Наполеон
Часть 37 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И ворота Гренобля взломаны, крепостной гарнизон сдался; солдаты кидаются на императора «в таком исступлении, что кажется, растерзают его; окружают, подымают, несут на руках», – так и донесут до Парижа.
Амбруаз-Луи Гарнерэ. Возвращение Наполеона Бонапарта с Эльбы 28 февраля 1815 года
Ночью императорская армия входит в Гренобль, в сопровождении двухтысячной толпы крестьян с топорами, вилами, пиками, ружьями, факелами, под звуки Марсельезы и крики: «Виват император! Виват свобода! Долой Бурбонов!»
«Здесь родилась Революция, – говорят, встречая Наполеона, жители местечка Визилль, под Греноблем, – мы первые потребовали Прав Человека; и здесь же воскресает свобода и честь Франции».
«Это новый припадок Революции», – верно определяет маршал Ней. «Всего вероятнее, что народ снова хочет Бонапарта», – пишет русский уполномоченный. После Москвы, Березины, Лейпцига, Парижа, – после всей пролитой крови и перед всей, которая еще прольется, это, в самом деле, невероятно, чудесно, как чудо «второго пришествия».
«Ваше величество, вы всегда творите чудеса, потому что, когда мы узнали, что вы вернулись, мы подумали, что вы сошли с ума…» – начал адъюнкт Маконского мэра свою приветственную речь и не кончил, заглушенный неистовым: «Виват император!» «С ума сошел» не только император, но и вся Франция.
Двое крестьян в городке Вильфранше Лионского департамента покупают у хозяина гостиницы, где остановился Наполеон, кости съеденного им цыпленка, чтобы хранить их как святыню.
В Лионе, под окнами его, трое-четверо суток стоит, не расходясь, двадцатитысячная толпа и кричит, не переставая: «Виват Революция!»
Он и сам знает, что он – Революция, и снова вдохновляется духом 93-го года, чувствует себя «Робеспьером на коне», действует с решительностью, силой и быстротой Конвента: запрещает белую кокарду, уничтожает старое дворянство и феодальные титулы; объявляет короля низложенным. «Я нахожу, – говорит он, – что ненависть к дворянам и священникам теперь такая же сильная, как в начале Революции».
Да, Революция воскресла, и с нею – он, Человек: для одних – «Зверь, выходящий из бездны», для других – «Мессия, вставший из гроба».
«Ваше величество, – говорит маршал Ней, тоже сын Революции, почтительно целуя руку старого Бурбона, – я надеюсь покончить с Бонапартом и привезти вам его в железной клетке!»
Это выражение так нравится Нею, что он повторяет его всем, а когда кто-то замечает, что «лучше бы привезти Бонапарта в гробу, чем в клетке», – возражает: «Нет, вы не знаете Парижа: надо, чтобы парижане видели его в клетке!»
Ней, с королевскими войсками, маневрирует между Суассоном и Маконом, чтобы захватить и истребить «всю разбойничью шайку» одним ударом. Вдруг получает письмо: «Брат мой, приезжайте ко мне в Шалон, я приму вас, как на следующий день после Бородина». И храбрый из храбрых бледнеет, как те гренобльские солдаты, услыхавшие команду: «Вот он! пли!» Точно мгновенно сходит с ума. «Вихрь закружил меня, и я потерял голову», – признается впоследствии. «Кинулся в пропасть, как бывало кидался под жерла пушек». Изменил Бурбону – предался Бонапарту. Если бы, впрочем, и хотел драться, не мог бы. «Не могу же я остановить моря руками!» – жаловался еще до измены.
От Лиона к Парижу, всё выше и выше «полет орла». Шествие за ним революционных толп и войск, «как огненный след метеора в ночи».
В ночь на двадцатое марта король бежит из Тюильрийского дворца, а вечером, на следующий день, карета императора подъезжает к Павильону Флоры и, в нескольких шагах от него, останавливается: такая давка, что нельзя подъехать к крыльцу. Люди окружают карету, открывают дверцу, берут императора на руки, несут его по двору, вносят в сени, взносят по лестнице – вот-вот задушат, раздавят, убьют. Но он уже ничего не видит и не слышит; плывет по темным человеческим волнам, как бледный цветок; предается им, протянув руки вперед, закинув голову, закрыв глаза, с неподвижной улыбкой на губах, как лунатик во сне или бог Дионис в толпе исступленных вакхантов. «Те, кто нес его, были как сумасшедшие, и тысячи других были счастливы, когда им удавалось поцеловать одежды его или только прикоснуться к ней… Мне казалось, что я присутствую при воскресении Христа», – вспоминает очевидец.
Жозеф Бом. Наполеон покидает Эльбу из Портоферрайо для возвращения во Францию 28 февраля 1815 года
Венский конгресс в ужасе. Тринадцатого марта подписана декларация восьми Союзных держав – Англии, Австрии, России, Швеции, Пруссии, Голландии, Испании, Португалии: «Наполеон Бонапарт, снова появившись во Франции, поставил себя вне законов гражданских и общественных и, как возмутитель мирового покоя, обрек себя всенародной казни».
