Наполеон
Часть 14 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он веял легко над гремящею тьмой.
В лучах огневицы развил он свой мир,
Земля зеленела, светился эфир…
Светом более ярким, чем наш, светится эфир; земля зеленеет зеленью более свежею – юностью первого мира, допотопного.
Сады, лабиринты, чертоги, столпы…
Древних атлантов титаническое зодчество.
И чудился шорох несметной толпы…
Я много узнал мне неведомых лиц…
Лица иного человечества.
Зрел тварей волшебных, таинственных птиц…
Иного творенья тварь.
По высям творенья я гордо шагал,
И мир подо мною недвижно сиял…
Сквозь грезы, как дикий волшебника вой,
Лишь слышался грохот пучины морской…
Существо Атлантиды – магия, и существо Наполеона тоже: он сам вызывает видения сна своего. Это сон всего человечества – начало и конец всемирной истории: Атлантида – Апокалипсис. Вот почему, как великий маг, волшебник, создает он свой сон.
И в тихую область видений и снов
Врывалася пена ревущих валов.
Войны, победы, величье, паденье, легкими клочьями пены врываются в сон.
Сон его – пророческий. «У него был род магнетического предвидения своих будущих судеб, une sorte de prévision magnétique de ses futures destinées». «У меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает». Люди слепы на будущее, – он зряч: знает – помнит его, как прошлое. «Зрение есть среднепропорциональное между осязанием и предчувствием», – определяет он эти смутные предчувствия со свойственной уму его математической точностью. – «Рука говорит глазу: как ты можешь видеть за две версты, когда я не могу нащупать за два шага? Глаз говорит предчувствию: как ты можешь видеть в будущем, когда я не могу видеть за две версты?»
В самую счастливую минуту жизни, в 1800 году, после Маренго, он говорит: «Со мной ничего не случалось, чего бы я не предвидел, и я один не удивлялся тому, что я сделал. Я угадываю все и в будущем достигну моей цели». Если цель его – мировое владычество, то он ее не достиг. Путь ясен – цель темна; знает, что и как сделает, но не знает зачем. «Я чувствую, как что-то толкает меня к цели, которой я и сам не знаю. Je me sens poussé vers un but que je ne connais pas». Как не поверить в своего рода предназначенье, видя, что часто самые благоприятные последствия происходят для него из событий, которые сначала как будто мешают ему и удаляют от цели. Не похож ли он на человека, которого неодолимая сила ведет, как слепого, за руку? Слепой – ясновидящий:
Свершитель роковой безвестного веленья.
Перед Ватерлоо ранним утром на берегу реки Замбр Наполеон в сопровождении одного только дежурного генерал-адъютанта подошел к бивуачному костру, на котором варился картофель в котле; «велел себе подать его и начал задумчиво есть. Кончил, произнес, не без видимой грусти, несколько отрывистых слов: „Это недурно… с этим можно прожить везде и всегда… может быть, уже близок час… Фемистокл…“ „Генерал-адъютант, от которого я это слышал, – вспоминает Лас Каз, – говорил мне, что, если бы император победил под Ватерлоо, эти слова исчезли бы из памяти его, как столько других, не оставив в ней никакого следа; но после катастрофы и особенно после того, как прочел слово „Фемистокл“ в знаменитом письме Наполеона к английскому принцу-регенту, он был поражен воспоминанием о Замбровском бивуаке, и выражение лица, поза, голос императора долго мучили его и все не могли изгладиться из памяти“».
«Ваше королевское высочество, я прихожу к вам, чтобы сесть, как Фемистокл, у очага британского народа. Я отдаюсь под защиту его законов, которой прошу у вашего королевского высочества, как самого могущественного, постоянного и великодушного из моих врагов», – писал Наполеон из Рошфора английскому принцу-регенту.
Значит, накануне Ватерлоо знал, что сделает в Рошфоре.
