Нахалки
Часть 7 из 35 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А в Европе конца тридцатых – начала сороковых годов от государства стоило держаться подальше. Антисемитская пропаганда во Франции раскрутилась до горячечного визга, и страна, на которую давили с востока нацисты, стала разваливаться. В конце тридцать девятого Блюхера отправили в лагерь для интернированных на юге Франции, и лишь спустя несколько месяцев его освободил один влиятельный друг. В сороковом саму Арендт отправили в лагерь Гюрс, недалеко от границы с Испанией, где она пробыла месяц, пока Франция не сдалась Германии и лагеря для интернированных евреев, такие как Гюрс, не были распущены. Арендт удалось воссоединиться с мужем, они получили визу в США и в мае сорок первого года прибыли в Нью-Йорк.
Тем временем Вальтер Беньямин тоже увидел письмена на стене. Осенью сорокового года он организовал себе поездку в Лиссабон, чтобы отплыть оттуда в Соединенные Штаты. Чтобы добраться до Лиссабона, Беньямину надо было проехать через Испанию, но на испанской границе ему и еще нескольким беженцам из Марселя сказали, что именно в тот день граница закрылась для людей sans nationalité [14] – таких, как он. Это почти наверняка обещало концлагерь. В эту ночь Беньямин принял смертельную дозу морфия. Прежде чем потерять сознание, он передал товарищам записку, в которой написал, что не видит другого выхода.
Из его друзей Арендт одной из первых узнала, как разворачивались события после этого, и позже, в длинном и грустном эссе, сказала о его «невезении»:
Днем раньше – и Беньямин благополучно перешел бы границу. Днем позже – и люди в Марселе знали бы, что через Испанию не пробраться. Такая катастрофа могла произойти лишь в этот единственный день.
Такой вот интеллектуализированный плач по судьбе Беньямина, осмысление трагедии. Такой подход наводит на мысль о некоторой эмоциональной отстраненности – но нет, Арендт не отстранялась от участи Беньямина. Покидая Францию, она настояла на том, чтобы задержаться и попытаться найти могилу друга. Но нашла только кладбище, о котором написала Шолему:
…на краю бухточки, и смотрит прямо на Средиземное море. Кладбище вырезано в камне, террасами, и гробы задвигают в такие же каменные ниши. Такого фантастического, такого красивого места я еще в жизни не видела.
Перед самым отъездом из Марселя Беньямин оставил ей и Блюхеру собрание своих рукописей в той надежде, что, если он не доберется до Нью-Йорка, Ханна передаст их его друзьям. Одну из них, «Историко-философские тезисы», Арендт-Блюхеры читали друг другу вслух на корабле, идущем в Америку. «…эта мысль показывает, что наше представление о счастье всецело окрашено тем временем, к которому раз и навсегда отнесено наше личное существование». Далее Беньямин пишет:
Счастье, способное пробудить в нас зависть, существует только в воздухе, которым мы дышали, среди друзей, с которыми мы общались, и женщин, которые могли бы отдаться нам. Иными словами, с представлением о счастье неразрывно связано представление об освобождении.
Но к моменту их отъезда в Америку уже было ясно, что бушующая по всей Европе война оставит освобождению очень мало шансов. Почти все, что их сформировало, включая Германию, которую они знали, попросту исчезло.
Жизнь в Нью-Йорке оказалась трудной. Блюхер и Арендт, а позже и мать Ханны, жили в двухкомнатном номере дешевых меблирашек. Кухня была общая с другими жильцами. Блюхер перебивался случайными заработками; первая его работа была на заводе – ему никогда раньше не приходилось таким заниматься. Арендт сперва поселилась в одной семье в Массачусетсе, чтобы выучить английский, а затем снова стала зарабатывать литературной работой – в основном для небольшой немецкоязычной газеты Aufbau и других периодических изданий для еврейских иммигрантов. Бумаги Беньямина она отправила его другу Теодору Адорно, тоже жившему в Нью-Йорке, но немедленной реакции не последовало. Похоже, что публиковать их никто не собирался.
Статьи, которые тогда писала Арендт, были чем-то средним между учеными трудами и современными газетными передовицами. Почти во всех чувствуется скованность письма и мертвящее топтание на месте. При чтении подряд они скорее утомляют риторикой, чем вызывают душевный отклик, но на этом фоне выделяется статья сорок третьего года для Menora Journal, названная «Мы, беженцы». Изначально она была напечатана на английском, что может объяснить простоту ее стиля: к этому времени Арендт всего лишь два года как начала учить язык.