Образуется седьмая Коалиция. Уполномоченные Англии, Австрии, России, Пруссии заключают договор, имеющий целью «сохранение мира», а для мира каждая держава выставляет сто пятьдесят тысяч штыков, – все вместе – миллион, «пока Бонапарт не будет лишен возможности угрожать покою Европы».
О мере ужаса можно судить по мере ярости. «Напрасно мы щадили французов, надо бы их всех истребить!» – вопят немецкие газетчики. «Надо бы весь французский народ объявить вне закона!» – «Перебить их всех, как бешеных собак!»
Ужас Бонапарта – ужас Революции. Это понимает Александр лучше всех: «Отделить, отделить его от якобинцев!» – повторяет он и в кровавом зареве новой войны видит исполинское видение апокалипсического Всадника, «Робеспьера на коне». – «Наполеон – Аполлион, Губитель, ангел бездны, – шепчет он, гадая над Апокалипсисом. – Шестьсот шестьдесят шесть – число Зверя – число человеческое».
Ужас напрасный: новая вспышка Революции потухнет, как тот последний, красный луч заката, и все вдруг опять потускнеет, помертвеет; только что было червонным золотом, и вот опять – серый свинец. Сразу после 1793-го наступит 1811 год. «Робеспьер на коне» исчезнет – снова появится император Наполеон.
«Я прошел Францию, я был внесен в столицу на плечах граждан, при общем восторге, но только что я вступил в нее, как, словно по какому-то волшебству, все от меня отшатнулось, охладело ко мне».
Нет, он сам охладел ко всем; вдруг опять заскучал, не захотел ничего, как под Бородином; заснул «летаргическим сном», как под Лейпцигом: все видит, слышит и не может очнуться, пальцем пошевелить, когда его кладут в гроб и зарывают в землю.
Людовик XVIII дал Франции конституционную хартию. Бонапарту нельзя отставать от Бурбона. «Наполеон, умерь свою власть, – напевают ему в уши старые якобинцы Конвента и новые либералы Реставрации. – Франция хочет быть свободной… Завтра ты будешь иметь бунтовщиков вместо подданных, если не дашь свободы».
Бенжамен Констант, новый Сийэс-Гомункул, отец мертворожденных конституций, сочиняет либеральную хартию – Дополнительный Акт к императорской конституции, Acte additionel.
Только в «летаргическом сне» можно было в такую минуту, перед миллионным нашествием, спешиться с коня, чтобы пересесть на парламентскую телегу, превратиться из революционного диктатора в конституционного монарха.
Он и сам это чувствует: «Меня толкают не на мою дорогу, ослабляют, сковывают. Франция ищет меня и не находит. „Где прежняя рука императора, которая могла бы усмирить Европу?“ – спрашивает Франция». «Он становился либералом, наперекор себе; калечил себя и ослаблял; уже не был самим собою», – говорит старый честный якобинец.
Первого июня происходит праздник новой конституции. «Бенжамины», как ее окрестили, собрание избирательных коллегий, голосовавших за Дополнительный Акт, – торжественная и унылая церемония на Майском, бывшем Марсовом, поле. Кардиналы служат обедню, и император, взойдя на трон, посреди площади, присягает новой конституции, над Евангелием. Думали, что он появится в простом егерском или гренадерском мундире Старой гвардии, как под Маренго или Аустерлицем; но на нем – древнеримская туника, пурпурная, усеянная золотыми пчелами мантия, белые атласные штаны и черная испанская шляпа с белыми перьями. «Что за маскарад!» – шепчут в толпе. Да, зловещий маскарад; тленом пахнет от него, как от могильного выходца.
Седьмого июня – первое заседание новой палаты, в присутствии императора. Он произносит речь: «В течение трех месяцев обстоятельства и доверие народа облекали меня неограниченной властью. Ныне исполняется самое пламенное желание моего сердца: я начинаю конституционную монархию, люди бессильны упрочить судьбы народов; это могут сделать только учреждения».
«Люди бессильны», значит, он, Человек, бессилен. Вот второе отречение, хуже первого.
«Несмотря на всю его власть над собой, он не мог скрыть боли и гнева, которых стоило ему это признание; лицо его было мертвенно-бледно, черты искажены, голос пронзительно резок».
Точно вдруг оглохший Бетховен, играя симфонию, фальшивит, сам это чувствует и не может поправиться.
Две первые союзные армии – англо-голландская, Веллингтона, и прусская, Блюхера, – шли на соединение, чтобы через бельгийскую границу вторгнуться во Францию. Это только передовая линия, а за нею – резервы: австрийцы, шведы, русские – та же миллионная лавина, как и в прошлом году.
Маршалу Даву, военному министру, удалось мобилизовать в течение трех месяцев сто тридцать тысяч человек. Меньшая часть их – обломки Великой армии, большая – «Марии-Луизы». Это последние капли крови из жил Франции. Вся она в эту минуту, как загнанная лошадь под бешеным всадником: вот-вот упадет и сломит ему спину.