Это, впрочем, не так удивительно, удивительнее то, что знал это за двадцать восемь лет. Около 1787 года семнадцатилетний Бонапарт начинает писать в своих ученических тетрадях повесть в письмах об австрийском авантюристе, бароне Нейгофе, объявившем себя в 1737 году корсиканским королем под именем Феодора I, арестованным англичанами, посаженным в лондонский Тауэр и через много лет освобожденным лордом Вальполем. «Несправедливые люди. Я хотел осчастливить мой народ, и это мне удалось на одно мгновение; но судьба изменила мне, я в тюрьме, и вы меня презираете», – пишет Феодор Вальполю, и тот отвечает ему: «Вы страдаете, вы несчастны: этого довольно, чтобы иметь право на сострадание англичан». – «Дорого я заплатил за мое романтическое и рыцарское мнение о вас, господа англичане!» – как будто кончает Наполеон на Св. Елене неконченную повесть о корсиканском самозванце и английском узнике.
В тех же ученических тетрадях, делая выписки из «Современной географии», «Géographie Moderne», аббата Лакруа, старинного учебника, об английских владениях в Африке, он пишет своим тогдашним, слитным и тонким, точно женским, почерком четыре слова: «Ste Hélène, petite isle…» [ «Св. Елена, маленький остров…»]
Дальше пустая страница: начал писать и не кончил, как будто руку его остановил кто-то.
«Вы фаталист?» – «Ну разумеется. Так же, как турки. Я был всегда фаталистом. Если чего-нибудь хочет судьба, надо ее слушаться». – «Судьба неотвратима. Надо слушаться своей звезды». И умирающий, он отказывается принимать лекарства. «Что на небе написано, – написано… Наши дни сочтены», – говорит, глядя на небо.
Вещее знаменье неба на земле повторяется,
Вещее знаменье земли повторяется на небе,
эту древневавилонскую клинопись он понял бы.
Фатализм, религия звездных судеб, нынешний Восток получил от древнего – от Вавилона, а тот – от еще более глубокой, неисследимой для нас, может быть доисторической, древности, которую миф Платона называет «Атлантидой», а книга Бытия – первым допотопным человечеством. Звездною связью связан Наполеон с этой древностью. Можно бы сказать и о нем, последнем герое человечества, то же, что сказано о первом – Гильгамеше:
Весть нам принес о веках допотопных.
«Человек рока, l’homme du destin», – назвал его, после Маренго, австрийский фельдмаршал Мелас. Это одно из тех глубоких общих мест, которые становятся общей мудростью.
На нем треугольная шляпа
И серый походный сюртук,
и это имя: «человек рока».
Рок для него не отвлеченная идея, а живое существо, которое влияет на чужую мысль, чувство, слово, дело его, на каждое биение сердца. Он живет в роке, как мы живем в пространстве и времени.
Тотчас после взрыва адской машины на Никезской улице Первый консул входит в Оперу и на рукоплескания двухтысячной толпы, еще не знающей о покушении, раскланивается с такой спокойной улыбкой, что никто не догадывается по лицу его, что за несколько минут до этого он был на волосок от смерти. Это не бесстрашие в нашем человеческом смысле, не победа над страхом, а невозможность испытывать страх. Он знает, что судьба несет его на руках, как мать несет ребенка. «Ангелам Своим заповедает о себе сохранить тебя, и на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею». Это он знает, или что-то похожее на это, но еще не знает, что это может сделаться искушением дьявола: «если Ты Сын Божий, бросься отсюда вниз».
Ангелы судьбы или дьяволы случая несут его до времени: и вся его тогдашняя жизнь – непрерывное чудо полета. «Как я был счастлив тогда, – вспоминает он первую Итальянскую кампанию. – Я уже предчувствовал, чем могу сделаться. Мир подо мной убегал, как будто я летел по воздуху».