Но сухой и лишенный украшений тон, который навязывал Арендт ее третий язык, отлично подходил к ее несколько элегической, но все же полемической цели: «Прежде всего, мы не любим, когда нас называют „беженцы”». Арендт описала людей настолько искалеченных пережитым в Европе опытом, что они его стараются забыть как кошмар. Общая атмосфера, пишет Арендт, такова, что беженец бродит как в тумане, он лишен возможности честно говорить о том, что его волнует, потому что никто слышать не хочет про ад, через который он прошел:
По-видимому, никто не хочет знать, что современная история создала новый сорт людей: это те, кого враги помещают в концентрационные лагеря, а друзья – в лагеря для интернированных.
Арендт никогда не боялась неудобных тем и потому беспристрастно судила о распространенности самоубийств среди беженцев, осуждая не столько людей, выбравших самоубийство, сколько этот выход как таковой.
«Они выбирают тихий и незаметный способ исчезнуть, – писала она. – Как будто извиняются, что нашли для собственных проблем столь грубое решение».
Такое отношение она считала неадекватным, потому что на самом деле логику самоубийства породила и политическая катастрофа – нацизм, – и даже американский антисемитизм:
В Париже мы не могли выйти из дома после восьми вечера, потому что мы евреи. В Лос-Анджелесе мы подвергаемся ограничениям, потому что мы – «враждебные иностранцы».
В этом эссе, написанном Арендт в тридцать семь лет, впервые проявился ее дар к открытой полемике. Еще больше времени ей потребовалось, чтобы убедить себя в полезности письменных публичных выступлений. Завершается эссе призывом к евреям стать «осознанными париями» (приводится пример Рахели Фарнхаген и еще нескольких, которые будут использованы в других ее статьях: Гейне, Шолом-Алейхем, Бернар Лазар, Франц Кафка «и даже Чарли Чаплин»), потому что это единственный выход из мертвящего, к самоубийству зовущего отказа принимать собственное положение.
Те немногие беженцы, что настойчиво рассказывают правду, доходя даже до «неприличия», в придачу к своей антипопулярности получают одно драгоценное преимущество: история перестает быть для них запретной книгой, а политика – «привилегией арийцев».
Статьи такого рода привлекли к Арендт внимание более широкого круга нью-йоркских издателей, симпатизирующих левым. Самым важным из них, ключевым для всей последующей ее деятельности, оказался небольшой преждевременно увядший кружок литературных критиков – экс-коммунистов, собравшийся около журнала Partisan Review. Сейчас название этого журнала почти никому ничего не говорит, и никто не знает, насколько он был авторитетен. Но для небольшой влиятельной группы американцев, родившихся или живших в середине двадцатого века, Partisan Review был символом всего, к чему стремилась и чем восхищалась интеллектуальная прослойка Нью-Йорка. Под этим названием возобновился более старый журнал, связанный с клубами коммуниста Джона Рида. Руководители этого второго издания – Филип Рав и Уильям Филлипс – были взбунтовавшимися редакторами первого.
Коммунистическая партия США в те годы распадалась на фракции. Одна фракция считала, что для успеха коммунистического эксперимента следует любой ценой сохранять верность Советскому Союзу. Другая занимала более скептическую позицию, особенно в отношении Сталина и культа его личности. Рав и Филлипс попали во второй лагерь. Они не отказывались от своих левых принципов, но не желали догматически следовать линии партии. Они были, можно сказать, осознанными париями коммунистического движения. Поскольку интересы Арендт к тому времени включали анализ фашизма и его корней, они с редакцией прекрасно друг другу подошли.
Но Partisan Review развернулся и получил известность не как политический, а скорее литературно-художественный журнал. Первая статья Арендт, напечатанная осенью сорок четвертого, была посвящена Кафке. Арендт была не единственной женщиной в команде журнала: кроме нее, была еще Джин Стаффорд, писавшая рассказы, и поэтесса Элизабет Бишоп. Но серьезные интеллектуальные вещи писала только Арендт.
Английский для нее был неродной, и это было хорошо заметно в первых ее статьях. Как написал однажды Блюхер, ей пришлось променять «скрипку Страдивари на фанерную дешевку». Это особенно это стало ясно, когда Арендт стала работать на Nation – один из ведущих журналов американских левых того времени. Редактор журнала Рэндалл Джаррелл был ее другом и помогал ей делать тексты более удобочитаемыми для американцев. Эффект его влияния сказался почти сразу: в сорок шестом Арендт написала несколько статей об экзистенциализме и для Nation, и для Partisan Review, но удачный вид был лишь у той, которую редактировал Джаррелл: «Философская лекция – причина уличных беспорядков: в зал набились сотни, а тысячи не смогли попасть». Именно его она стала чаще всего просить англизировать, как она это называла, свои тексты.