Но может быть, эти последние – лучшие. «Чтобы дать понятие об энтузиазме французской армии, – пишет герцогу Веллингтону английский шпион из Парижа, – стоит только провести параллель между 92-м годом и нынешним, да и то сейчас перевес в сторону Бонапарта». – «Чувство, которое испытывают войска, не патриотизм, не энтузиазм, а остервененье на врага за императора», – пишет в своем военном дневнике французский генерал Фой. И французский дезертир: «Это одержимые!»
«Никогда еще не было в руках Наполеона такого страшного и хрупкого оружия», – говорит лучший историк 1815 года. Оружие страшное и хрупкое вместе, потому что острие его слишком отточено, – вот-вот сломится. С такою армией так же легко победить, как быть пораженным; все зависит от духа ее, а дух – от вождя.
Кто же он – зверь, сорвавшийся с цепи, беглый каторжник, сумасшедший с бритвою, как думают Союзники, или все еще Вождь, ведущий в рай сквозь ад, как думает Франция? Это решит величайшая битва новых веков – Ватерлоо.
IV. Ватерлоо. 1815
«Я побеждаю под Ватерлоо», – говорит Наполеон на Св. Елене. Что Ватерлоо – поражение Наполеона, знают все; он один знает, что победа. «Я побеждаю под Ватерлоо и в ту же минуту падаю в бездну». Но прежде чем упасть, – взлетел, как еще никогда. Вся его жизнь – одна из высочайших вершин человеческой воли, а острие вершины – Ватерлоо.
«Наполеон в своей последней кампании проявил деятельность тридцатилетнего генерала», – утверждает лучший историк этой кампании. В тридцать лет Наполеон – победитель Маренго – солнце в зените; и под Ватерлоо – то же солнце.
Если так, значит, проснулся от «летаргии» вовремя; был мертв и ожил.
Это одно из двух свидетельств, а вот другое, английского маршала Уольсли (Wolseley): Наполеон во время всей кампании «был под покровом летаргии».
Кому же верить? Или противоречие мнимое?
«Чувства окончательного успеха у меня уже не было, – продолжает Наполеон вспоминать Ватерлоо. – То ли годы, которые обыкновенно благоприятствуют счастью, начали мне изменять; то ли, в моих собственных глазах, в моем воображении, чудесное в судьбе моей пошло на убыль; но я, несомненно, чувствовал, что мне чего-то недостает. Это было уже не прежнее счастье, которое шло неотступно за мной по пятам и осыпало меня своими дарами; это была строгая судьба, у которой я вырывал их как бы насильно и которая мстила мне за них тотчас; ибо у меня не было ни одного успеха, за которым бы не следовала тотчас неудача». – «И все эти удары, я должен сказать, больше убили меня, чем удивили: инстинкт мне подсказывал, что исход будет несчастным. Не то чтобы это влияло на мои решения и действия, но у меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает».
Или, вернее, два чувства перемежались в нем, мерцали, как два света: чувство взлета и чувство падения. Как бы ни пробуждался он от «летаргии», – покров ее висел над ним; как бы ни воскресал, – мертвая точка чернела в сияющем теле воскресшего. Знал, побеждая, что будет поражен; но знал не наверное и должен был бороться до конца. Чтобы так бороться, нужна была сила наибольшая. Это и значит: Ватерлоо – одна из вершин человеческой воли в Истории.
План Наполеона заключался в том, чтобы разбить одну за другою обе неприятельские армии, занимавшие Бельгию, – англо-голландскую, Веллингтона, и прусскую, Блюхера, – прежде чем они соединятся. Для этого нужно было перенестись в самый центр их, в предполагаемую точку их концентрации на Брюссельском шоссе. На него-то и решил он «пасть, как молния».
Пятнадцатого июня, чуть свет, французские авангарды перешли через бельгийскую границу, переправились через реку Замбр, у Шарльруа, отразив с легкостью тридцатидвухтысячный авангард прусского генерала Цитена, и тотчас двинулись к северу. Весь маневр удался чудесно, с такою же математическою точностью и пророческим ясновидением, как в лучезарные дни Аустерлица и Фридланда.
Прусская армия, двигаясь с востока, из Намюра, и английская, с севера, из Брюсселя, должны были соединиться на шоссе из Нивелля в Намюр. Здесь Наполеон решил поставить рогатку: правый фланг расположить к востоку, в местечке Сомбрефф на Намюрском шоссе, левый – к западу, на Брюссельском, в Катр-Бра, где эти два шоссе пересекаются, а самому стать во Флерюсе, вершине треугольника, образуемого этими тремя точками, чтобы на следующий день пасть на ту из двух неприятельских армий, которая подойдет первая; если же обе уйдут, – занять Брюссель, без одного пушечного выстрела.
