся шпилями курган в курящемся городском наволоке. Его записи неотступно возвращаются к неким страшным снам, к тому, что дьявольская связь укрепляется, когда он спит. Упоминается об одной ночи, когда, проснувшись, он нашел себя полностью одетым на улице и в полной прострации идущим вниз с Колледж-Хилл на запад. Снова и снова возвращается он к тому, что тварь в колокольнице знает, как до него добраться.
30 июля пошла неделя, ознаменовавшаяся частичным нервным срывом Блейка. Он больше не выходил и все необходимое заказывал по телефону. Приходившие проведать его замечали возле кровати веревку; он говорил, что привычка ходить во сне вынуждает его связывать себе ноги — это либо удержит его в постели, либо заставит проснуться от усилия развязать путы.
В дневнике он описывает чудовищное испытание, повлекшее окончательный срыв. Улегшись спать в ночь на тридцатое, он вдруг обнаружил, что почти в полном мраке водит руками вокруг себя. Единственное, что он видел, — это слабые горизонтальные штрихи голубоватого света, но обонял всепроникающее злосмрадие и слышал странную смесь приглушенных украдчивых звуков над головой. Стоило ему двинуться, как он на что-нибудь натыкался, и любой шум как будто в ответ вызывал звук сверху — невнятное шевеление вперемежку с осторожным шорохом дерева, трущегося о дерево.
Однажды он обнаружил себя идущим на ощупь — рукам попался каменный столп с пустующей верхней поверхностью, потом он как будто цеплялся за ступеньки лестницы, вделанной в стену, неловко карабкаясь вверх, туда, где усиливалось злосмрадие и откуда его обдувал горячий, обжигающий поток воздуха. Перед его глазами разворачивался калейдоскоп призрачных образов, постепенно тающих, растворяющихся в видении беспредельной ночной бездны, где вихрились светила и миры еще более густой черноты. Он вспомнил предание древних об Абсолютном Хаосе, в сердце которого раскинулся незряшный несмысленный бог Азафот, Владыка Всех Тварей, взятый в круг шаркающим роем своих бездушных и бесформенных плясунов, усыпляемый пронзительным однотонным свистом демонской флейты в безымянных лапах.
Тут внешний мир резким звуком пробил брешь в его помертвении и открыл ему глаза на невыразимый ужас его положения. Что это было — он так и не узнал, возможно, запоздавшая хлопушка фейерверка, которые жители Федерал-Хилл все лето устраивают в честь разнообразных святых-покровителей или святых-патронов их родных деревушек в Италии. Во всяком случае, закричав в голос, обезумело он рухнул с лестницы и слепо заковылял по загроможденному полу в почти полной темноте окружающих стен.
Он мгновенно осознал, где находится, и отчаянно ринулся вниз по узкой винтовой лестнице, спотыкаясь и ушибаясь на каждом ее изгибе. Потом, как кошмарный сон, бегство через огромный испаутиненный неф, подымавший призрачные своды к сферам кривляющихся теней; не видя, не разбирая дороги, через захламленный подвал наружу, к воздуху и свету уличных фонарей; и наконец, неистовое бегство с фантасмагорического холма тарабарских крыш, через угрюмый безмолвный город вздыбленных черных башен и вверх по крутому восточному склону до собственного его древнего порога.
Наутро придя в себя, он обнаружил себя полностью одетым на полу своего кабинета. Паутина и грязь покрывали его с головы до ног, и во всем теле не было места, которое бы не ныло и не болело. Подойдя к зеркалу, он увидел, что волосы сильно опалены, а к верхним частям одежды пристал какой-то причудливый смрадный запах. Именно тогда его нервы не выдержали. Впредь, облаченный в халат, изнеможенно откинувшись в кресле, он только и делал, что смотрел в западное окно, содрогался при одном намеке на гром и вел безумные записи в дневнике.
