Нефритовые четки
Часть 2 из 101 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На похоронах человека, который собирался стать буддой, публики было до неприличного мало. Из компатриотов один вице-консул Фандорин, бывший сослуживец покойного. Эраст Петрович стоял над узкой могилой, куда послушник только что опустил небольшой ящик с костями и пеплом, и слушал монотонный напев бонзы, теребя в руках шёлковый цилиндр с крепом. Все японцы были в белом, и коллежский асессор в своём траурном сюртуке выделялся, будто ворон среди голубиной стаи.
Но и японцев на монастырское кладбище пришла всего горстка – слухи о страшной смерти затворника Мэйтана перепугали всю туземную Иокогаму. В последний путь прах отшельника провожали лишь настоятель с послушником, вдова с маленькой дочкой и ещё двое, державшиеся поодаль – на них Фандорин старался особенно не смотреть.
Европейский Сеттльмент, население которого, согласно заметке в «Джапан газетт» от 15 августа 1881 года, только что перевалило за десять тысяч, в языческие бредни не верил и проигнорировал похороны по иной причине. Консул Вебер сказал своему помощнику: «Эраст, дело, конечно, твоё. Считаешь необходимым – иди, но, пожалуйста, никаких надгробных речей. Не забывай, этот субъект изменил своей вере, своему отечеству и всей белой расе».
Так оно в общем-то и было. Человек, в последние годы жизни называвший себя Мэйтаном, добровольно отказался от чина, дворянства, российского подданства, православной религии, даже от собственного имени. Взял фамилию японской жены, вместо пиджака и брюк стал носить кимоно, а позднее облачился в рясу буддийского монаха и прекратил все сношения с соотечественниками, даже с Фандориным, с которым прежде приятельствовал. За три года они не виделись ни разу. Эраст Петрович знал причину этой непреклонности и, в отличие от консула Вебера, относился к ней с пониманием и состраданием.
Причина присутствовала здесь же, в могильном дворе Храма Преумножения Добродетели, где ренегат провёл последний период своей жизни. Маленькая девочка, запоздалый ребёнок бывшего российского подданного и его японской жены, сидела рядом с матерью в плетёной коляске и сонно клевала носиком, убаюканная пением сутр. В таком возрасте дети уже вовсю ходят и даже бегают, но этот ребёнок родился на свет с безжизненными, парализованными ногами. Тогда-то несчастный отец и удалился в монастырь секты Сингон. Взял имя Мэйтан, что означает Взыскующий Просветления, и вознамерился при жизни стать буддой.
Вдова усопшего, Сатоко, стояла возле коляски с совершенно неподвижным лицом. Её глаза были сухими, ибо публичное проявление скорби расстроило бы окружающих.
Здесь вообще никто не проявлял эмоций.
Настоятель Согэн, как и подобает буддийскому священнику, всем своим видом показывал, что смерть – событие отрадное и в некотором смысле даже праздничное. Что ж, такая у преподобного была работа.
Плюгавенький служка шмыгал носом и поглядывал в могилу с нескрываемой опаской, не отходя от настоятеля ни на шаг, но никакой скорби его бледная, слегка приплюснутая физиономия не выражала.
Когда же Фандорин, улучив момент, повнимательнее рассмотрел парочку, что держалась поодаль, ему показалось, что женщина улыбается. Нет, то была не улыбка – скорее оскал жадного, нетерпеливого любопытства.
Впрочем, это существо, один взгляд на которое вызывал содрогание, назвать женщиной можно было только с большой натяжкой.
На спине у здоровенного слуги, в заплечном мешке, отдалённо напоминающем альпинистский рюкзак, сидело диковинное создание: красивая женская голова с замысловатой, тщательно уложенной причёской симада-магэ на крошечном тельце четырёхлетнего ребёнка. Уродка внимательно следила за церемонией, быстро поводя вправо-влево точёным подбородком. Крошечная ручка возбуждённо постукивала веером по бритой макушке слуги.
Фандорин встретился взглядом с блестящими глазами пигалицы и, смутившись, отвернулся. Присутствие этой несчастной придавало и без того печальной церемонии какую-то особую макаберность.
Больше на кладбище никого не было – так, во всяком случае, считал Фандорин до тех пор, пока его внимание не привлёк неприятный звук: будто кто-то смачно, что называется, от души харкнул.