Чудо полета продолжается до Русской кампании. «Вы боитесь, что меня убьют на войне? – говорит он накануне ее. – Так же пугали меня Жоржем во время заговоров. Этот негодяй будто бы всюду ходит за мной по пятам и хочет меня застрелить. Но самое большее, что он мог сделать, это убить моего адъютанта. А меня убить было тогда невозможно. Разве я исполнил волю судьбы? Я чувствую, как что-то толкает меня к цели, которой я и сам не знаю. Только что я достигну ее и буду бесполезен, атома будет довольно, чтобы меня уничтожить; но до того все человеческие усилия ничего со мной не сделают, – все равно, в Париже или в армии. Когда же наступит мой час, – лихорадка, падение с лошади, во время охоты, убьет меня не хуже, чем людей снаряд: наши дни на небесах написаны».
В это же время, перед Русской кампанией, когда дядя его, кардинал Феш, горячо спорил с ним о церковных делах, убеждая не восставать на Бога, довольно-де ему и людей, – Наполеон слушал его молча; потом вдруг взял его за руку, подвел к двери, открыл ее и вывел на балкон. Был зимний день, сквозь голые деревья Фонтенблоского парка бледно голубело декабрьское небо. «Посмотрите на небо. Что вы там видите?» – сказал Наполеон. «Ничего не вижу, государь», – ответил Феш. «Хорошенько смотрите. Видите?» – «Нет, не вижу». – «Ну, так молчите и слушайтесь меня. Я вижу мою Звезду: она меня ведет!»
Феш так и не понял, что великая звезда Наполеона – солнце.
Если в жизни его была такая минута, когда он вдруг почувствовал, что несущие руки уходят из-под него, – надо искать ее в самом зените его, в высшей точке полета. Накануне Аустерлица, когда он уже знал, что завтрашнее солнце «взойдет, лучезарное», – заговорив о древнегреческой трагедии, он сказал: «В наши дни, когда языческой религии уже не существует, для трагедии нужна другая движущая сила. Политика, вот ее великая пружина, вот что должно заменить в ней древний рок». Чтобы заменить рок волей человеческой – политикой, надо человеку восстать на рок. Только Наполеон это подумал, как началось его падение: рок возносил его покорного, восставшего – низверг.
Кажется, впервые он ясно почувствовал, что уже не летит, а падает, перед самым началом Русской кампании. «Целыми часами, лежа на софе, он погружен был в глубокую задумчивость; вдруг вскакивал с криком: „Кто меня зовет?“ – и начинал ходить по комнате взад и вперед, бормоча: „Нет, рано еще, не готово… надо отложить года на три…“» Но знал, что не отложит – начнет, увлекаемый Роком.
«Я потерпел неудачу в Русской кампании. Что же меня уничтожило… Люди… Нет, роковые случайности… Я не хотел войны, и Александр тоже; но мы встретились, обстоятельства толкнули нас друг на друга, и рок довершил остальное». Это он говорит на Св. Елене и «после нескольких минут глубокого молчания, как бы просыпаясь», говорит уже о пустяках – об измене Бернадотта – главной будто бы причине его, Наполеоновой, гибели. Зряч во сне – слеп наяву.
От Москвы до Лейпцига все яснее чувствует измену судьбы. «Мука моя была в том, что я предвидел исход; звезда моя бледнела, вожжи ускользали из рук, и я ничего не мог сделать». Как бы в летаргическом сне, все видит, слышит, знает – и не может очнуться.
«Он так был изношен, так устал (под Лейпцигом), что, когда приходили к нему за приказаниями, он часто, откинувшись назад в кресле и положив ноги на стол, только посвистывал». Но, может быть, не «изношен», а занят чем-то другим, о другом задумался, отяжелел иной тяжестью, прислушивался к иным голосам рока: «Кто меня зовет?» Только теперь, через двадцать семь лет, дописывал ту пустую страницу, которую начал словами: «Св. Елена, маленький остров».