Сильнейшая гроза разразилась 8 августа, как раз перед самой полуночью. Электрические разряды раз за разом ударяли в разных концах города, впоследствии сообщалось о двух поразительных шаровых молниях. Дождь падал сплошной стеной, а постоянная канонада громовых разрядов лишила сна тысячи людей. Блейк дошел до полнейшего отчаяния в своем страхе за электросеть и около часу ночи пытался связаться с электрокомпанией по телефону, но связь была временно прервана по соображениям безопасности. Он все записывал в дневнике — крупное, нервное и часто неразборчивое письмо, ведущее свое собственное повествование о нарастающем смятении и отчаянии, о записях, вслепую нацарапанных в темноте.
Он должен был погрузить дом во тьму, чтобы смотреть в окно, и было похоже, что большую часть времени он провел за письменным столом, тревожно вперяясь взглядом сквозь завесу дождя, поверх мокролоснящегося крышами центра в далекую россыпь огней, намечающих Федерал-Хилл. Время от времени он неловко царапал в дневнике; «свет должен гореть», «оно знает, где я», «обязан его уничтожить», «оно призывает меня, но на сей раз как будто не собирается мне вредить» — отрывочными фразами вкривь и вкось разбросано на двух страницах.
Затем свет погас во всем городе. Это случилось в 2 часа 12 минут, согласно отчетам электростанции, но в дневнике Блейка нет указания времени. Запись звучит просто: «Света нет — Господи помоги». Караульщики на Федерал-Хилл тревожились не меньше его, и промокшие кучки людей, укрыв под зонтами свечи, карманные фонари, керосиновые лампы, распятия и темного происхождения амулеты, каковые повсеместно в ходу в Южной Италии, обходили дозором площадь и улочки вокруг церкви дурного толка. Благословляющие каждую вспышку молнии, они в страхе творили загадочное знамение правой рукой, когда электрические разряды стали ослабевать и наконец прекратились совсем. Поднявшийся ветер задул большинство свечей, так что место действия пугающе потемнело. Кто-то разбудил преподобного отца Мерлуццо из церкви Святого Духа, и он поспешил на площадь гнетущей тьмы, чтобы произнести изгоняющие нечисть молитвы. Что до неспокойных, диковинных звуков в почернелой колокольнице, то сомневаться больше не приходилось.
Тому, что произошло в 2 часа 25 минут, мы имеем несколько свидетельств: священника, молодого, разумного просвещенного человека, Уильяма Дж. Монохэна, полицейского офицера, в высшей степени внушающего доверие, который задержался в этом секторе своего участка, чтобы присмотреть за толпой, и группы из семидесяти восьми человек, которые собрались вокруг насыпной стены, — прежде всего тех, кому с площади виден был восточный фасад. Конечно, того, что могло быть доказательно названо нарушением закона природы, не было. Возможных причин у подобного происшествия множество. Никто не возьмется с уверенностью говорить о неочевидных химических процессах, которые могут возникнуть в огромном, древнем, долго пустовавшем здании с разнородным содержимым. Вредные испарения, самопроизвольное возгорание, давление газов, возникающих при длительном разложении, любое из бесчисленных природных явлений могло произвести нечто подобное. И конечно, ни в коем случае нельзя исключать возможности умышленного надувательства. Сам по себе феномен продолжался не более трех минут реального времени. Преподобный Мерлуццо, неизменно точный во всем, то и дело посматривал на часы.
Все началось заметным нарастанием звуков глухого копошения на темной колокольнице. Одно время из церкви исходили странные злодышные запахи, теперь они сделались донельзя явными и поражающими обоняние. Наконец грянул деревянный треск, и большой тяжелый предмет рухнул во двор к основанию насупленного восточного фасада. Теперь, когда не горели свечи, колокольница казалась невидимой, но, когда предмет оказался у самой земли, в нем узнали покрытый копотью ставень с восточного окна.