– Здравствуйте, Ней, очень рад вас видеть, – сказал император только что прибывшему на фронт Нею. – Вы будете командовать Первым и Вторым корпусами… Ступайте, оттесните неприятеля на Брюссельской дороге и займите позицию на Катр-Бра.
Что эта позиция – ось всей предстоящей операции, а может быть, и всей кампании, Наполеон хорошо понимал. «Прусская армия погибла, если вы будете действовать решительно. Участь Франции – в ваших руках», – скажет он Нею на следующий день. Этим поручением, знаком высшего доверия, он доказывал ему, что не помнит зла – ни Фонтенбло, ни «клетки».
Луи Дюмулен. Маршал Ней при Ватерлоо
Ней, получив приказ в три часа пополудни, мог быть в Катр-Бра к пяти и захватил бы тогда слабоохраняемую позицию с легкостью; но замешкался в пути, занялся пустяками; когда же наконец подошел к ней, после семи вечера, с небольшим авангардом, оставив позади главные силы, позиция была уже занята четырьмя тысячами Нассауской пехоты. Может быть, и тогда еще было бы не поздно, если бы храбрый из храбрых, первый раз в жизни, не испугался, вообразив, что перед ним вся английская армия, и не отложил дела на завтра, чтобы подтянуть резервы. В ту же ночь Веллингтон сконцентрировал на Катр-Бра всю свою армию, так что Ней уже ничего не мог сделать. И хуже всего было то, что император, не получая от него известий, думал, что все идет, как следует. Ось колеса сломалась, а Наполеон продолжал на нем катиться.
Трудно понять, что случилось с Неем в эти роковые часы, когда участь императора, участь Франции была в его руках. Точно «летаргией» Наполеона заразился и он; тот проснулся, а этот заснул.
Роги рогатки не расперлись, как следует: левый – не дошел до Брюссельского шоссе, а правый – до Намюрского, где внезапно появился прусский авангард Блюхера. Все же главное дело было сделано: Веллингтон отделен от Блюхера.
Утром шестнадцатого Наполеон узнал, что вся прусская армия идет на него. «Может быть, через три часа решится участь кампании, – говорит император. – Если Ней исполнит мой приказ, как следует, то не уйдет ни одна пушка из прусской армии».
Новый приказ летит к Нею: «Император атакует неприятеля на занятой им, между Бри и Сент-Аманом, позиции. Маневрируйте же немедленно так, чтобы окружить правый фланг неприятеля и ударить ему на ближайшем расстоянии, в тыл. Армия эта погибла, если вы будете действовать решительно. Участь Франции в ваших руках».
В три часа пополудни бой начался в двух селениях, Сент-Амане и Линьи. Нея ждал император к шести; только что в прусском тылу грянут пушки, он кинет резервы на неприятельский центр, раздавит его, отрежет ему отступление на Слибефф и погонит штыками в спину на Неевы штыки: из шестидесяти тысяч пруссаков никто не уйдет.
Шесть часов, семь, – Неевы пушки не грянули. Вдруг, во французском тылу, у Флерюса, появилась неизвестная колонна в тридцать тысяч человек. Кто это? Англичане, пруссаки? Темное воспоминание – предчувствие сжало сердце императора: где и когда это было – будет? «Измена! Спасайся кто может!» – кричат солдаты, видя находящую колонну, и бегут. Чтобы остановить беглецов, надо повернуть на них же свои орудия.
Нет, было – будет не здесь, не сейчас. Неизвестная колонна – корпус генерала д’Эрлона, отделившийся от Нея и сделавший ложный маневр. Ней не пришел – не придет: ось колеса сломана – катиться не на чем; главный маневр боя не удался; прусская армия не будет уничтожена. Но можно ее победить и отрезать от английской. Император командует последнюю атаку, резервами.
Все батареи сразу открывают огонь по Линийским высотам. Гвардия строится в колонны по дивизиям. Сам император ведет в бой.
В ту же минуту разражается гроза. Пушки отвечают громам, выстрелы – молниям, как будто на земле и на небе – одно сражение. Вспомнил ли тогда Наполеон, как двадцать лет назад, при осаде Тулона, шел под грозою в атаку на Английский редут? Вся его жизнь, между этими двумя грозами, – Божья гроза.
К восьми часам прусский центр прорван, и началось отступление. Ветер гонит тучи к востоку, запад яснеет, и Блюхер видит, с вершины холма, всю свою бегущую армию. Но «не считает себя побежденным, пока может драться». Кидает в бой последние резервы и сам идет с ними в огонь, семидесятилетний старик, как пламенный юноша.
Бой длится до ночи. Лошадь под Блюхером ранена, падает, давит его. Адъютант, граф Ностиц, кидается к нему на помощь. В эту минуту эскадрон французских кирасир несется в атаку мимо них, почти над ними, и не узнает их в темноте; через минуту, отступая, несется назад и опять не узнает. Ностиц кличет прусских драгун. Блюхера освобождают из-под лошади, расшибленного, в полуобмороке, сажают на унтер-офицерскую лошадь и уводят далеко в тыл, в поток беглецов. Их множество: завтра остановят восемь тысяч между Льежем и Ахеном.