Вице-консул оглянулся и увидел за невысокой бамбуковой оградой, отделявшей буддистское кладбище от соседнего христианского, человека в брезентовой куртке и полосатой матросской рубахе. Он стоял, опершись на перекладину и наблюдал за похоронами с явной враждебностью. Красная, поросшая пегой щетиной рожа дёргалась злобным тиком. Одна нога зрителя была обута в стоптанный сапог, вторая, деревянная, свирепо постукивала по земле.
Какой-то конгресс инвалидов, подумалось Фандорину, и он поморщился – устыдился собственного жестокосердия.
Тут одноногий совершил поступок, заставивший вице-консула и вовсе покраснеть от стыда – уже не за себя, а за всю европейскую расу. Несимпатичный гайдзин (так в Японии называли иностранцев) плюнул через ограду коричневой табачной слюной, хрипло загоготал и выкрикнул по-английски:
– Мартышкины похороны! Всех бы вас закопать, макаки чёртовы!
Преподобный Согэн покосился на нарушителя чинности, но молитвы не прервал. Вдова же дёрнулась, как от удара, и её бледное лицо сделалось ещё белей. Фандорин знал, что Сатоко понимает по-английски, а стало быть, отвратительную выходку нельзя было оставлять без последствий.
Эраст Петрович почтительно отступил на несколько шагов, потом, стараясь привлекать к себе поменьше внимания, развернулся и быстро направился к невеже.
– Вон отсюда, – сказал он тихим, звенящим от ярости голосом. – Иначе…
– Кто ты такой, япошкин прихвостень? – уставился на него инвалид бесстрашными выцветшими глазами. – Не тявкай на старину Сильвестера, не то он попортит твою смазливую мордашку.
В здоровенной ручище что-то щёлкнуло, из кулака выскочило лезвие испанского ножа.
– Я вице-консул Российской империи Фандорин, – назвался Эраст Петрович. – А вы к-кто?
– Я вице-консул Господа нашего на этом кладбище. Понял ты, заика несчастный? – в тон ему ответил Сильвестер, ещё раз сплюнул и заковылял прочь, в сторону каменных надгробий, увенчанных крестами.
Кладбищенский смотритель или сторож, догадался Фандорин и пообещал себе, что после похорон непременно наведается к приходскому священнику – пусть сделает грубияну внушение.
Когда коллежский асессор вернулся к могиле, церемония уже закончилась. Настоятель пригласил всех к себе, выпить в память об усопшем.
– Вот желание Мэйтана и осуществилось, – благодушно промурлыкал преподобный, когда послушник наполнил чарки подогретым сакэ, которое в монастыре называли хання, то есть «ведьмин кипяток». – Он хотел стать буддой и стал, только не при жизни, а после смерти. Так оно ещё лучше.
Помолчали.
Через открытые перегородки из сада дул свежий ветерок, по временам покачивая священный свиток, висевший над головой настоятеля.
– Ибо смерть должна быть ступенькой вверх, а не топтанием на месте. Если ты уже стал буддой, то куда после этого подниматься? – продолжил Согэн, смакуя вино.
Женщины – Сатоко и та, вторая, похожая на головастика (Эраст Петрович уже знал, что её зовут Эми Тэрада), – молитвенно сложили руки, причём Эми ещё и сочувственно покивала своей замысловатой причёской. Сидела она не нормальным образом, на коленях, а в специальном станке, куда её пристроил слуга, прежде чем удалиться.
Понимая, что это лишь начало пространной проповеди, Фандорин решил повернуть разговор в ином направлении, занимавшем его куда больше, чем благочестивые рассуждения.
– О кончине святого отшельника ходят самые диковинные слухи, – сказал он. – Г-говорят вещи, в которые невозможно поверить…
Лицо настоятеля залучилось добродушной улыбкой – как и следовало ожидать, Согэн отнёсся к гайдзинской невоспитанности снисходительно. Улыбка означала: «Всем известно, что некоторые иностранцы могут выучить японский язык так же хорошо, как этот голубоглазый дылда, но приличным манерам обучить их невозможно».