«Чудесное в моей судьбе пошло на убыль. Это уже было не прежнее, неизменное счастье, осыпавшее меня своими дарами, а строгая судьба, у которой я вырывал их как бы насильно и которая мне тотчас же мстила за них. Я прошел Францию (вернувшись с Эльбы); я был внесен в столицу на плечах граждан, при общем восторге, но только что я вступил в нее, как, словно по какому-то волшебству, все от меня отшатнулось, охладело ко мне». Истощилась магия – магнит размагнитился.
«Наконец я побеждаю под Ватерлоо, и в ту же минуту падаю в бездну. И все эти удары, я должен сказать, больше убили меня, чем удивили. Инстинкт подсказывал мне, что исход будет несчастным, не то чтобы это влияло на мои решения и действия, но у меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает». «Со мной никогда ничего не случалось, чего бы я не предвидел». Все предвидит, потому что он сам этот «волшебник», который вызывает видения сна своего:
Сквозь грозы, как дикий волшебника вой,
Лишь слышался грохот пучины морской.
«Мне надо было умереть под Ватерлоо, – говорит он на Св. Елене, с совершенною ясностью, как бы даже „веселостью“. – Но горе в том, что, когда ищешь смерти, – ее не находишь. Рядом со мной, впереди, позади, – всюду падали люди, а для меня ни одного ядра».
«Падут подле тебя тысяча и десять тысяч, одесную тебя, но к тебе не приблизится». Эта неуязвимость, некогда благословенная, теперь становится проклятою.
Под грозной броней ты не ведаешь ран;
Незримый хранитель могучему дан.
«Я полагаю, что обязан моей звезде тем, что попал в руки англичан и Гудсона Лоу». Вот куда вел его «незримый хранитель».
«Страшная палица, которую он один мог поднять, опустилась на его же голову». И он как будто знал – помнил всегда, что так будет, и даже странно сказать, как будто этого сам хотел. О, конечно, хотел не хотя, как человек, глядящий в пропасть, хочет броситься в нее!
В лучах огневицы развил он свой мир,
Земля зеленела, светился эфир…
Светом более ярким, чем наш, светится эфир; земля зеленеет зеленью более свежею – юностью первого мира, допотопного.
Сады, лабиринты, чертоги, столпы…
Древних атлантов титаническое зодчество.
И чудился шорох несметной толпы…
Я много узнал мне неведомых лиц…
Лица иного человечества.
Зрел тварей волшебных, таинственных птиц…
Иного творенья тварь.
По высям творенья я гордо шагал,
И мир подо мною недвижно сиял…
Сквозь грезы, как дикий волшебника вой,
Лишь слышался грохот пучины морской…
Существо Атлантиды – магия, и существо Наполеона тоже: он сам вызывает видения сна своего. Это сон всего человечества – начало и конец всемирной истории: Атлантида – Апокалипсис. Вот почему, как великий маг, волшебник, создает он свой сон.
И в тихую область видений и снов
Врывалася пена ревущих валов.
Войны, победы, величье, паденье, легкими клочьями пены врываются в сон.
Сон его – пророческий. «У него был род магнетического предвидения своих будущих судеб, une sorte de prévision magnétique de ses futures destinées». «У меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает». Люди слепы на будущее, – он зряч: знает – помнит его, как прошлое. «Зрение есть среднепропорциональное между осязанием и предчувствием», – определяет он эти смутные предчувствия со свойственной уму его математической точностью. – «Рука говорит глазу: как ты можешь видеть за две версты, когда я не могу нащупать за два шага? Глаз говорит предчувствию: как ты можешь видеть в будущем, когда я не могу видеть за две версты?»