Амбруаз-Луи Гарнерэ. Возвращение Наполеона Бонапарта с Эльбы 28 февраля 1815 года
Ночью императорская армия входит в Гренобль, в сопровождении двухтысячной толпы крестьян с топорами, вилами, пиками, ружьями, факелами, под звуки Марсельезы и крики: «Виват император! Виват свобода! Долой Бурбонов!»
«Здесь родилась Революция, – говорят, встречая Наполеона, жители местечка Визилль, под Греноблем, – мы первые потребовали Прав Человека; и здесь же воскресает свобода и честь Франции».
«Это новый припадок Революции», – верно определяет маршал Ней. «Всего вероятнее, что народ снова хочет Бонапарта», – пишет русский уполномоченный. После Москвы, Березины, Лейпцига, Парижа, – после всей пролитой крови и перед всей, которая еще прольется, это, в самом деле, невероятно, чудесно, как чудо «второго пришествия».
«Ваше величество, вы всегда творите чудеса, потому что, когда мы узнали, что вы вернулись, мы подумали, что вы сошли с ума…» – начал адъюнкт Маконского мэра свою приветственную речь и не кончил, заглушенный неистовым: «Виват император!» «С ума сошел» не только император, но и вся Франция.
Двое крестьян в городке Вильфранше Лионского департамента покупают у хозяина гостиницы, где остановился Наполеон, кости съеденного им цыпленка, чтобы хранить их как святыню.
В Лионе, под окнами его, трое-четверо суток стоит, не расходясь, двадцатитысячная толпа и кричит, не переставая: «Виват Революция!»
Он и сам знает, что он – Революция, и снова вдохновляется духом 93-го года, чувствует себя «Робеспьером на коне», действует с решительностью, силой и быстротой Конвента: запрещает белую кокарду, уничтожает старое дворянство и феодальные титулы; объявляет короля низложенным. «Я нахожу, – говорит он, – что ненависть к дворянам и священникам теперь такая же сильная, как в начале Революции».
Да, Революция воскресла, и с нею – он, Человек: для одних – «Зверь, выходящий из бездны», для других – «Мессия, вставший из гроба».
«Ваше величество, – говорит маршал Ней, тоже сын Революции, почтительно целуя руку старого Бурбона, – я надеюсь покончить с Бонапартом и привезти вам его в железной клетке!»
Это выражение так нравится Нею, что он повторяет его всем, а когда кто-то замечает, что «лучше бы привезти Бонапарта в гробу, чем в клетке», – возражает: «Нет, вы не знаете Парижа: надо, чтобы парижане видели его в клетке!»
Ней, с королевскими войсками, маневрирует между Суассоном и Маконом, чтобы захватить и истребить «всю разбойничью шайку» одним ударом. Вдруг получает письмо: «Брат мой, приезжайте ко мне в Шалон, я приму вас, как на следующий день после Бородина». И храбрый из храбрых бледнеет, как те гренобльские солдаты, услыхавшие команду: «Вот он! пли!» Точно мгновенно сходит с ума. «Вихрь закружил меня, и я потерял голову», – признается впоследствии. «Кинулся в пропасть, как бывало кидался под жерла пушек». Изменил Бурбону – предался Бонапарту. Если бы, впрочем, и хотел драться, не мог бы. «Не могу же я остановить моря руками!» – жаловался еще до измены.
От Лиона к Парижу, всё выше и выше «полет орла». Шествие за ним революционных толп и войск, «как огненный след метеора в ночи».
В ночь на двадцатое марта король бежит из Тюильрийского дворца, а вечером, на следующий день, карета императора подъезжает к Павильону Флоры и, в нескольких шагах от него, останавливается: такая давка, что нельзя подъехать к крыльцу. Люди окружают карету, открывают дверцу, берут императора на руки, несут его по двору, вносят в сени, взносят по лестнице – вот-вот задушат, раздавят, убьют. Но он уже ничего не видит и не слышит; плывет по темным человеческим волнам, как бледный цветок; предается им, протянув руки вперед, закинув голову, закрыв глаза, с неподвижной улыбкой на губах, как лунатик во сне или бог Дионис в толпе исступленных вакхантов. «Те, кто нес его, были как сумасшедшие, и тысячи других были счастливы, когда им удавалось поцеловать одежды его или только прикоснуться к ней… Мне казалось, что я присутствую при воскресении Христа», – вспоминает очевидец.
Жозеф Бом. Наполеон покидает Эльбу из Портоферрайо для возвращения во Францию 28 февраля 1815 года
Венский конгресс в ужасе. Тринадцатого марта подписана декларация восьми Союзных держав – Англии, Австрии, России, Швеции, Пруссии, Голландии, Испании, Португалии: «Наполеон Бонапарт, снова появившись во Франции, поставил себя вне законов гражданских и общественных и, как возмутитель мирового покоя, обрек себя всенародной казни».