Потом совершенно невыносимое злосмрадие хлынуло с незримых вершин, вызвав удушье и тошноту у содрогнувшихся зрителей и едва не свалив их с ног. Одновременно воздух всколыхнуло как бы биение крыльев, и внезапным порывом ветра к востоку — порывом такой яростной силы, как ни один из прежних, — унесло шляпы и вывернуло наизнанку промокшие зонтики стоявших в толпе. В ночи без свечей было ни зги не видно, но тем, кто смотрел вверх, показалось, что на фоне непроглядно черного неба они мельком увидели огромное расплывающееся пятно еще более густой черноты — нечто вроде бесформенного клуба дыма, со скоростью метеора пронесшегося на восток.
Все было кончено. Зрители, полумертвые от ужаса, трепета и неловкости своих поз, едва соображали, что делать и делать ли вообще. Не ведая, что произошло, они оставались все в том же бдительном напряжении; мгновение спустя у них вырвалась молитва, когда запоздавшая резкая вспышка молнии и грохот, от которого лопались барабанные перепонки, разверзли хляби небесные. Через полчаса дождь перестал, а спустя еще пятнадцать минут снова вспыхнули уличные фонари, давая измученным, исхлестанным грязью караульщикам с облегчением разойтись по домам.
На следующий день газеты среди всех прочих сообщений об урагане кратко извещали об этих событиях. Складывалось впечатление, что сильнейшая вспышка молнии и оглушительный раскат, последовавшие за происшествием на Федерал-Хилл, были еще страшнее на востоке города, где также обратили внимание на внезапный прилив специфического зловония. Явление было особенно явным над Колледж-Хилл, где грохот поднял всех спавших жителей и повлек за собой недоуменные перетолки. Из тех, кто был уже на ногах, лишь немногие видели неестественную вспышку света над самой вершиной холма или заметили необъяснимое резкое движение воздуха кверху, которым сорвало чуть не все листья с деревьев и поломало цветы в садах. Все сходилось к тому, что где-то по соседству, наверное, ударило одинокой внезапной молнией, хотя никаких следов удара впоследствии обнаружено не было. Из корпуса студенческого братства «Тау Омега» какому-то юноше привиделся в небе фантастический и ужасный клуб дыма, как раз когда, предваряя удар, полыхнула молния, но его наблюдения не подтвердились. Между тем все немногие наблюдавшие сходятся в том, что касается свирепого порыва, налетевшего с запада и затопившего все невыносимого смрада, за которым последовал с некоторым запозданием удар; столь же всеобщим является свидетельство о возникшем на мгновение после удара запахе гари.
Эти подробности весьма тщательно обсуждались по причине возможной их связи со смертью Роберта Блейка. Из верхних окон корпуса братства «Пси Дельта», выходящего тыльной стороной на западные окна кабинета Блейка, студенты утром девятого заметили размытое пятно лица за стеклом и подумали, что его выражение какое-то странное. Вечером, увидев то же лицо на том же месте, они забеспокоились и стали ждать, когда в квартире зажжется свет. Потом они звонили в темную квартиру и, наконец, вызвали полицейского взломать дверь.
Застывшее тело сидело навытяжку у письменного стола рядом с окном; при виде выкатившихся из орбит остекленелых глаз и ничем не прикрытого судорожного страха в искаженных чертах вошедшие отвернулись в смятении, смешанном с дурнотой. Вскоре врач при коронере произвел обследование и, несмотря на неразбитое стекло, констатировал смерть от поражения электричеством или нервного шока, вызванного электрическим разрядом. Чудовищную гримасу он обошел полным молчанием, оценив ее как результат глубокого потрясения, пережитого человеком столь болезненного воображения и эмоционально неуравновешенного. Об этих последних качествах он заключил по книгам, картинам и рукописям, найденным в квартире, и нацарапанным вслепую записям в дневнике. Блейк в отчаянии делал обрывочные заметки до самого конца, и в его сведенной судорогой правой руке был зажат карандаш со сломанным острием.