В самую счастливую минуту жизни, в 1800 году, после Маренго, он говорит: «Со мной ничего не случалось, чего бы я не предвидел, и я один не удивлялся тому, что я сделал. Я угадываю все и в будущем достигну моей цели». Если цель его – мировое владычество, то он ее не достиг. Путь ясен – цель темна; знает, что и как сделает, но не знает зачем. «Я чувствую, как что-то толкает меня к цели, которой я и сам не знаю. Je me sens poussé vers un but que je ne connais pas». Как не поверить в своего рода предназначенье, видя, что часто самые благоприятные последствия происходят для него из событий, которые сначала как будто мешают ему и удаляют от цели. Не похож ли он на человека, которого неодолимая сила ведет, как слепого, за руку? Слепой – ясновидящий:
Свершитель роковой безвестного веленья.
Перед Ватерлоо ранним утром на берегу реки Замбр Наполеон в сопровождении одного только дежурного генерал-адъютанта подошел к бивуачному костру, на котором варился картофель в котле; «велел себе подать его и начал задумчиво есть. Кончил, произнес, не без видимой грусти, несколько отрывистых слов: „Это недурно… с этим можно прожить везде и всегда… может быть, уже близок час… Фемистокл…“ „Генерал-адъютант, от которого я это слышал, – вспоминает Лас Каз, – говорил мне, что, если бы император победил под Ватерлоо, эти слова исчезли бы из памяти его, как столько других, не оставив в ней никакого следа; но после катастрофы и особенно после того, как прочел слово „Фемистокл“ в знаменитом письме Наполеона к английскому принцу-регенту, он был поражен воспоминанием о Замбровском бивуаке, и выражение лица, поза, голос императора долго мучили его и все не могли изгладиться из памяти“».
«Ваше королевское высочество, я прихожу к вам, чтобы сесть, как Фемистокл, у очага британского народа. Я отдаюсь под защиту его законов, которой прошу у вашего королевского высочества, как самого могущественного, постоянного и великодушного из моих врагов», – писал Наполеон из Рошфора английскому принцу-регенту.
Значит, накануне Ватерлоо знал, что сделает в Рошфоре.
Это, впрочем, не так удивительно, удивительнее то, что знал это за двадцать восемь лет. Около 1787 года семнадцатилетний Бонапарт начинает писать в своих ученических тетрадях повесть в письмах об австрийском авантюристе, бароне Нейгофе, объявившем себя в 1737 году корсиканским королем под именем Феодора I, арестованным англичанами, посаженным в лондонский Тауэр и через много лет освобожденным лордом Вальполем. «Несправедливые люди. Я хотел осчастливить мой народ, и это мне удалось на одно мгновение; но судьба изменила мне, я в тюрьме, и вы меня презираете», – пишет Феодор Вальполю, и тот отвечает ему: «Вы страдаете, вы несчастны: этого довольно, чтобы иметь право на сострадание англичан». – «Дорого я заплатил за мое романтическое и рыцарское мнение о вас, господа англичане!» – как будто кончает Наполеон на Св. Елене неконченную повесть о корсиканском самозванце и английском узнике.
В тех же ученических тетрадях, делая выписки из «Современной географии», «Géographie Moderne», аббата Лакруа, старинного учебника, об английских владениях в Африке, он пишет своим тогдашним, слитным и тонким, точно женским, почерком четыре слова: «Ste Hélène, petite isle…» [ «Св. Елена, маленький остров…»]
Дальше пустая страница: начал писать и не кончил, как будто руку его остановил кто-то.
«Вы фаталист?» – «Ну разумеется. Так же, как турки. Я был всегда фаталистом. Если чего-нибудь хочет судьба, надо ее слушаться». – «Судьба неотвратима. Надо слушаться своей звезды». И умирающий, он отказывается принимать лекарства. «Что на небе написано, – написано… Наши дни сочтены», – говорит, глядя на небо.
Вещее знаменье неба на земле повторяется,
Вещее знаменье земли повторяется на небе,
эту древневавилонскую клинопись он понял бы.