Образуется седьмая Коалиция. Уполномоченные Англии, Австрии, России, Пруссии заключают договор, имеющий целью «сохранение мира», а для мира каждая держава выставляет сто пятьдесят тысяч штыков, – все вместе – миллион, «пока Бонапарт не будет лишен возможности угрожать покою Европы».
О мере ужаса можно судить по мере ярости. «Напрасно мы щадили французов, надо бы их всех истребить!» – вопят немецкие газетчики. «Надо бы весь французский народ объявить вне закона!» – «Перебить их всех, как бешеных собак!»
Ужас Бонапарта – ужас Революции. Это понимает Александр лучше всех: «Отделить, отделить его от якобинцев!» – повторяет он и в кровавом зареве новой войны видит исполинское видение апокалипсического Всадника, «Робеспьера на коне». – «Наполеон – Аполлион, Губитель, ангел бездны, – шепчет он, гадая над Апокалипсисом. – Шестьсот шестьдесят шесть – число Зверя – число человеческое».
Ужас напрасный: новая вспышка Революции потухнет, как тот последний, красный луч заката, и все вдруг опять потускнеет, помертвеет; только что было червонным золотом, и вот опять – серый свинец. Сразу после 1793-го наступит 1811 год. «Робеспьер на коне» исчезнет – снова появится император Наполеон.
«Я прошел Францию, я был внесен в столицу на плечах граждан, при общем восторге, но только что я вступил в нее, как, словно по какому-то волшебству, все от меня отшатнулось, охладело ко мне».
Нет, он сам охладел ко всем; вдруг опять заскучал, не захотел ничего, как под Бородином; заснул «летаргическим сном», как под Лейпцигом: все видит, слышит и не может очнуться, пальцем пошевелить, когда его кладут в гроб и зарывают в землю.
Людовик XVIII дал Франции конституционную хартию. Бонапарту нельзя отставать от Бурбона. «Наполеон, умерь свою власть, – напевают ему в уши старые якобинцы Конвента и новые либералы Реставрации. – Франция хочет быть свободной… Завтра ты будешь иметь бунтовщиков вместо подданных, если не дашь свободы».
Бенжамен Констант, новый Сийэс-Гомункул, отец мертворожденных конституций, сочиняет либеральную хартию – Дополнительный Акт к императорской конституции, Acte additionel.
Только в «летаргическом сне» можно было в такую минуту, перед миллионным нашествием, спешиться с коня, чтобы пересесть на парламентскую телегу, превратиться из революционного диктатора в конституционного монарха.
Он и сам это чувствует: «Меня толкают не на мою дорогу, ослабляют, сковывают. Франция ищет меня и не находит. „Где прежняя рука императора, которая могла бы усмирить Европу?“ – спрашивает Франция». «Он становился либералом, наперекор себе; калечил себя и ослаблял; уже не был самим собою», – говорит старый честный якобинец.
Первого июня происходит праздник новой конституции. «Бенжамины», как ее окрестили, собрание избирательных коллегий, голосовавших за Дополнительный Акт, – торжественная и унылая церемония на Майском, бывшем Марсовом, поле. Кардиналы служат обедню, и император, взойдя на трон, посреди площади, присягает новой конституции, над Евангелием. Думали, что он появится в простом егерском или гренадерском мундире Старой гвардии, как под Маренго или Аустерлицем; но на нем – древнеримская туника, пурпурная, усеянная золотыми пчелами мантия, белые атласные штаны и черная испанская шляпа с белыми перьями. «Что за маскарад!» – шепчут в толпе. Да, зловещий маскарад; тленом пахнет от него, как от могильного выходца.
Седьмого июня – первое заседание новой палаты, в присутствии императора. Он произносит речь: «В течение трех месяцев обстоятельства и доверие народа облекали меня неограниченной властью. Ныне исполняется самое пламенное желание моего сердца: я начинаю конституционную монархию, люди бессильны упрочить судьбы народов; это могут сделать только учреждения».
«Люди бессильны», значит, он, Человек, бессилен. Вот второе отречение, хуже первого.
«Несмотря на всю его власть над собой, он не мог скрыть боли и гнева, которых стоило ему это признание; лицо его было мертвенно-бледно, черты искажены, голос пронзительно резок».
Точно вдруг оглохший Бетховен, играя симфонию, фальшивит, сам это чувствует и не может поправиться.
Две первые союзные армии – англо-голландская, Веллингтона, и прусская, Блюхера, – шли на соединение, чтобы через бельгийскую границу вторгнуться во Францию. Это только передовая линия, а за нею – резервы: австрийцы, шведы, русские – та же миллионная лавина, как и в прошлом году.
Маршалу Даву, военному министру, удалось мобилизовать в течение трех месяцев сто тридцать тысяч человек. Меньшая часть их – обломки Великой армии, большая – «Марии-Луизы». Это последние капли крови из жил Франции. Вся она в эту минуту, как загнанная лошадь под бешеным всадником: вот-вот упадет и сломит ему спину.