Когда свет погас, записи становятся весьма бессвязными. Кое-кто извлек из них выводы, сильно разнящиеся с официальным, в материалистическом духе, заключением, но у подобных умопостроений мало надежд на признание консервативно мыслящими. Не на руку этим теоретикам-фантазерам сыграл и поступок суеверного доктора Декстера, который выбросил странную шкатулку с ограненным камнем, — несомненно испускавшим собственный свет, что было видно в темноте шпиля без окон, где он нашелся, — в самом глубоком месте бухты Наррагансетт. Чрезмерное воображение и невротическое расстройство, усугубленное изучением канувшего нечестивого культа, поразительные осколки которого Блейк обнаружил, — таково преимущественное толкование последних судорожных набросков в его дневнике. Вот эти записи — или то, что можно было в них разобрать.
«…Света все нет — наверняка уже пять минут. Все зависит от молний. Дай Яаддит, чтобы они продолжались!.. Пробивается какое-то влияние… Оглушает дождь, гром и ветер… Оно завладевает моим сознанием…
Нелады с памятью. Вижу то, чего никогда не видел. Другие миры и другие галактики… Тьма… Молния кажется темной, а тьма — светом…
Это не настоящие холм и церковь, я не могу их видеть в полной тьме. Это след на сетчатке, оставленный молнией. Дай бог, итальянцы выйдут со свечами, если молнии прекратятся.
Чего я боюсь? Не аватар ли это Ньярлафотепа, вочеловечившийся в древнем и черном Кми? Помню Юуггот, и дальний Шаггай, и черные сферы в запредельной пустоте…
Долгий полет на крыльях сквозь пустоту… не может пересечь вселенную света… вновь сотворенный мыслью, уловленной в Сияющий Трапецоэдр… перенес его за ужасные пропасти света…
Меня зовут Блейк, Роберт Харрисон Блейк, Ист-Нэпп-стрит, 620, Милуоки, Висконсин… я здесь на этой планете.
Помилуй Азафот!.. Больше не сверкает молния… О ужас!.. Я могу видеть, но это чудовищное чувство не зрение… Свет — это тьма, а тьма — это свет… Те люди на холме… караулят… свечи и амулеты… Их священники…
Исчезло ощущение расстояния: что близко, то далеко, а далеко — близко. Нет света, нет бинокля, вижу шпиль… башню, окно… Слышно — Родерик Ашер… Сошел или схожу с ума… Оно шевелится и копается в башне. Я — это оно, оно — это я… Прочь, я хочу выйти прочь и слить силы. …Оно знает, где я…
Я Роберт Блейк, но я вижу башню во тьме… Чудовищный запах… Чувства перерождаются… Там, на башне, в окне трещит ставень и поддается… Йа… нгай…угг…
Вижу его — летит сюда… Ветер ада… Иссиня-черный… Черные крылья… Йог-Софот спаси меня… Пылающий глаз из трех долей…»
Кромешные сны
Сны ли вызвали мозговую горячку, горячка ли вызвала сны, Уолтер Джилман не знал. За всеми этими кошмарами таился другой — кошмар древнего города с его тлетворным гнетом наваждения безблагодатной, в плесенном обмете мансарды под островерхой крышей, где он занимался, писал и сражался с числами и формулами, не находя себе покоя на убогой железной кровати. Слух его изощрился до невыносимой, противоестественной степени, и он давно уже остановил дешевые каминные часы, ход которых стал напоминать ему орудийный грохот. По ночам было довольно еле внятного движения черного города за окном, зловещей возни крыс за изъеденными древоточцем перегородками и поскрипывания скрытых балок столетнего дома, чтобы доставить ему ощущение адского скрежета зубовного. Темнота вечно полнилась сумятицей необъяснимых звуков — и все-таки порою он в страхе трепетал, как бы они не затихли, открыв ему присутствие других, не столь явственных звуков, которые, как он подозревал, таились за ними.
