Нефритовые четки
Часть 9 из 101 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Фандорин хотел сказать, что знает (у него самого дома имелась пишущая машина «Ремингтон», шедевр технического прогресса), но барышня вмешалась в разговор:
– Какое у вас интересное лицо! И эти виски! Они такие от рождения? Послушайте, я хочу вас написать.
– Чего тут интересного? – засердился Ландринов. – До седых волос дожил, а все студент. Вам сколько лет, сударь?
Эраст Петрович конфузливо развёл руками:
– Уже двадцать семь. Я из вечных студентов. Денег, знаете ли, недостаёт. Год отучишься, потом год служишь где-нибудь. Поднакопишь немного средств – снова учишься…
– Ну, коли вы тут целый год прослужите, мы будем часто видеться, – сказала девушка. – Так что подумайте насчёт портрета. У меня маслом хорошо выходит. Я – Мавра. Без отчества. Просто Мавра и всё.
В самом деле, похожа на мавра, подумал Эраст Петрович. На мавра-альбиноса: припухлый рот, вздёрнутый носик, вьющиеся светлые волосы. Не зря в Японии говорят, что имя – это судьба. Как человека нарекут, таким он и будет.
Девушка протянула руку – не для поцелуя, а лопаточкой. Сжала ладонь коллежского асессора тонкими, но на удивление сильными пальцами и, поправив на плече лямку этюдника, ушла вниз по лестнице.
– Что взглядом провожаете? Хороша? – с деланной небрежностью спросил ремингтонист.
Фандорин оставил вопрос без ответа. Невежливые люди хороши тем, что с ними самими можно тоже не церемониться.
– Поднимаясь по лестнице, я слышал женский плач. Что-то произошло?
Ландринов покривился:
– Поревела немножко. У нас тут история приключилась… Ну да вы, конечно, слышали.
– Вы про смерть Леонарда фон Мака?
– Да, извели-таки старого паука. Яду в чайник подсыпали.
В голосе ремингтониста не слышалось и тени сожаления – такой уж, видно, человек: один у него «тьфу», другой крысеныш, третий паук.
– Кто же это его? – шёпотом спросил Эраст Петрович.
– Не нашего ума дело. У больших хищников и враги большие. Им есть что делить. Стоял дуб-великан, да и рухнул. Заодно пару муравьёв придавил, ну да кому до них, козявок, дело?
Коллежский асессор изобразил непонимание. Ландринов зло хохотнул:
– Само собой, вы и не слыхали. Кроме фон Мака ещё двое отравились, но до мелюзги никому дела нет. Мужик-уборщик и ещё некий Стерн, жених Мавры Лукинишны. Между нами, дрянь был человечишка. Чем невесту себе добыл, знаете? Фамилией да Парижем.
Тут уж Эраст Петрович и вправду не понял.
– Простите?
– Мавре Лукинишне её фамилия не нравится – Сердюк.
– Почему?
– Вот и я ей говорю. Фамилия как фамилия, а она страдает. Говорит: кем в России может стать женщина, если её зовут Мавра Лукинишна Сердюк? Лавочницей? Купчихой? Ну самое лучшее – акушеркой. А она мечтает быть художницей. Ну Стерн, скотина, и воспользовался. Ему недавно наследство досталось, от тётки. Не такое и большое, тысячонок пять, но он сразу к Мавре, свататься. Уедем в Париж, говорит, там сейчас все самоглавнейшие художники проживают. И имя у вас будет красивое: мадам Стерн. Она, дурочка, и клюнула. Только Бог иначе рассудил. Не будет ей ни фамилии, ни Парижа.
В голосе ремингтониста прозвучало явное удовлетворение. Экий мизантроп, подумал Эраст Петрович. То-то у него цвет лица в желтизну, это от разлития жёлчи.
– А зачем Мавра Лукинишна пришла в канцелярию? Должно быть, за воспомоществованием в связи со смертью жениха?
Ландринов хмыкнул.
– Как же, дождёшься у фон Маков воспомоществования. К папаше она ходит, он у нас старшим письмоводителем. Завтрак ему носит, обед. У них квартира казённая, тут рядом.