Но может быть, эти последние – лучшие. «Чтобы дать понятие об энтузиазме французской армии, – пишет герцогу Веллингтону английский шпион из Парижа, – стоит только провести параллель между 92-м годом и нынешним, да и то сейчас перевес в сторону Бонапарта». – «Чувство, которое испытывают войска, не патриотизм, не энтузиазм, а остервененье на врага за императора», – пишет в своем военном дневнике французский генерал Фой. И французский дезертир: «Это одержимые!»
«Никогда еще не было в руках Наполеона такого страшного и хрупкого оружия», – говорит лучший историк 1815 года. Оружие страшное и хрупкое вместе, потому что острие его слишком отточено, – вот-вот сломится. С такою армией так же легко победить, как быть пораженным; все зависит от духа ее, а дух – от вождя.
Кто же он – зверь, сорвавшийся с цепи, беглый каторжник, сумасшедший с бритвою, как думают Союзники, или все еще Вождь, ведущий в рай сквозь ад, как думает Франция? Это решит величайшая битва новых веков – Ватерлоо.
IV. Ватерлоо. 1815
«Я побеждаю под Ватерлоо», – говорит Наполеон на Св. Елене. Что Ватерлоо – поражение Наполеона, знают все; он один знает, что победа. «Я побеждаю под Ватерлоо и в ту же минуту падаю в бездну». Но прежде чем упасть, – взлетел, как еще никогда. Вся его жизнь – одна из высочайших вершин человеческой воли, а острие вершины – Ватерлоо.
«Наполеон в своей последней кампании проявил деятельность тридцатилетнего генерала», – утверждает лучший историк этой кампании. В тридцать лет Наполеон – победитель Маренго – солнце в зените; и под Ватерлоо – то же солнце.
Если так, значит, проснулся от «летаргии» вовремя; был мертв и ожил.
Это одно из двух свидетельств, а вот другое, английского маршала Уольсли (Wolseley): Наполеон во время всей кампании «был под покровом летаргии».
Кому же верить? Или противоречие мнимое?
«Чувства окончательного успеха у меня уже не было, – продолжает Наполеон вспоминать Ватерлоо. – То ли годы, которые обыкновенно благоприятствуют счастью, начали мне изменять; то ли, в моих собственных глазах, в моем воображении, чудесное в судьбе моей пошло на убыль; но я, несомненно, чувствовал, что мне чего-то недостает. Это было уже не прежнее счастье, которое шло неотступно за мной по пятам и осыпало меня своими дарами; это была строгая судьба, у которой я вырывал их как бы насильно и которая мстила мне за них тотчас; ибо у меня не было ни одного успеха, за которым бы не следовала тотчас неудача». – «И все эти удары, я должен сказать, больше убили меня, чем удивили: инстинкт мне подсказывал, что исход будет несчастным. Не то чтобы это влияло на мои решения и действия, но у меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает».
Или, вернее, два чувства перемежались в нем, мерцали, как два света: чувство взлета и чувство падения. Как бы ни пробуждался он от «летаргии», – покров ее висел над ним; как бы ни воскресал, – мертвая точка чернела в сияющем теле воскресшего. Знал, побеждая, что будет поражен; но знал не наверное и должен был бороться до конца. Чтобы так бороться, нужна была сила наибольшая. Это и значит: Ватерлоо – одна из вершин человеческой воли в Истории.
План Наполеона заключался в том, чтобы разбить одну за другою обе неприятельские армии, занимавшие Бельгию, – англо-голландскую, Веллингтона, и прусскую, Блюхера, – прежде чем они соединятся. Для этого нужно было перенестись в самый центр их, в предполагаемую точку их концентрации на Брюссельском шоссе. На него-то и решил он «пасть, как молния».
Пятнадцатого июня, чуть свет, французские авангарды перешли через бельгийскую границу, переправились через реку Замбр, у Шарльруа, отразив с легкостью тридцатидвухтысячный авангард прусского генерала Цитена, и тотчас двинулись к северу. Весь маневр удался чудесно, с такою же математическою точностью и пророческим ясновидением, как в лучезарные дни Аустерлица и Фридланда.
Прусская армия, двигаясь с востока, из Намюра, и английская, с севера, из Брюсселя, должны были соединиться на шоссе из Нивелля в Намюр. Здесь Наполеон решил поставить рогатку: правый фланг расположить к востоку, в местечке Сомбрефф на Намюрском шоссе, левый – к западу, на Брюссельском, в Катр-Бра, где эти два шоссе пересекаются, а самому стать во Флерюсе, вершине треугольника, образуемого этими тремя точками, чтобы на следующий день пасть на ту из двух неприятельских армий, которая подойдет первая; если же обе уйдут, – занять Брюссель, без одного пушечного выстрела.
– Здравствуйте, Ней, очень рад вас видеть, – сказал император только что прибывшему на фронт Нею. – Вы будете командовать Первым и Вторым корпусами… Ступайте, оттесните неприятеля на Брюссельской дороге и займите позицию на Катр-Бра.