Фатализм, религия звездных судеб, нынешний Восток получил от древнего – от Вавилона, а тот – от еще более глубокой, неисследимой для нас, может быть доисторической, древности, которую миф Платона называет «Атлантидой», а книга Бытия – первым допотопным человечеством. Звездною связью связан Наполеон с этой древностью. Можно бы сказать и о нем, последнем герое человечества, то же, что сказано о первом – Гильгамеше:
Весть нам принес о веках допотопных.
«Человек рока, l’homme du destin», – назвал его, после Маренго, австрийский фельдмаршал Мелас. Это одно из тех глубоких общих мест, которые становятся общей мудростью.
На нем треугольная шляпа
И серый походный сюртук,
и это имя: «человек рока».
Рок для него не отвлеченная идея, а живое существо, которое влияет на чужую мысль, чувство, слово, дело его, на каждое биение сердца. Он живет в роке, как мы живем в пространстве и времени.
Тотчас после взрыва адской машины на Никезской улице Первый консул входит в Оперу и на рукоплескания двухтысячной толпы, еще не знающей о покушении, раскланивается с такой спокойной улыбкой, что никто не догадывается по лицу его, что за несколько минут до этого он был на волосок от смерти. Это не бесстрашие в нашем человеческом смысле, не победа над страхом, а невозможность испытывать страх. Он знает, что судьба несет его на руках, как мать несет ребенка. «Ангелам Своим заповедает о себе сохранить тебя, и на руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею». Это он знает, или что-то похожее на это, но еще не знает, что это может сделаться искушением дьявола: «если Ты Сын Божий, бросься отсюда вниз».
Ангелы судьбы или дьяволы случая несут его до времени: и вся его тогдашняя жизнь – непрерывное чудо полета. «Как я был счастлив тогда, – вспоминает он первую Итальянскую кампанию. – Я уже предчувствовал, чем могу сделаться. Мир подо мной убегал, как будто я летел по воздуху».
Чудо полета продолжается до Русской кампании. «Вы боитесь, что меня убьют на войне? – говорит он накануне ее. – Так же пугали меня Жоржем во время заговоров. Этот негодяй будто бы всюду ходит за мной по пятам и хочет меня застрелить. Но самое большее, что он мог сделать, это убить моего адъютанта. А меня убить было тогда невозможно. Разве я исполнил волю судьбы? Я чувствую, как что-то толкает меня к цели, которой я и сам не знаю. Только что я достигну ее и буду бесполезен, атома будет довольно, чтобы меня уничтожить; но до того все человеческие усилия ничего со мной не сделают, – все равно, в Париже или в армии. Когда же наступит мой час, – лихорадка, падение с лошади, во время охоты, убьет меня не хуже, чем людей снаряд: наши дни на небесах написаны».
В это же время, перед Русской кампанией, когда дядя его, кардинал Феш, горячо спорил с ним о церковных делах, убеждая не восставать на Бога, довольно-де ему и людей, – Наполеон слушал его молча; потом вдруг взял его за руку, подвел к двери, открыл ее и вывел на балкон. Был зимний день, сквозь голые деревья Фонтенблоского парка бледно голубело декабрьское небо. «Посмотрите на небо. Что вы там видите?» – сказал Наполеон. «Ничего не вижу, государь», – ответил Феш. «Хорошенько смотрите. Видите?» – «Нет, не вижу». – «Ну, так молчите и слушайтесь меня. Я вижу мою Звезду: она меня ведет!»
Феш так и не понял, что великая звезда Наполеона – солнце.
Если в жизни его была такая минута, когда он вдруг почувствовал, что несущие руки уходят из-под него, – надо искать ее в самом зените его, в высшей точке полета. Накануне Аустерлица, когда он уже знал, что завтрашнее солнце «взойдет, лучезарное», – заговорив о древнегреческой трагедии, он сказал: «В наши дни, когда языческой религии уже не существует, для трагедии нужна другая движущая сила. Политика, вот ее великая пружина, вот что должно заменить в ней древний рок». Чтобы заменить рок волей человеческой – политикой, надо человеку восстать на рок. Только Наполеон это подумал, как началось его падение: рок возносил его покорного, восставшего – низверг.