Джилмана обступал город, который, не ведая перемен, наваждался старым преданием, — город Аркхэм с его крышами о двух скатах, которые, лепясь одна к другой, вкривь и вкось кренятся над чердаками, где в мрачное время оно Провиданса ведьмы прятались от людей короля. И не было в этом городе уголка, гуще проникнутого зловещей памятью старобытного, чем та каморка под самой кровлей, что давала ему приют, ибо эта каморка и этот дом когда-то служили приютом старой Кизайе Мэйсон, чей побег из темницы Сэлема так в конце концов и не смог никто объяснить. Это было в 1692 году — тюремщик спятил с ума и все бормотал что-то о мелкой косматой твари с белыми клыками, которая выюркнула из Кизайиной камеры, и даже Коттом Мэйер не смог взять в толк, что за кривые линии и углы намазаны на серых каменных стенах чем-то красным и липким.
Джилману, возможно, не стоило так усиленно заниматься. Хватит и неевклидовой геометрии с квантовой механикой, чтобы заворотить любые мозги, а если это смешивать еще и с фольклором и пытаться отслеживать многомерную реальность, странной подмалевкой просвечивающую за тошнотворными обиняками готических легенд и фантастических пересудов у камелька, то что проку жаловаться на умственное переутомление? Джилман был родом из Хэвер-Хилла, но сопрягать математику с причудливыми преданиями о древней волшбе он начал не раньше, чем поступил в университет Аркхэма. Что-то в самом воздухе города седой древности подспудно действовало на его воображение. Университетские преподаватели убеждали его дать себе роздых и по собственному побуждению сократили ему курс. Кроме того, ему запретили обращаться за сведениями к старым книгам заповедных тайн, хранившимся под замком в подвале университетской библиотеки. Но с предостережениями этими опоздали — из пугающего «Некрономикона» Абдуля Альхазреда, отрывочной Книги Эйбона и запрещенных книг фон Мятца Джилман почерпнул некие ужасные иносказания, согласующиеся с его абстрактным математическим описанием свойств пространства и взаимосвязи измерений, известных и неизвестных.
Джилман знал, что снимает комнату в старом ведьмином доме, — как раз поэтому он ее и снимал. В анналах графства Эссекс немалое место занимал процесс Кизайи Мэйсон; и то, в чем она призналась под давлением на суде, взбудоражило Джилмана сверх всякой меры. Судье Готорну она говорила о прямых и кривых, которые могут показать направление, как через стену одного места уйти в другое место за ним, и намекала, что те, мол, прямые и кривые в большом ходу на неких полуночных сборищах в темной долине у Белого камня за Мидоу-Хилл и на безлюдном речном острове. Еще она говорила о Черном Человеке, своем обете и новом тайном имени Нахаб. Потом она провела те черты на стене своей камеры — и сгинула…
Джилман полагал странные вещи насчет Кизайи и, узнав, что жилище ее все еще существует спустя две сотни и тридцать пять лет, испытал необычный трепет. Когда он услышал в Аркхэме шепот молвы о вечном присутствии Кизайи в старом доме и в узких улочках; о неровных следах, оставленных человеческими зубами на коже тех, кому доводилось ночевать не только в этом, но и в других домах; о детских криках, которые слышатся в канун Вальпургиевой ночи и Дня Всех Святых; о злосмрадии, доносящемся с чердака старого дома сразу после этих пугающих праздников, и о мелкой косматой твари с острыми зубами, что является в обветшалом здании и в глухой предрассветный час бесцеремонно притыкается к людям, то решил здесь поселиться, чего бы это ни стоило. Получить комнату оказалось просто; дом не пользовался доброй славой, нелегко сдавался внаем и давно уже был превращен в дешевые номера. Джилман не смог бы сказать, что он надеялся там найти, но знал, что хочет пожить в здании, где некое обстоятельство более или менее неожиданно сподобило заурядную старуху из XVII века прозрения таких математических глубин, которые были, возможно, недоступны самым современным исследователям вроде Планка, Гейзенберга, Эйнштейна и де Ситтера.