Он все разглядывал Фандорина, никак не мог успокоиться:
– Нет, что она в вас всё-таки нашла? Ни стати, ни румянца, да ещё виски седые. Рост разве. Ну так и я нисколько не ниже. Мне-то ни разу не предлагала портрет писать! …Ладно, пойдёмте, провожу. Тут коридорчиком, а потом сразу налево.
Вчера вечером, когда коллежский асессор встречался с фон Маками, в канцелярии было пусто – присутствие уже закончилось. Сейчас же в просторной комнате с низким потолком находились четыре человека: старик в потёртых нарукавниках и благостный молодой человек сидели за письменными столами; в углу в кресле дремал какой-то усач; у противоположной двери стояла и зевала краснощёкая молодка.
Требовалось разобраться, кто тут кто, и установить лиц, имевших возможность подсыпать в чайник отраву.
Скучная жизнь
На это и ушёл весь день. Конечно, не на знакомство с сослуживцами (оно не заняло и пяти минут), а на осторожное, мимоходом, выведывание, кто где был и что делал в роковой вторник шестого сентября.
Алиби не оказалось ни у кого.
Желчный Ландринов по роду своих занятий носил в кабинет главноуправляющего свежеотпечатанные листки и, если патрона на месте не было, просто клал их на стол. Значит, мог подобраться и к чайнику.
По соседству с громоздким «ремингтоном», наполняющим своим лязгом всю комнату, находился стол младшего письмоводителя, того самого молодого человека с благостной миной на лице. Звали его Таисием Заусенцевым. Он нёсся в кабинет всякий раз, когда раздавался электрический звонок. Возвращался с какими-то бумагами, которые переправлял вниз, в контору. Мог ли Таисий Заусенцев положить мышьяк в чайник, пока патрон, предположим, подписывал документ или говорил по телефонному аппарату? Не исключено.
Усач, что в момент появления «практиканта» дремал в кресле, оказался не служащим канцелярии, а камердинером Федотом Федотовичем. Обслуживал прежнего управляющего, остался и при новом. У него на маленьком столике имелся собственный звонок, по которому Федот Федотович шёл в кабинет сервировать стол для завтрака, подавать пальто и по прочим подобным надобностям. В остальное время просто сидел и читал газету либо подрёмывал. Фандорин, однако, заметил, что, даже мирно посапывая, камердинер то и дело позыркивал одним глазом из-под сомкнутых ресниц по комнате. А канцелярские, если вдруг возникал разговор на какую-нибудь неслужебную тему, понижали голоса и оглядывались на кресло. Фигурант? Безусловно.
Особого внимания заслуживала кухарка Муся – та самая Марья Любакина, что подала покойному злополучный чайник. Эта крепкая молодая баба постоянно находилась в особом закутке, примыкавшем к канцелярии. В обязанности кухарки входило готовить для прежнего управляющего, который страдал желудочной болезнью, какие-то особые протёртые каши и напитки. Сергей Леонардович, в диетическом питании не нуждавшийся, намеревался отказаться от её услуг, но Эраст Петрович попросил пока этого не делать. Муся маялась бездельем и почти всё время торчала в дверях, глазея на мужчин.
Наконец, пятым подозреваемым следовало признать начальника канцелярии старшего письмоводителя Луку Львовича Сердюка, отца художницы. Этот только и делал, что сновал из канцелярии в начальственный чертог и обратно. Наблюдая за Лукой Львовичем, коллежский асессор вновь подивился тому, насколько имя подчас соответствует своему обладателю. Голова старшего письмоводителя, сужающаяся кверху и с седым хохолком на макушке, в самом деле, удивительно напоминала луковку. Интересно было бы взглянуть на родителя этого господина, подумалось коллежскому асессору. Неужто он походил на льва?