– Да, наша мирная обитель подверглась тяжкому испытанию. Некоторые даже говорят, что над Храмом Преумножения Добродетели повисло проклятье. Мы опасаемся, что количество паломников теперь уменьшится. Хотя, с другой стороны, многих, наверное, привлечёт аромат таинственного. Мир Будды иногда подобен залитой солнцем равнине, а иногда – ночному лесу. – Повернувшись к вдове, преподобный мягко сказал. – Я знаю, дочь моя, как тяжело вам говорить об этом ужасном происшествии, перевернувшем вашу жизнь и омрачившем мирное существование нашей обители. Но слова – лучшее средство против горя, они так поверхностны и легковесны, что, облачив в них свою печаль, вы тем самым облегчаете бремя, гнетущее вашу душу. Чем чаще вы будете рассказывать эту страшную историю, тем скорее ваша душа вернёт утраченную гармонию. Поверьте, я знаю, что говорю. Это ничего, что я и Тэрада-сан знаем все подробности, мы послушаем ещё раз.
Плечи Сатоко мелко задрожали, но она взяла себя в руки. Поклонилась настоятелю, потом Фандорину. Заговорила ровным голосом, умолкая всякий раз, когда нужно было справиться с волнением. Слушатели терпеливо ждали, и некоторое время спустя рассказ возобновлялся.
Время от времени вдова рассеянно поглаживала по голове свою дочурку, сладко спавшую на татами, – казалось, что эти прикосновения придают Сатоко сил.
– Вы, должно быть, знаете, Фандорин-сан, что супруг давно уже не живёт со мной. С тех пор, как родилась Акико…
Тут голос рассказчицы прервался, и Эраст Петрович воспользовался паузой, чтобы рассмотреть девочку получше.
Обычно дети, рождённые от связи европейца и японки, замечательно хороши собой, но бедняжке Акико не повезло. Злому року было мало того, что она родилась на свет калекой, – личико девочки, будто нарочно, собрало в себе непривлекательные физиогномические особенности обеих рас: клювоподобный нос, маленькие припухшие глазки, желтоватые паклевидные волосы. Коллежский асессор вздохнул и отвёл глаза в сторону, но там сидела жуткая Эми, так что пришлось перевести взгляд на румяное лицо настоятеля, обмахивавшего блестящую макушку маленьким веером.
– Он говорил, что царевич Сиддхартха Гаутама тоже ушёл от жены и первенца, что алкающий просветления должен отречься от своей семьи, – мужественно продолжила Сатоко свой рассказ. – Но я знаю, что на самом деле он хотел наказать себя за то, что Акико родилась… родилась такой. В юности он перенёс дурную болезнь и считал, что это её последствия. Ах, Фандорин-сан, – она впервые за всё время подняла на вице-консула глаза, – вы давно его не видели. Он очень изменился. Вы бы его не узнали. В нём не осталось почти ничего человеческого.
– Мэйтан очень далеко продвинулся по Восьмиступенной Тропе Просветления, – подхватил настоятель. – Преодолел первую ступень – Правильного Понимания, вторую – Правильного Целеустремления, третью – Правильного речеизъявления, четвёртую – Правильного Поведения, пятую – Правильной Жизни, шестую – Правильного Старания и седьмую – Правильного Умонастроения. Оставалась последняя, восьмая – Правильного Медитирования. Чтобы преодолеть её, Мэйтан выстроил в нашем саду павильон и дни напролёт созерцал Лотос, помещённый в центр Лунного Диска, дабы совместить своё кокоро с кокоро Цветка, ибо лишь в этом случае…
– Я знаю, что такое м-медитация перед изображением Адзи-кан, – перебил Фандорин, боясь, что разговор свернёт в дебри эзотерического буддизма.
Согэн вновь улыбнулся, ласково покивав дипломату головой, и лишь развёл пухлыми ручками. Стоявший у него за спиной послушник вытаращил на вице-консула глаза.
Эраст Петрович скромно потупил взгляд. Он жил в Стране Небесного Корня уже четвёртый год и, в отличие от большинства иностранцев, увлечённо постигал тайны японского мира, в том числе и куда более сокровенные, чем обычное медитирование.
– Прошу вас, Сатоко-сан, продолжайте, – попросил вице-консул.