Что касается экзистенциализма, то Арендт была в Париже шапочно знакома с Жан-Полем Сартром. Она говорила, что на нее произвели впечатление «Тошнота» Сартра и «Посторонний» Альбера Камю. Но в отношении этих людей она испытывала те же опасения, что в отношении всех вообще интеллектуалов и их склонности «говоря символически, не высовываться за пределы своих гостиниц и кафе». Ее тревожило их обрекающее на бездействие отступление в абсурдизм. И в случае, если они не выйдут в реальный мир и не начнут действовать, ее тревожило, что
нигилистические элементы, очевидным образом существующие вопреки всем отрицаниям этого факта, являются следствиями не новых наитий, но некоторых очень старых идей.
К тому времени Арендт начала работу над собственной антологией «новых наитий», теперь известной как «Истоки тоталитаризма». Она собрала вместе свои аналитические материалы об антисемитизме и мучениях лиц без гражданства, выходившие в сороковых в Partisan review и в небольшом созвездии других американских левых журналов. Еще в сорок пятом она убедила редактора издательства Houghton Mifflin, что этот анализ достоин отдельной книги. Но на завершение труда ей понадобилось еще пять лет.
Этот громоздкий трехчастный текст трудно описать кратко. Как заметила биограф Ханны Элизабет Янг-Брюль, в нем нет никаких предварительных замечаний, вводящих читателя в нужный контекст. Предисловие к первому изданию Арендт начинает с бортового залпа по упрощенному пониманию истории: «Убеждение, будто все происходящее на земле должно быть для человека постижимо, может привести к толкованию истории как цепочки общих мест». Она также предостерегала от примитивных попыток метить явления этикетками добра и зла, исходя из их причин, при этом тоталитаризм считая злом по любым критериям:
И если действительно на последних стадиях тоталитаризма появляется какое-то абсолютное зло (абсолютное – потому что не выводится ни из каких по-человечески понятных мотивов), то верно и то, что без него мы никогда не узнали бы, насколько радикальна природа зла.
Многословие и сбивчивость книги были итогом ее долгого вынашивания. При ее написании Арендт использовала не только свой личный опыт и проведенные изыскания, но и многочисленные и бурные ночные разговоры с Генрихом Блюхером. Почти весь период работы над книгой он был в подавленном настроении и не мог найти работу – недостаточно хорошо владел английским для канцелярской должности и не имел ученой степени, дающей возможность преподавать. Он часами сидел в читальных залах Нью-Йоркской публичной библиотеки, пока Арендт уходила на работу – она была редактором в издательстве Schocken Books, основанном беженцами из нацистской Германии. И до поздней ночи потом они обсуждали и развивали результаты этих трудов – знание истории Блюхера и анализ Арендт. Книга и ее открытия в конечном счете принадлежат Арендт, но помощь Блюхера невозможно переоценить.
Свой анализ тоталитаризма Арендт строит на рассмотрении концлагеря – его она называет главным, последним инструментом тоталитаризма. Именно там проводился главный нацистский эксперимент: тотальное подавление человечности. Концлагерный террор успешно сводил любую личность к «совокупности рефлексов» с полной взаимозаменяемостью людей. Арендт сопоставляет это с тем чувством, которое возникает у многих узников: чувством своей в каком-то смысле «лишнести». Жизнь и смерть человека не значила ничего – по крайней мере, по сравнению со значимостью политической идеологии.
Роль идеологии – еще одно из открытий Арендт. Тоталитаризм, писала она, в колоссальной степени опирается на упрощенные обещания идеологии, на ее способность уверить тех, кто еще сомневается, будто прошлое и будущее можно объяснить набором простых законов. И вот именно эти простые обещания, даже те, которые вообще не могут быть выполнены, и придают идеологии такую мощь. Согласно анализу Арендт, именно из-за этого обещания решить все проблемы угроза тоталитаризма будет существовать всегда:
Решения, предлагаемые тоталитаризмом, вполне могут пережить его крушение и стать соблазном, возникающим всякий раз, когда кажется, что от бедствий политических, общественных или экономических невозможно избавиться достойным человека способом.