В поисках загадочных чертежей он обследовал деревянные оштукатуренные перегородки в тех местах, где отходили обои, и за неделю сумел получить обращенную на восток мансарду, в которой, как утверждала молва, Кизайя занималась своей волшбой. Она пустовала, ни у кого не возникало желания надолго туда вселяться, так что домовладелец-поляк со временем стал опасаться ее сдавать. Однако с Джилманом ровно ничего не случалось, покуда у него не началась мозговая горячка. Призрачная Кизайя не мелькала в мрачных холлах и комнатах, мелкая косматая тварь не прокрадывалась на его унылую голубятню, чтобы притыкаться к нему, и ничем наводящим на след магических формул не увенчались его беспрерывные поиски.
Иногда он отправлялся бродить по темным, отдающим затхлостью лабиринтам немощеных улочек, где зловещие бурые дома, невесть когда построенные, запрокидывались в разные стороны, угрожая рухнуть, и злобно косились узкими, в мелких переплетах оконцами. Когда-то, он знал, здесь творились странные вещи, и сквозь внешнюю оболочку смутно брезжило, что кошмар прошлого не мог окончательно сгинуть — по крайней мере, в самых темных, самых узких, самых хитроумных изломанных закоулках. Однажды он съездил на лодке на пользующийся дурной славой остров и перечертил странные углы, образованные замшелыми рядами серых, торчком стоящих камней, происхождение которых темно и незапамятно.
Комната Джилмана была приличных размеров, но причудливо неправильной формы; северная стена ощутимо клонилась внутрь, низкий же потолок плавным укосом шел ей навстречу. Помимо зияющей крысиной норы и следов других нор, уже заткнутых, не имелось никакого доступа в зазор, существовавший между наклонной стеной мансарды и вертикальной наружной стеной дома с северной стороны; хотя, если посмотреть с улицы, было видно место, где в весьма отдаленные времена заложили окно. Когда по приставной лестнице Джилман вскарабкался на окутанный паутиной чердак с горизонтальным полом, настланным надо всей остальной площадью верхнего этажа, то обнаружил следы уже не существующего дверного проема, наглухо забранного тяжелыми древними досками и заколоченного для надежности крепкими деревянными гвоздями, обычными в колониальных деревянных постройках. Однако убедить флегматичного хозяина дома позволить ему исследовать то или другое из закрытых пространств оказалось невозможно, сколько доводов он ни приводил.
По мере того как уходили дни, его поглощенность необычными стеной и потолком все усиливалась — в их непрямые углы он начинал вкладывать математическое значение, которое как будто таило в себе ключ, наводящий на разгадку их смысла. Старуха Кизайя, размышлял он, должно быть, неспроста поселилась в комнате с особенными углами; разве не посредством неких углов она вышла, как утверждала, за пространственные пределы того мира, который мы знаем? Постепенно его интерес к немереной пустоте за покатыми плоскостями переключился на другое, поскольку теперь начинало казаться, что умысел, в них заложенный, касается той самой стороны, по какую находился и он.
Слабые признаки мозговой горячки и тревожные сновидения начались в первых числах февраля. Должно быть, уже какое-то время удивительные углы комнаты оказывали странное, почти гипнотическое воздействие на Джилмана; с нагрянувшими зимними холодами он стал ловить себя на том, что все более напряженно вглядывается в тот угол, где покатый потолок сходится с наклонной стеной. К этому времени его стала тревожить неспособность сосредоточиться на своих основных университетских курсах, поскольку его грызли дурные предчувствия насчет экзаменов за полугодие. Но и чрезмерная чувствительность слуха мешала ничуть не меньше. Жизнь превратилась в назойливую, почти невыносимую какофонию, то было постоянное жуткое предощущение других звуков — возможно, из сфер, запредельных жизни, — витающих на пороге восприятия. Что же касательно конкретного шума, то здесь крысы были хуже всего. Иногда они скреблись как будто не просто украдкой, а с обдуманной осторожностью. Когда их царапанье доносилось из-за наклонной перегородки с северной стороны, оно сопровождалось чем-то вроде глухого постукивания, если же раздавалось с запертого уже целый век чердака, Джилман напрягался так, словно предугадывал нечто ужасное, что лишь выжидает благоприятного случая нагрянуть и поглотить его безвозвратно.