– Мы жили поврозь. Муж дозволил мне навещать его один раз в неделю. Мы обменивались несколькими словами, потом я готовила ему фуро и подогревала кувшинчик сакэ – это была единственная плотская отрада, которую он позволял себе воскресными вечерами. Пока Мэйтан сидел в бочке с горячей водой, я ждала в саду – супруг не разрешал мне находиться рядом. Потом, ровно час спустя, подавала ему полотенце, выливала воду, и мы расставались до следующего воскресенья…
Сатоко замолчала, низко опустив голову, а Фандорин подумал, что, наверное, лишь японская жена способна на подобное самопожертвование, причём, конечно же, ни разу не пожаловалась, не позволила себе ни единого укоризненного взгляда.
– Так было и в минувшее воскресенье. Я наполнила фуро водой, которую сначала принесла из колодца, а потом подогрела. Помогла Мэйтану сесть, поставила рядом кувшинчик и вышла побродить по саду – там, где хоронят монахов и отшельников. Это совсем близко от места, где похоронили мужа… – Голос вдовы чуть дрогнул, но рассказ не прервался. – В небе светила полная луна, так что было совсем светло. Вдруг у ограды гайдзинского кладбища я увидела высокую фигуру в длинном чёрном одеянии.
– У ограды? – быстро спросил Эраст Петрович. – С этой стороны или с той?
– Сначала мне показалось, что человек стоит с другой, гайдзинской стороны, но потом фигура сделала странное движение, как будто передёрнулась, и сразу оказалась ближе, в монастырском саду. Я увидела, что это бродячий монах комусо – как положено, в рясе, на голове тэнгай.
Так называлась соломенная шляпа особой формы, закрывавшая лицо до самого подбородка, с прорезями для глаз. Фандорин не раз видел на улицах Иокогамы этих безликих странников, собиравших подаяние для своей обители.
– В монахе было что-то необычное, я не сразу поняла, что именно – только когда он приблизился. Во-первых, он был ужасно высокий, даже выше, чем вы. Во-вторых, он как-то слишком плавно шёл – словно не переступал ногами по земле, а плыл или скользил по ней. Впрочем, толком разглядеть это я не могла – над травой стелился ночной туман. Да и невежливо пялиться на ноги святому человеку. Я приняла его за гостя храма. Поспешила навстречу, поклонилась и спросила, не могу ли я ему чем-нибудь услужить. Быть может, он заблудился в саду, или не может найти уборной, или желает отдохнуть на скамье возле Карпового пруда.
Монах ничего не отвечал. Тогда я разогнулась, посмотрела на него снизу вверх и увидела… увидела, что у него нет головы. Сквозь редкое плетение соломы зияла пустота. У комусо прямо над плечами мерцал жёлтый диск луны. Тут он протянул ко мне руку, и я увидела, что рукав рясы тоже пуст – в нём одна чернота. А потом я уже ничего не видела, потому что милосердный Будда дозволил мне лишиться чувств. Ах, почему оборотень не высосал мою кровь? Всё равно я была в обмороке и ничего бы не ощутила!
Это была единственная фраза, которую рассказчица произнесла с чувством. Эраст Петрович знал, что Сатоко – женщина здравого ума, вряд ли склонная к истерическим галлюцинациям, и не нашёлся, что сказать – так поразила его эта фантастическая история.
А ужасная Эми Тэрада воскликнула:
– И она ещё спрашивает! Потому он и не стал сосать вашу кровь, что вы лишились чувств. Сигумо должен смотреть в глаза жертвы, иначе ему невкусно. Уж я-то его повадки знаю!
– Кто-кто? Сигумо? – повторил вице-консул незнакомое слово.
– Расскажите про Паука Смерти, дочь моя, – наклонился к карлице настоятель. – Господину чиновнику восьмого ранга это будет интересно. В мире Будды немало диковинного, и нам, жалким недоумкам, подчас не под силу разобраться в этих пугающих явлениях. Остаётся лишь уповать на молитву. Прошу вас, Тэрада-сан.
Фандорин заставил себя смотреть на полуженщину-полуребенка, чтобы не оскорблять её чувств. Вот ведь странно! Каждая из частей тела Эми Тэрады была само совершенство: и утончённое лицо, и очаровательное миниатюрное тельце, но, прилепленные друг к другу, две прекрасные половинки образовывали поистине устрашающее целое.