Когда в пятьдесят первом году книга наконец вышла, рецензенты захлебнулись от восторга. Их восхищал не только анализ, проведенный Арендт, но и эрудиция, с которой он был подан. («Англизацию» книги выполнили критик Альфред Казин и подруга автора Роуз Фейтельсон.) Многие отмечали, что Арендт проводит параллель между тоталитарными стратегиями нацистов и советов. Газета Los Angeles Times снабдила рецензию подзаголовком «Нацистская и большевистская разновидности как „идентичные по сути системы”». На самом деле Арендт в «Истоках» так не формулировала – она лишь подчеркивала сходство в поведении руководителей режимов. Она сама была замужем за бывшим коммунистом, многие ее нью-йоркские друзья были коммунистами в тот момент или раньше. Опасалась она сталинизма и советской формы тоталитаризма, а не коммунизма как такового.
Успех был таким блестящим и громким, что имя Арендт оказалось у всех на слуху, а книга расходилась влет. Даже Vogue – не тот журнал, который обычно пишет о событиях духовной жизни, – в середине пятьдесят первого включил Арендт в список «О них говорят»:
«Истоки тоталитаризма» Ханны Арендт – оригинально задуманная, монументальная и при этом невероятно легко читаемая книга, в которой автор пишет: «Что примечательно в тоталитарных структурах – это их умение использовать все разнообразие организационных приемов тайных обществ без малейшей даже попытки сохранять в тайне свои цели».
Эта выдернутая из текста цитата, ни в какой степени не передающая мысли, изложенные в «Истоках тоталитаризма», отлично показывала, во что превращается имя Арендт: в икону, для многих обожателей которой ее идеи значат намного меньше, чем ее публичный образ.
Она сделала такое, что для других женщин ее круга было просто невероятно: не просто догнала мужчин, подающих себя интеллектуалами, но и обошла их, накрыв их мысли о войне – все эти мучительно тупые статьи о назначении человеческой истории – тенью от своего исполинского анализа. Она не просто вошла в созвездие интеллектуалов, населявших Нью-Йорк той эпохи, она стала в нем путеводной звездой, вокруг которой толпятся другие. Где-то лет через сорок после выхода книги одна журналистка по имени Джанет Малкольм написала, как ей «невольно польстили – приняли за человека, которого могли приглашать на вечера Ханны Арендт в пятидесятых».
Новый статус Арендт понравился не всем. Что характерно, многие мужчины реагировали на него резко отрицательно. Арендт входила в круг так называемых нью-йоркских интеллектуалов – название это стали использовать, когда почти все его носители уже умерли. Так называлась группа писателей и философов, собиравшихся на Манхэттене в тридцатые – сороковые годы, которые дружили, влюблялись и женились в своем кругу, почти все были неисправимыми сплетниками, и создавали о себе легенды, когда беспрестанно писали друг другу и друг о друге.
И все же письменных свидетельств их первого впечатления об Арендт не сохранилось. Что мы знаем – что поэт Делмор Шварц, болтавшийся где-то на периферии этого круга, называл ее «та веймарская флэпперша». Говорят, что критик Лайонел Абель переделал ее имя в Ханна Аррогант [15]. И даже Альфред Казин, писавший, что она «сыграла в его жизни неоценимую роль», добавлял, что «терпеливо сносил высокомерие, в котором проявлялось ее интеллектуальное одиночество».
Эти мужики никак не были нежными фиалками: всем им свойственны были хладнокровие и полное отсутствие ложной скромности. Насколько они принимали интеллект за высокомерие – теперь уже не разобрать. Но для Арендт это стало проблемой в куда большей степени, чем для Паркер, которая редко касалась серьезных тем войны, истории и политики и уж в любом случае после тридцатых не высказывалась особо критически. И Уэст тоже таких проблем не имела: она была дальше от полных самолюбования соперничеств, в которые любили вступать интеллектуалы Нью-Йорка. Мужчины, предлагающие блестящие идеи мирового масштаба, почему-то подобным обвинениям в самолюбовании не подвергаются.
По крайней мере, на этом раннем этапе лишь у немногих блестящий труд Арендт вызвал неприязнь, и далеко не все из этих немногих готовы были высказать ее печатно. Гораздо заметнее были те, кого честно можно назвать фанатами. Литературный критик Дуайт Макдональд в рецензии на «Истоки» для левого журнала New Leader высказывался более чем почтительно. Сперва он уподобил Арендт Симоне Вейль – философу-мистику, оставившей афористичные заметки о религии и политике. Потом – почувствовав, возможно, что Арендт куда более от мира сего, чем Вейль, – он перешел к сравнению еще более масштабному:
Ее теоретический анализ тоталитаризма потряс меня так, как не было с тридцать пятого года, когда я впервые прочел Маркса. То же самое противоречивое впечатление давно знакомого («да я же всегда и сам так думал») и ошеломляющего открытия («да неужто это так?»), которое произвело на меня описание капитализма Марксом.