Пустые мысли подобного рода стали одолевать Эраста Петровича вследствие ужасной монотонности занятий и какой-то пыльной скуки, которой было пропитано всё это помещение. Никакого настоящего дела у фальшивого секретаря не имелось – перекладывал бумажки на столе да с озабоченным видом рисовал в блокноте иероглифы. Раза три наведался к барону, якобы по работе, на самом же деле Сергею Леонардовичу не терпелось узнать, к каким выводам склоняется чиновник. За неимением таковых «секретаря» отпускали обратно в канцелярию. Он разглядывал пустые странички, заводил осторожный разговор то с одним, то с другим. Время ползло еле-еле.
К отрадным результатам дня следовало отнести то, что этими пятью лицами круг подозреваемых совершенно исчерпывался. В канцелярию заходили курьеры и телеграфисты, к Федоту Федотовичу наведались баронов кучер и лакей с записочкой из дома, но всех их в расчёт можно было не принимать, поскольку ни в кабинет, ни в Мусину кухоньку никто из пришлых проскользнуть не мог.
Определившись с фигурантами, Эраст Петрович приступил к психологическим наблюдениям.
Старший письмоводитель. Гоголевский Акакий Акакиевич – в чистом виде. Хоть и начальник, никакого трепета у подчинённых не вызывает. Робок. Мелочен. Скуп. Трудно вообразить этого постного, тишайшего человечка в роли отравителя, но, в тихом омуте известно кто водится.
Ремингтонист. Человек с явно нездоровыми нервами – раздражителен, сварлив. Зато превосходный работник, отлично управляется со своим громоздким аппаратом. В отличие от Сердюка и Заусенцева говорит, не понижая голоса.
Камердинер Федот Федотович. Слова в разговор вставляет редко и не для смыслу, а для солидности. Газету тоже листает для форса – неграмотен. Когда не притворяется спящим, а засыпает по-настоящему, концы усов начинают ритмично шевелиться. Оба письмоводителя его побаиваются.
Таисий Заусенцев. Все кроме Ландринова, даже кухарка, называют его «Тасенькой». Он тоже обращается к ним на свой манер, с подсюсюкиванием: Лукушка Львович, Федотик Федотович, Мусенька Пантелеевна. Услужлив: подал Сердюку упавшую резинку, сдул с плеча ремингтониста соринку: «Ландринушка, к вам нечистота прилипла». Ландринов шикнул: «Пссть!» – и молодой человек, хихикнув, грациозно упорхнул. Из примечательного: прячет между страниц отрывного календаря зеркальце, время от времени на себя любуется.
Кухарка. Когда от скуки затеяла подавать канцеляристам чай, бухала стаканами об стол и всем видом изображала оскорблённое достоинство. Бормотала под нос, довольно громко, что раньше обслуживала «самого», а теперь вынуждена «себя ронять». Кажется, чрезвычайно глупая женщина. А может быть, наоборот – исключительно умная?
Фандорину, привыкшему к совсем иному существованию, жизнь канцелярии показалась странной и интригующей. С одной стороны, будто и вовсе не жизнь, а какое-то сонное болото. Но эмоций под этой затянутой ряской поверхностью таилось не меньше, чем на светском балу, в кулуарах власти или на каком-нибудь дипломатическом конгрессе. Переживания униженной Муси по силе вряд ли уступали терзаниям императрицы Жозефины, брошенной Наполеоном. Газета Федота Федотовича заставляла вспомнить о знаменитом незрячем глазе, к которому Кутузов приставлял подзорную трубу во время Бородинской баталии. Филиппика, которой разразился Сердюк по поводу «некоторых особ, не умеющих экономно расходовать скрепки», отличалась неподдельным чувством. Кошачий, неуловимый взгляд сладкого Тасеньки таил в себе загадку. Ненавидящий вся и всех Ландринов дал бы сто очков вперёд античному человеконенавистнику Калигуле. А ведь кто-то из них, не будем забывать, ещё и уподобился Цезарю Борджиа.
От безделья и созерцательности Эраста Петровича повело на философствование.
Ох, заблуждается сердобольная русская литература, Николай Васильевич да Федор Михайлович, по поводу «маленьких людей». Таковых на свете нет и быть не может. Не жалеть надо Акакия Акакиевича с Макаром Девушкиным, не слезы над ними, лить, а отнестись с уважением и вниманием. Ей-богу, всякий человек того заслуживает. Чем он тише и незаметнее, тем глубже в нём спрятана тайна.