Кажется, впервые он ясно почувствовал, что уже не летит, а падает, перед самым началом Русской кампании. «Целыми часами, лежа на софе, он погружен был в глубокую задумчивость; вдруг вскакивал с криком: „Кто меня зовет?“ – и начинал ходить по комнате взад и вперед, бормоча: „Нет, рано еще, не готово… надо отложить года на три…“» Но знал, что не отложит – начнет, увлекаемый Роком.
«Я потерпел неудачу в Русской кампании. Что же меня уничтожило… Люди… Нет, роковые случайности… Я не хотел войны, и Александр тоже; но мы встретились, обстоятельства толкнули нас друг на друга, и рок довершил остальное». Это он говорит на Св. Елене и «после нескольких минут глубокого молчания, как бы просыпаясь», говорит уже о пустяках – об измене Бернадотта – главной будто бы причине его, Наполеоновой, гибели. Зряч во сне – слеп наяву.
От Москвы до Лейпцига все яснее чувствует измену судьбы. «Мука моя была в том, что я предвидел исход; звезда моя бледнела, вожжи ускользали из рук, и я ничего не мог сделать». Как бы в летаргическом сне, все видит, слышит, знает – и не может очнуться.
«Он так был изношен, так устал (под Лейпцигом), что, когда приходили к нему за приказаниями, он часто, откинувшись назад в кресле и положив ноги на стол, только посвистывал». Но, может быть, не «изношен», а занят чем-то другим, о другом задумался, отяжелел иной тяжестью, прислушивался к иным голосам рока: «Кто меня зовет?» Только теперь, через двадцать семь лет, дописывал ту пустую страницу, которую начал словами: «Св. Елена, маленький остров».
«Чудесное в моей судьбе пошло на убыль. Это уже было не прежнее, неизменное счастье, осыпавшее меня своими дарами, а строгая судьба, у которой я вырывал их как бы насильно и которая мне тотчас же мстила за них. Я прошел Францию (вернувшись с Эльбы); я был внесен в столицу на плечах граждан, при общем восторге, но только что я вступил в нее, как, словно по какому-то волшебству, все от меня отшатнулось, охладело ко мне». Истощилась магия – магнит размагнитился.
«Наконец я побеждаю под Ватерлоо, и в ту же минуту падаю в бездну. И все эти удары, я должен сказать, больше убили меня, чем удивили. Инстинкт подсказывал мне, что исход будет несчастным, не то чтобы это влияло на мои решения и действия, но у меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает». «Со мной никогда ничего не случалось, чего бы я не предвидел». Все предвидит, потому что он сам этот «волшебник», который вызывает видения сна своего:
Сквозь грозы, как дикий волшебника вой,
Лишь слышался грохот пучины морской.
«Мне надо было умереть под Ватерлоо, – говорит он на Св. Елене, с совершенною ясностью, как бы даже „веселостью“. – Но горе в том, что, когда ищешь смерти, – ее не находишь. Рядом со мной, впереди, позади, – всюду падали люди, а для меня ни одного ядра».
«Падут подле тебя тысяча и десять тысяч, одесную тебя, но к тебе не приблизится». Эта неуязвимость, некогда благословенная, теперь становится проклятою.
Под грозной броней ты не ведаешь ран;
Незримый хранитель могучему дан.
«Я полагаю, что обязан моей звезде тем, что попал в руки англичан и Гудсона Лоу». Вот куда вел его «незримый хранитель».
«Страшная палица, которую он один мог поднять, опустилась на его же голову». И он как будто знал – помнил всегда, что так будет, и даже странно сказать, как будто этого сам хотел. О, конечно, хотел не хотя, как человек, глядящий в пропасть, хочет броситься в нее!