Что эта позиция – ось всей предстоящей операции, а может быть, и всей кампании, Наполеон хорошо понимал. «Прусская армия погибла, если вы будете действовать решительно. Участь Франции – в ваших руках», – скажет он Нею на следующий день. Этим поручением, знаком высшего доверия, он доказывал ему, что не помнит зла – ни Фонтенбло, ни «клетки».
Луи Дюмулен. Маршал Ней при Ватерлоо
Ней, получив приказ в три часа пополудни, мог быть в Катр-Бра к пяти и захватил бы тогда слабоохраняемую позицию с легкостью; но замешкался в пути, занялся пустяками; когда же наконец подошел к ней, после семи вечера, с небольшим авангардом, оставив позади главные силы, позиция была уже занята четырьмя тысячами Нассауской пехоты. Может быть, и тогда еще было бы не поздно, если бы храбрый из храбрых, первый раз в жизни, не испугался, вообразив, что перед ним вся английская армия, и не отложил дела на завтра, чтобы подтянуть резервы. В ту же ночь Веллингтон сконцентрировал на Катр-Бра всю свою армию, так что Ней уже ничего не мог сделать. И хуже всего было то, что император, не получая от него известий, думал, что все идет, как следует. Ось колеса сломалась, а Наполеон продолжал на нем катиться.
Трудно понять, что случилось с Неем в эти роковые часы, когда участь императора, участь Франции была в его руках. Точно «летаргией» Наполеона заразился и он; тот проснулся, а этот заснул.
Роги рогатки не расперлись, как следует: левый – не дошел до Брюссельского шоссе, а правый – до Намюрского, где внезапно появился прусский авангард Блюхера. Все же главное дело было сделано: Веллингтон отделен от Блюхера.
Утром шестнадцатого Наполеон узнал, что вся прусская армия идет на него. «Может быть, через три часа решится участь кампании, – говорит император. – Если Ней исполнит мой приказ, как следует, то не уйдет ни одна пушка из прусской армии».
Новый приказ летит к Нею: «Император атакует неприятеля на занятой им, между Бри и Сент-Аманом, позиции. Маневрируйте же немедленно так, чтобы окружить правый фланг неприятеля и ударить ему на ближайшем расстоянии, в тыл. Армия эта погибла, если вы будете действовать решительно. Участь Франции в ваших руках».
В три часа пополудни бой начался в двух селениях, Сент-Амане и Линьи. Нея ждал император к шести; только что в прусском тылу грянут пушки, он кинет резервы на неприятельский центр, раздавит его, отрежет ему отступление на Слибефф и погонит штыками в спину на Неевы штыки: из шестидесяти тысяч пруссаков никто не уйдет.
Шесть часов, семь, – Неевы пушки не грянули. Вдруг, во французском тылу, у Флерюса, появилась неизвестная колонна в тридцать тысяч человек. Кто это? Англичане, пруссаки? Темное воспоминание – предчувствие сжало сердце императора: где и когда это было – будет? «Измена! Спасайся кто может!» – кричат солдаты, видя находящую колонну, и бегут. Чтобы остановить беглецов, надо повернуть на них же свои орудия.
Нет, было – будет не здесь, не сейчас. Неизвестная колонна – корпус генерала д’Эрлона, отделившийся от Нея и сделавший ложный маневр. Ней не пришел – не придет: ось колеса сломана – катиться не на чем; главный маневр боя не удался; прусская армия не будет уничтожена. Но можно ее победить и отрезать от английской. Император командует последнюю атаку, резервами.
Все батареи сразу открывают огонь по Линийским высотам. Гвардия строится в колонны по дивизиям. Сам император ведет в бой.
В ту же минуту разражается гроза. Пушки отвечают громам, выстрелы – молниям, как будто на земле и на небе – одно сражение. Вспомнил ли тогда Наполеон, как двадцать лет назад, при осаде Тулона, шел под грозою в атаку на Английский редут? Вся его жизнь, между этими двумя грозами, – Божья гроза.
К восьми часам прусский центр прорван, и началось отступление. Ветер гонит тучи к востоку, запад яснеет, и Блюхер видит, с вершины холма, всю свою бегущую армию. Но «не считает себя побежденным, пока может драться». Кидает в бой последние резервы и сам идет с ними в огонь, семидесятилетний старик, как пламенный юноша.
Бой длится до ночи. Лошадь под Блюхером ранена, падает, давит его. Адъютант, граф Ностиц, кидается к нему на помощь. В эту минуту эскадрон французских кирасир несется в атаку мимо них, почти над ними, и не узнает их в темноте; через минуту, отступая, несется назад и опять не узнает. Ностиц кличет прусских драгун. Блюхера освобождают из-под лошади, расшибленного, в полуобмороке, сажают на унтер-офицерскую лошадь и уводят далеко в тыл, в поток беглецов. Их множество: завтра остановят восемь тысяч между Льежем и Ахеном.