– Мой отец, наследственный владелец прославленного купеческого дома, отличался набожностью и два раза в год – перед цветением сакуры и на праздник Бон – со всей семьёй непременно отправлялся на богомолье в какой-нибудь известный храм или монастырь, – охотно начала Эми. Сразу было видно, что эту историю она рассказывала много раз. – Так было и в то лето, когда мне сравнялось четыре года. Мы приехали в этот достославный монастырь, чтобы почтить память предков. Ночью мои родители отправились на реку – спустить на воду поминальный кораблик, а меня оставили в гостевых покоях, на попечении няньки. Она скоро уснула, я же, взбудораженная ночлегом в непривычном месте, лежала на футоне и смотрела на потолок. Снаружи светила луна, и по доскам колыхались причудливые чёрные пятна – это покачивались деревья в саду под дуновением ветра. Вдруг я заметила, что одно из пятен гуще остальных. Оно тоже двигалось, но не влево-вправо, а сверху вниз. Я смотрела на него во все глаза и вдруг поняла: это не тень, а какой-то чёрный комок или сгусток. Он завис над моей похрапывающей нянькой, немного покачался и стал перемещаться в мою сторону, быстро увеличиваясь. Я увидела, что это огромный чёрный паук, который раскачивался на свисавшей с потолка паутине. Хоть я была совсем ещё крошка и мало что понимала, но мне сделалось невыносимо страшно – так страшно, что перехватило дыхание. Я хотела позвать няньку, но не могла.
Эми испытующе заглянула Фандорину в глаза, чтобы проверить, насколько тот увлечён рассказом.
Вице-консул слушал внимательно и даже иногда вставлял учтивые восклицания: «Ах вот как?», «О!», «Э-э-э?!», но пигалице этого, кажется, показалось недостаточно. Она зловеще сдвинула брови и заговорила сдавленным, замогильным голосом:
– Я зажмурилась от ужаса, а когда открыла глаза, увидела над собой монаха в чёрной рясе и низко опущенной соломенной шляпе. В первый миг я обрадовалась. «Дяденька, – пролепетала я. – Как хорошо, что ты пришёл! Здесь был большой-пребольшой паук!» Но монах поднял руку, и из рукава ко мне потянулось мохнатое щупальце. О, до чего оно было отвратительно! Я ощутила острый запах сырой земли, увидела прямо перед собой два ярких, злобных огонька и уже не могла больше пошевелиться. Вот отсюда по всему телу стала разливаться холодная немота. – Крошечная ручка с длинными, покрытыми лаком ноготками коснулась горла. – Сигумо наверняка высосал бы из меня всю кровь, но тут нянька громко всхрапнула. На миг паук расцепил челюсти, я очнулась и громко заплакала. «Что? Плохой сон приснился?» – спросила нянька хриплым голосом. В то же мгновение монах сжался, превратился в чёрный шар и стремительно взлетел к потолку. Секунду спустя осталось лишь пятно, но и оно превратилось в тень… Я была слишком мала, чтобы толком объяснить родителям, что со мной произошло. Они решили, что я заболела лихорадкой и это из-за неё моё тело перестало расти. Но я-то знала: это Сигумо высосал из меня жизненные соки.
Она заплакала, что, очевидно, входило в ритуал рассказа. Во всяком случае ни Сатоко, ни настоятель утешать её не стали. Плакала Эми весьма изящно, прикрыв лицо узорчатым рукавом, а потом деликатно высморкалась в бумажный платочек.
Добродушно улыбнувшись, преподобный сказал:
– Нет худа без добра. Зато мы имеем счастье уже столько лет оказывать вам гостеприимство, дочь моя. Госпожа Тэрада со слугами и служанками проживает в особом доме, на территории монастыря, – пояснил Согэн вице-консулу. – И мы от души этому рады.
Эми взглянула из-за рукава на дипломата и поняла, что тот не слишком впечатлен её историей. Глаза кукольной женщины сердито засверкали, и настоятелю она ответила грубо:
– Ещё бы! Ведь батюшка платит за меня монастырю немалые деньги! Лишь бы я не мозолила ему глаза своим уродством!
И тут уж разрыдалась по-настоящему, громко и зло. Согэн нисколько не обиделся.
– Как знать, что такое уродство? – примирительно сказал он. – Безобразнейший из смертных бывает прекрасен в глазах Будды, а наипервейшая красавица может казаться Ему мерзким гноилищем.