Почему, например, никто из конторских не проявляет любопытства к новому человеку? Все кроме ремингтониста держатся с «секретарём» вежливо и от вопросов не уклоняются, но сами ни о чём не спрашивают. Робеют, стесняются? Или здесь что-то другое?
Ну, а как понять абсолютное молчание по поводу ужасной драмы, приключившейся здесь в прошлый четверг? Фандорин попробовал заговорить об отравлениях с одним письмоводителем, с другим, но у каждого немедленно сыскалось срочное дело за пределами комнаты; камердинер старательно захрапел, а Муся отступила в кухню. Один Ландринов ретироваться не стал, буркнул: «Отстаньте, а? Не мешайте работать!».
Но ровно в час дня болотную мглу будто рассеяло яркое солнце – это Мавра принесла отцу обед. Все немедленно оживились, зашевелились. Каждый достал прихваченную из дому снедь, а Муся подлила чаю, уже нисколько не ворча.
Как-то само собою образовалось, что все повернулись к столу старшего письмоводителя, кушавшего котлетку с варёным яичком и домашние пирожки. Ландринов жевал хлеб с дешёвой колбасой, Тасенька пил бульон из термической фляги, Федот Федотович ничего не ел (очевидно, считал ниже своего достоинства), но тоже слушал Маврину трескотню с видимым удовольствием.
– …Я репродукцию видела – «Завтрак на траве» называется! Когда эту картину выставили напоказ, весь Париж был фраппирован. Одно дело – обнажённые нимфы или одалиски, а тут двое современных мужчин, скатерть с бутылками и рядом, как ни в чём не бывало, совершенно голая мадам, чуть подальше – ещё одна. – Барышня схватила со стола первый попавшийся листок, перевернула и стала набрасывать карандашом расположение фигур. – Пикник за городом. А женщины, натурально, лёгкого поведения. Какой эпатаж!
– Гадость, – перекрестился Лука Львович, поглядев на рисунок, и вдруг заполошился. – Ты что, ты что! На отчёте по Саратовско-Самарскому радиусу!
– Ничего страшного, Лукочка Львович, – подлетел Тасенька. – Дайте я сотру, не видно будет. Вы рисуйте, Маврочка Лукинишна, сколько пожелаете. У меня резинка австрийская, мне подтереть не трудно-с.
Ландринов отпихнул младшего письмоводителя, забрал листок себе.
– Я тебе сотру! Дай сюда. Возьму на память, а отчёт я сызнова перепечатаю.
– Как художника зовут, не запомнила, но в Париже его все-превсе знают, – мечтательно произнесла Мавра. – Ах, ничего бы не пожалела, только б к нему в ученицы попасть!
– Это невозможно… – начал со своего места Фандорин, желая сказать, что Эдуар Манэ уже несколько месяцев, как умер, но порывистая девушка не дослушала – горестно махнула рукой.
– Да знаю я, знаю! Какой мне Париж! Право, уж и помечтать не дадите.
Но посмотрела на «практиканта» безо всякой досады, даже улыбнулась.
– Позировать не надумали?
А сама уже что-то набрасывала на новом листке – отец только охнул.
– Когда же? – улыбнулся и Эраст Петрович. – Я ведь на службе.
– Это ничего. Вы работайте, я в уголке сяду. Тут уже все привыкли. Я и папеньку писала, и Мусю. Завтра мольберт принесу. Только вы в мундире приходите, как нынче. Чёрное с серебряным шитьём к вам идёт.
Когда барышня упорхнула, в комнате снова будто потемнело. Тоскливо заскрипели перья, залязгал «ремингтон», камердинер накрылся «Московскими ведомостями» и уснул.
А Эраст Петрович пришёл к новому философическому умозаключению: хорошенькие, резвые девушки – чудо Господне, нисколько не меньшее, чем неопалимая купина или расступившиеся воды Чермного моря. Как изменяются мужчины и самое жизнь, когда рядом окажется такая вот Мавра Лукинишна! А нет её – и сидят все будто в сумерках.