Но если он и преувеличил, то не сильно. «Истоки» стали классикой, обязательной к прочтению для историков и политологов. Арендт описала восхождение фашизма к власти на волне народного недовольства, и хотя описание это было трудночитаемо и не всегда понятно, сейчас оно широко признано истинным. Она расходилась с Марксом в том, что для поставленной ею проблемы не видела решения в революции. Став к старости мудрее, мысля более приземленно и много истратив сил, после того, как на ее глазах многих ее друзей унесло потоками глупости и жестокости, она от простых решений шарахалась. И научилась полагаться лишь на себя и на своих друзей.
Выход книги принес ей и нового друга. Какая-то из околоредакционных тусовщиц Partisan Review вскоре после выхода публикации написала Арендт письмо в стиле литературного халтурщика:
Читала Вашу книгу взахлеб две недели – в ванне, в машине, в очереди в магазине. Я считаю, что это поистине выдающаяся работа, шаг вперед человеческой мысли как минимум за десятилетие, и при этом она покоряет и захватывает, как роман.
Что само по себе интересно и, может быть, даже является знаком уважения: автор письма предлагает «некоторое существенное критическое замечание» – дескать, Арендт, полная энтузиазма от своих собственных идей, не учла в должной степени той роли, которую играют в создании институтов тоталитаризма случай и удача. «Может быть, я это не слишком хорошо выражаю, и у меня нет перед собой книги, чтобы свериться, – я ее уже дала почитать», – трещит дальше автор письма, отвлекшись первый раз, чтобы обругать какого-то тупого рецензента «жутким дураком». А потом добавляет постскриптум с приглашением Арендт и Блюхера на ланч. Заодно поднимается вопрос об антисемитизме в книгах Д. Г. Лоуренса, Эзры Паунда и Достоевского.
Автором этого нервозного и притом самоуверенного письма была критик Мэри Маккарти. Они с Арендт знали друг друга с сорок четвертого года, познакомившись – и сразу поссорившись – на одной из бесконечных вечеринок Partisan Review.
Глава 5
Маккарти
Мэри Маккарти всю жизнь была признанным мастером вести беседу, щебеча примерно так, как вот в этом письме к Арендт. Она, как и Паркер, блестяще владела искусством непринужденной салонной болтовни. По воспоминаниям – особенно женским – на вечеринках она, стоящая в окружении очарованных слушателей, была заметна отовсюду. Поэтесса Эйлин Симпсон, к примеру, вспоминает, как впервые увидела Маккарти – примерно в то же время, что и Ханна Арендт:
Она стояла в своей, как потом оказалось, характерной позе: правая нога выставлена вперед и покачивается на каблуке. В одной руке сигарета, в другой мартини.
Но не всегда стояла она так уверено: однажды в начале их дружбы с Арендт ей случилось оступиться. Маккарти походя бросила, рисуясь, что ей даже «жаль Гитлера», потому что ей кажется, будто диктатор сперва хотел любви от тех самых людей, которых мучил. Арендт взорвалась немедленно:
– Как ты смеешь говорить такое мне – жертве Гитлера, прошедшей концлагерь? – воскликнула она и выбежала прочь. По дороге только остановилась и устроила разнос издателю Partisan Review Филипу Раву: – Как ты, еврей, позволяешь вести в своем доме такие разговоры?
Маккарти, обычно не допускавшая ни малейшей социальной неловкости, была если не пристыжена, то как минимум смущена.
Таково было мрачное начало дружбы, почти сразу ставшей стержнем профессиональной и интеллектуальной жизни для обеих ее участниц.
Маккарти любили называть «смуглой леди американской литературы» – такое прозвище предполагает тип роковой женщины, бесконечно и даже бесчувственно хладнокровной. Маккарти такой не была. Этот образ – как образ злоязычной Паркер – поддерживался салонными фокусами, «ловкостью рук». После смерти Маккарти на это намекала ее подруга Элизабет Хардвик:
Все ее промахи всегда были откровенны и прямолинейны, и во многих смыслах она была «как открытая книга». Но удастся ли там прочесть что-нибудь интересное – это, естественно, зависит от того, что за книга открыта.